Поздний звонок - Леонид Юзефович 18 стр.


Ближе к забору две слеги подпирали оползающую бревенчатую стену дома с трухлявыми, вспученными нижними венцами. Щели заткнуты тряпьем в пятнах вороньего помета. Печной чугун с прогоревшим дном висит на гвозде.

Здесь было еще одно оконце, пониже. Свечников пнул стоявшее под ним ведро с помоями и с ходу, наотмашь, не боясь пораниться, опять высадил стекло. Нащупал внутри задвижку, рванул обе рамы на себя. Они легко разошлись, он взялся за верхнюю окончину, подтянулся и спрыгнул в комнату.

Убийца Казарозы стоял перед ним. Свечников узнал его, и всё же царапнуло сомнение, такой он был тощий, жалкий, с крошечной птичьей головкой, с остреньким зырянским носиком, но пустота в светлых глазах говорила о том, что оружие в его руке может выстрелить и в третий раз.

В следующий момент Генька был зажат в угол, мертво притиснут к стене. На божнице над ним с металлическим стуком упала иконка. Одной рукой Свечников заломил ему руку, другой схватился за ствол, вырвал. Это был браунинг черт знает какой системы, такого добра в городе – завались. Он прикинул калибр. Что-то около шести.

Выволок его на улицу, швырнул к бричке. Генька ткнулся носом в борт, кровь потекла по губе. Сзади налетела Надя.

– Не смейте его бить!

– Убить его мало.

Повернулся к этому гаденышу, который уже размазывал по лицу кровавые сопли.

– От кого узнал, что я буду на концерте в Стефановском училище?

– Сам слышал, как вы всех приглашали.

– Кого всех?

– Курсантов. Я парад ходил смотреть.

– Ты… Знаешь, что ты человека убил?

Генька замотал головой. Несколько капель крови сорвались на землю и мгновенно обросли пылью, застыли, превратившись в пушистые шарики.

Трясущимися руками Свечников начал развязывать обмотанные вокруг штакетины вожжи. Глобус всхрапнул, подкинул морду, пятясь от ограды. Вожжи натянулись, никак не удавалось распутать узел. Он хотел поддернуть мерина к себе, взялся покрепче, и смутное воспоминание, до этого жившее в кончиках пальцев, оделось в слова. Вожжи были странно шершавые и словно бы зернистые на ощупь.

Свечников перевел взгляд на Вагина.

– Ты где эти вожжи взял?

– Купил. Вы же мне сами велели купить новую упряжь.

– У кого купил? У него?

– Да, по-соседски.

– А базлал-то! Козел бритый, – ругнулся Генька, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.

Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.

– Значит, так, – сказал Свечников. – Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.

Отвязал вожжи из приводных ремней, залез в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:

– На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься.

Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в поперечном уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу точкой чернел сгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались дома, среди них – тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.

Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Малой Ямской. Керосин в лампе кончился, в полутьме Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него, Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг друга. На улице под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:

Malamikete de las nacjes,
cado, cado!

"Jam temp’esta", – отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в комнатке под лестницей.

Свечников предал ее, хотя она была его сестрой, его амикаро, ведь левый гомаранизм близок лантизму, лантизм он признавал, а вот matro вместо patrino – нет. Даневич с Поповым оказались по ту сторону баррикад из суффиксов и окончаний множественного числа. Эдем исчез под обломками новой Вавилонской башни, воздвигнутой из Надежды и Разума, но рухнувшей точно так же, как первая. Огонь стеной шел по Каме, казаки с винтовками через правое плечо выезжали из вонючего дыма, в котором скрылся розовый домик. Чика умер, опустела клетка с райской птицей, гипсовый пальчик, символизирующий еврейский народ, указывал на станцию Буртым. Там лежал маховик с валом кривошипа от двигателя внутреннего сгорания, поэтому шорник Ходырев очутился в тюрьме, Казароза – в могиле, а он, Свечников, – здесь, в темноте, пьяный, с мокрым от слез лицом.

Потом его начало тошнить, хозяйка принесла поганое ведро и смотрела так, словно впервые увидела в нем человека.

Глава 16
Бегущий огонь

1

Сидели в гостиничном номере. Без плаща, в дорогом двубортном костюме Свечников смотрелся совсем молодцом, и Вагину стыдно было за свой растянутый джемпер, за рубашку с немодными мятыми уголками ворота, за бесформенные ботинки, которые он старался спрятать под стул. Фотографии Нади, сына и внучки были показаны и убраны обратно в карман. Особого интереса они не вызвали.

