Поздний звонок - Леонид Юзефович 20 стр.


– Ваше высокосвятейшество, – садясь, по-русски заговорил Унгерн, – я пришел отдать прощальный визит, через день мы выступаем в поход на Забайкалье. Мне бы хотелось видеть рядом с вами ваших министров, но, к сожалению, эти люди меня избегают. До начала войны мы больше не встретимся, я должен сообщить вам следующее: если военное счастье изменит мне, но сам я останусь жив, я поведу мое войско в Тибет, к Далай-ламе. Мы соберемся с силами и начнем новый поход. Осмелюсь напомнить, вы были пленником китайских революционеров, мои люди вас освободили. Если в Ургу войдут красные русские, ваша судьба окажется в их руках, но вернуть вам свободу и престол я уже не смогу. Не повторяйте прежних ошибок, не оставайтесь в Урге! Уезжайте в Улясутай, там вы будете в безопасности до возвращения моего войска.

Найдан-Доржи перевел.

Богдо-гэген кивнул с вежливой улыбкой, но в ответ не произнес ни слова. Повинуясь невидимому знаку, от группы свитских лам отделился один, широкогрудый, с мощной, как у борца, шеей. На вытянутых руках он держал квадратный пакетик из шелка-халембы размером в половину пачки от папирос. К нему, образуя длинную петлю, крепился шнурок, тоже шелковый, с единственной красной нитью, вплетенной в желтые. Рисунок на пакетике изображал седобородого лысого старичка с добрым лицом и крючковатым посохом в руке. Очевидно, это был амулет. Унгерн почтительно принял подарок и тут же повесил себе на шею, спрятав на груди, под халатом.

Толстый лама что-то сказал, но знакомые слова вместе ничего не значили, смысл ускользал. Унгерн обернулся к Найдан-Доржи.

Тот зашептал:

– Облаченный в желтое, направляющий свой путь желтым, прими в дар гау великого Саган-Убугуна, хранящий землю с его священной могилы. Он будет оберегать тебя в твоих делах, дух его укрепит твое тело и смягчит суровые нравы жителей северных стран…

В бронзовой курильнице на двух голенастых птичьих ногах тлел сандаловый порошок, источая душный, сладковато-телесный запах. Так пахнет утром постель надоевшей любовницы. Хотелось поскорее выйти на воздух. Лама продолжал говорить, Найдан-Доржи переводил, а Богдо-гэген ритмично кивал пергаментной бритой головой, показывая, что слова исходят от него, лишь звук их принадлежит другому.

Этот старик с лицом кардинала умел слышать шепот богов и сам был богом, но, возвращаясь из странствий по иным мирам, бутылками пил шампанское, которое ему поставляли соперничавшие между собой русский, японский и американский консулы, наслаждался банальными ариями граммофона и с помощью динамо-машины пускал электрические разряды в слуг, развлекаясь их испугом. Он был слеп, но те из его приближенных, кто хотел отправить обратно в нирвану незрячего будду, исчезли сами. Одни умирали, выпив бокал "Вдовы Клико", другие – проехав на лошади с отравленными поводьями или сунув ногу в сапог с ядовитым шипом внутри.

Унгерн ощутил слабое жжение на груди, в том месте, где гау с лысым старичком прикасался к голой коже под княжеским дэли.

Похожий на борца лама уже завершил свою речь, Найдан-Доржи торопливо переводил последние слова:

– Катящий колесо учения не знает преград, горы на его пути становятся пеной, вода – камнем…

Унгерн взглядом велел ему замолчать.

– Благодарю за подарок, – по-монгольски сказал он.

– Гау жжет тебя? – с улыбкой спросил Богдо-гэген.

– Да.

– Не бойся, это не яд. Это Саган-Убугун коснулся твоего тела.

Амулет, видимо, смазан был какой-то дрянью. Унгерн чувствовал, как жжение переходит в зуд.

– Ваши министры, – напомнил он, – обещали тысячу быков и три тысячи овец для моего войска, но я не получил и трех сотен.

Воцарилось молчание.

Очами души Богдо-гэген видел, что звезда сидящего перед ним человека неудержимо клонится к закату. Он ничего не ответил, а один из свитских лам, горестно вздыхая, взялся объяснять, что идет падеж скота, исполнить обещание невозможно. Его поддержали еще два-три голоса. На быков нападала чума, овцы терялись в песках, падали в пропасти, их сотнями уносили волки, тощих и ослабевших от весенней бескормицы.

– Ваше высокосвятейшество, – сказал Унгерн, – вы обещали продолжить мобилизацию для пополнения моего войска и снабдить его провиантом. Вероятно, ваш дар заменит всё то, чего я так и не получил. Благодарю.

Поклонился, повернулся спиной к хутухте и пошел к выходу. Найдан-Доржи, онемевший от такой бестактности, задом отступил до дверей и лишь потом догнал своего ученика.