Куда больше Свечникова интересовал подаренный ему местный сувенир – секретница в виде старинной пушки с двумя горками ядер. У Вагина была такая же, подарили, когда провожали на пенсию. Верхнее ядро в правой горке было съемное. Если опустить его в пушечный ствол, внутри срабатывала пружина, и потайной ящичек с энергичным щелчком выкатывался из-под лафета. Вагин хранил в нем старые рецепты и результаты анализов, которые невестка требовала выбрасывать. В ее списке людских пороков мнительность занимала второе место после неаккуратности.

Наигравшись, Свечников тщательно упаковал подарок в коробку, достал бумажник, вынул плотную коричневатую фотографию: маленькая женщина, окруженная зверями, держит в руке клетку с райской птицей. Вагин узнал ее сразу.

– Она была из тех исполнителей, кого сейчас называют бардами, – сказал Свечников и вопросительно взглянул на Вагина, сомневаясь, дошло ли до провинции это новое для него самого слово.

Убедившись, что дошло, снова начал рыться в бумажнике. Вслед за фотографией на стол легла из-желта-серая от ветхости газетная вырезка.

– Некролог из одной питерской газеты, – объяснил Свечников. – Тоже Милашевская прислала.

Сгибы аккуратно проклеены полосками прозрачной пленки, края измахрились, обрамлявшая текст черная черта расползлась, будто ее не напечатали, а провели от руки чересчур водянистой тушью. Подписано инициалами: "А.Э."

"Вдалеке от Петрограда, – прочел Вагин, – на убогой сцене провинциального клуба, нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Казарозы-Шеншевой, актрисы и певицы.

Она исчезла незаметно, как и жила в последние годы, и невольно задаешься вопросом: что занести в ее послужной список? Несколько второстепенных ролей, несколько песенок, три-четыре пластинки – дань моде, но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее ослепительно блеснувшую и угасшую славу, значит, было и другое. Казароза в избытке была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести всё, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.

В другие более спокойные времена такая женщина, уйдя со сцены, стала бы притягательным центром художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере, но шла война, шла революция – события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам, слишком дальнозоркие, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть.

Много лет назад художник Яковлев написал ее портрет. Казароза стоит одна посреди пустыни, и отовсюду ей угрожают дикие звери. Эти звери – все мы…"

На вокзал приехали рано, занесли чемодан в купе и вышли на перрон. Фонари зажигали уже по летнему расписанию, при вечернем свете лицо Свечникова казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь.

Они неловко расцеловались, когда до отправления оставалось еще минут пятнадцать, Вагин пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко. Домой добрался к полуночи, и едва вставил ключ в замочную скважину, дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Катя.

– Ты где это бродишь? – спросил сын, стараясь придать строгость голосу, что у него всегда выходило ненатурально.

– Товарища провожал на поезд.

– Какого товарища? Всех твоих товарищей мы обзвонили.

– Ты его не знаешь, – ответил Вагин, наслаждаясь возможностью так ответить и не солгать.

Пусть не думают, что вся его жизнь – у них на виду, никаких тайн в ней не осталось.

– Могли бы хоть позвонить! Ведь не чужие же! – сказала невестка и вдруг разрыдалась, уткнувшись ему в грудь.

Он почувствовал, что у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез не было, лишь глаза начинали гореть, как если долго читаешь не в тех очках. У Вагина были очки для чтения и для телевизора, и он постоянно их путал.

2

Свечников посидел в купе, затем вышел в коридор. Там стоял мальчик лет шести и с ужасом, не отрываясь, смотрел на его ухо.

– Это ничего, – сказал Свечников, подергав себя за мочку. – Уже давно не больно.

Наконец тронулись.

В вагоне было светло, и когда проехали освещенный перрон, за окном сразу ощутилась ночь. Проплыла вереница вокзальных киосков, поезд начал набирать скорость. Подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и пропадали, как забытые лица, которые на мгновение выносит на поверхность памяти.

Состав стал изгибаться, поворачивая к реке. Поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не исчезал из виду. Вагоны обтекали его по дуге, и он всё висел за окном, лишь слегка меняя оттенок цвета, по-разному мерцая в сгущенном скоростью воздухе, пока и его вслед за другими не сдуло грохочущей тьмой. В открытое окно вновь рванулся исчезнувший на повороте ветер. Все восемь сторон света были застланы мглой. Поезд летел в ту бездну, где бесплотные тени без слез оплакивали гранда бен эсперо, великую и благую надежду доктора Заменгофа. Свечников слышал их голоса. Его место было среди них. Все они прошли туда, как проходят по земле тени облаков – не меняя рельефа. Настал его черед.

Синий огонь у склада пропал, открылась цепочка фонарей на новом автомобильном мосту. Всё, что мелькало за окном, поехало вниз, крыши домов оползли на уровень железнодорожной насыпи. Бледное небо майской ночи опустилось вместе с ними и заполнило собой окно. Стук колес, не отраженный эхом, сделался глуше. Кама надвинулась рвущим сердце темным простором. Вдали светились прибрежные цеха пушечного завода, ныне – номерного, четырежды орденоносного. Кроме ствольной артиллерии там выпускали ракеты, а из мирной продукции – автомобильные прицепы "Скиф" и гарпунные пушки для китобойной флотилии "Слава".

Через полчаса Свечников лежал на верхней полке, отказавшись перейти на нижнюю. Простыни были влажные. Вагон болтало, звенела оставленная в стакане ложечка. Внизу пожилая попутчица рассказывала молодой, сколько раньше стоило сливочное масло.

Он лежал с закрытыми глазами, но даже не пытался заснуть.

"Бедная милая маленькая женщина, – звучали в душе последние строки некролога, давным-давно выученного наизусть, – она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света, и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже ненужной нитки и на лету, колеблясь, потухал".

Песчаные всадники
1921/1971
повесть

Область верхних небожителей, область нижних драконов и средняя область,

поднебесная, породили меня, дабы победить мангыса, пришедшего с северо-запада к нашим кочевьям.

Явился он в силу воздаяния грехов всех живых существ, неуязвимый он, неодолимый.

Дайни-Кюрюль

1

Летом 1971 года, через полвека после того, как Роман Федорович Унгерн-Штернберг – русский генерал, остзейский барон, монгольский князь и муж китайской принцессы, был расстрелян в Новониколаевске, я услышал историю его неуязвимости, чудесным образом обретенной и вскоре утраченной.

Мне рассказал ее пастух Больжи из бурятского улуса Хара-Шулун, но за достоверность этой удивительной истории ручаться трудно, тем более что главным ее героем являлся не сам рассказчик, а его старший брат Жоргал. Возможно, тот слегка приукрасил события и свою в них роль, а Больжи еще кое-что добавил от себя. Недостатком воображения не страдали оба. Отделить поэзию от правды я не берусь, но считаю нужным сразу оговорить одно обстоятельство: Хара-Шулун – название условное. Настоящее кажется мне гораздо менее выигрышным в качестве фона для рассказа. Особенно если знать, что оно означает в переводе.

Разумеется, я мог бы обойтись вовсе без названия. Просто некий улус Селенгинского аймака: сотни полторы домов, школа-восьмилетка, магазин, две фермы, молочная и откормочная. За последней начинались сопки. На ближних торчали редкие ощипанные сосны, дальние темнели сплошной еловой хвоей – это к северу. К югу сопки голые, с плавно вогнутыми, как зеркала исполинских телескопов, каменистыми склонами, легко меняющими цвет в зависимости от погоды и времени суток.

В этот пейзаж прекрасно вписывался субурган одной из восьми канонических разновидностей. Может быть, когда-то здешние колхозники умели их различать, но к тому времени, как я сюда попал, разучились. Никто не знал, какие драгоценности желтой веры в нем хранятся, всё это давно и безнадежно позабылось. Его основание было полуразрушено, грани выщерблены, из-под отслоившейся штукатурки вылезал грязный кирпич необычной формы. Построенный в конце XIX или начале XX столетия, субурган казался обломком цивилизации, процветавшей в этих краях много веков назад. Примерно такой же, но белый и чистый, был изображен в офицерском топографическом справочнике. В настоящей монгольской степи, где взгляду не за что зацепиться, субурганы можно использовать как ориентиры, и топографы со времен Пржевальского предусмотрели для них специальный значок.

Дом Больжи представлял собой маленькую четырехстенную избу с дощатыми сенями и одним окном. Крыша застелена рубероидом, пазы между жиденькими бревешками не проконопачены, а промазаны глиной. От семейских, как называют забайкальских старообрядцев, буряты кое-где переняли манеру красить стены изб в синий, желтый или зеленый цвет. У Больжи стены были синие, зады огорода выходили к подножию взгорочка, где стоял субурган. Земля здесь побурела от втоптанной в нее кирпичной щебенки. Вокруг всё заросло будыльем, но едва заметная тропка тянулась к субургану, и в его жертвенной нише я видел жалкие дары, приносимые словно из сострадания к избывшему силу божеству – конфеты в выцветших обертках, стопки магазинного печенья. Изделия местной кондитерской фабрики сглаживали контраст между субурганом и тем, что его окружало. По молодости лет я с презрением смотрел на это печенье, не сомневаясь, что с истинным буддизмом оно абсолютно несовместимо. Мои тогдашние представления о буддизме покоились на паре популярных брошюр, но я считал их исчерпывающими предмет. К тому же пирамидки "Юбилейного" или "Сливочного" мешали забыть, в каком времени я нахожусь. Все мы в юности любили эту игру – отсечь взглядом приметы пошлой современности и наслаждаться иллюзией, что вот сейчас всадники в кольчугах выедут на гребень ближайшего холма. Субурган был подходящей декорацией, всё портили печенье и конфеты в знакомых фантиках. Реальность брала свое, даже если я старался не слышать, как гремят пустые молочные бидоны в кузове проезжающего мимо грузовика.

Рядом проходила грейдерная дорога к ферме, и для того, чтобы вся картина разом вставала перед глазами, не распадаясь на куски, ей нужно имя, хотя бы и вымышленное.

Итак Хара-Шулун.

По-бурятски это означает "черный камень", или, применительно к населенному пункту, Чернокаменный. В окрестных сопках попадались выходы черного базальта, так что улус вполне мог носить то название, которое я для него придумал.

Неподалеку наша мотострелковая рота с приданым ей взводом "пятьдесятчетверок" отрабатывала тактику танкового десанта. Двумя годами раньше, во время боев на Даманском, китайцы из ручных гранатометов ловко поджигали двигавшиеся на них танки, и теперь в порядке эксперимента штаб округа обкатывал на нас новую тактику, не отраженную в полевом уставе. Мы должны были идти в атаку не вслед за танками, не под защитой их брони, а впереди, беззащитные, чтобы расчищать им путь, автоматным огнем уничтожая китайских гранатометчиков. Я в ту пору был лейтенант, командир взвода, и о разумности самой идеи судить не мог. К счастью, ни нам, ни кому-либо другому не пришлось на деле проверить ее эффективность. Китайскому театру военных действий не суждено было открыться, но мы тогда этого не знали.

Все опасались фанатизма китайских солдат, ходили слухи, что на Даманском и под Семипалатинском они смерть предпочитали плену. Об этом говорили со смесью уважения и собственного превосходства, как о чем-то таком, чем мы раньше тоже обладали, но отбросили во имя новых, высших ценностей. Очень похоже Больжи рассуждал о шамане из соседнего улуса. За ним признавались определенные способности, не доступные ламам из Иволгинского дацана, в то же время сам факт их существования не возвышал этого человека, напротив – отодвигал его далеко вниз по социальной лестнице.

Говорили, будто китайцы из автомата стреляют с точностью снайперской винтовки, будто они необыкновенно выносливы, боец НОА носит на себе месячный паек, тогда как наш солдат – трехсуточный, что китайский пехотинец способен обходиться почти без сна и на дневном рационе из горсточки риса пробегать чуть не сотню километров за сутки. Успокаивали только рассказы о нашем секретном оружии для борьбы с миллионными фанатичными толпами, о превращенных в неприступные крепости пограничных сопках, где под зарослями багульника скрыты в бетонных отсеках смертоносные установки с ласковыми, как у тайфунов, именами. Впрочем, толком никто ничего не знал. В газетах Мао Цзедун фигурировал как персонаж серии анекдотов, между тем в Забайкалье перебрасывались всё новые дивизии из упраздненного Одесского округа. В иррациональной атмосфере этого противостояния нас и вывели на учения в Хара-Шулун.

Назад Дальше