У ворот, даже не взглянув на зеленый паланкин с испуганными носильщиками, Унгерн стремительным шагом направился к автомобилю. Едва поспевая за ним, Найдан-Доржи на ходу рассказывал:

– Саган-Убугун, Белый Старец, – самая, быть может, загадочная фигура в нашем пантеоне. Изображается в виде отшельника, сидящего на берегу озера в окружении диких зверей и птиц. Олени жмутся к его ногам, птицы слетают ему на плечи…

– Что тут загадочного? – перебил Унгерн. – Обычный отшельник.

– Да, но архатом он стал после смерти Чингисхана, а прежде вел совсем иную жизнь. В походах Чингисхан пускал впереди войска белую кобылицу, на ней, незримый, ехал Саган-Убугун. Он вел монгольское войско к победам, но никому из чингизидов помогать не пожелал, выбрал уединение.

– Почему?

– В этом-то и загадка.

Шофер, издали заметив барона, успел запустить мотор, машина подрагивала, окутываясь ароматным дымком. Захваченные у китайцев запасы газолина давно иссякли, двигатель работал на скипидаре.

– Богдо-гэген неслучайно подарил вам этот амулет, – поспешил договорить Найдан-Доржи. – Саган-Убугун будет хранить вас в бою и поможет победить красных. В Монголии многие считают вас хубилганом самого Чингиса.

– Хубилганом?

– Да, его перерождением. Между прочим, он был рыжеволосым, как вы.

Конвойные казаки взлетели в седла. Безродный, распахнув перед Унгерном дверцу автомобиля, спросил:

– Ну и как оно, ваше превосходительство? Барашка мала-мала дают?

Забайкальский гуран-полукровка, он один в дивизии не боялся бешеного барона. По слухам, Безродный подкупил какого-то гадателя, предсказавшего Унгерну, что тот будет жить до тех пор, покуда жив его ординарец. С тех пор Безродного берегли как зеницу ока, во время боев он отлеживался в обозе.

Унгерн с Найдан-Доржи сели на заднее сиденье, Козловский – на переднее, рядом с шофером, чтобы при разговоре поворачивать голову пришлось бы ему, а не барону.

– Да, буддизм учит щадить всё живое, – говорил Найдан-Доржи, – но когда вас обвиняют в жестокости, вы должны отвечать следующим образом: я убиваю грешников, чтобы они не совершили новых грехов, и этим облегчаю их судьбу в будущих перерождениях.

Долина Толы осталась позади, въехали в Ургу. Потянулись глухие заплоты из неошкуренных лиственниц, бревенчатые русские дома с синими или зелеными ставнями, глинобитные китайские фанзы. Справа, над войлочным месивом юрт и двориков монастыря Дзун-хурэ, сверкал на солнце покрытый листовой медью купол храма в честь будды Майдари – владыки будущего. На небе – ни облачка. Стоял май, по-монгольски кукуин-хара – месяц кукования. Кукушки водились в лесах на священной горе Богдо-ул, заслонявшей столицу от налетавших из Гоби песчаных бурь, но спрашивать у них, сколько лет ему осталось жить, Унгерн бы не рискнул.

Миновали площадь Поклонений с соборным храмом Цогчин и вторым дворцом Богдо-гэгена, известным как Златоверхий, поскольку, в отличие от Зеленого, имел кровлю желтого цвета, отсюда выехали на главную торговую улицу с китайскими лавками, харчевнями, шорными и скорняжными мастерскими, затем по береговой террасе поднялись на безотрадное каменистое полугорье восточной окраины и остановились возле двухэтажного здания старого русского консульства, чьей точной копией был Но-гон-сумэ. Теперь здесь разместился штаб дивизии. На железной крыше, как голуби, гурьбой сидели наказанные офицеры. Это наказание, считавшееся еще относительно мягким, изобрел сам Унгерн. Виновные в дисциплинарных проступках сажались на крышу, хлеб и воду им туда раз в день поднимали в корзине на веревке.

При виде генеральского автомобиля офицеры на крыше замерли, кое-кто попытался встать, балансируя на скате. Из девяти человек ни один не был ни монголом, ни бурятом, ни китайцем, ни татарином. За что они наказаны, Унгерн забыл, как забывал всё, о чем не имело смысла помнить.

– Обратите внимание, ни одного азиата, – сказал он Козловскому. – Для азиатских народов главное – верность. А русских заставить служить может только то, что некуда деваться, кушать надо.

– Русский человек должен знать, за что он воюет, – осторожно возразил Козловский.

– Бросьте! Война есть война, это в Европе выдумали, чтобы непременно воевать за какую-нибудь идею. В наше время настоящего рыцаря только среди желтых и найдешь. Вон в Китае у каждого генерала своя провинция, воюют между собой, а в гости друг к дружке ездят по-прежнему. Перед сражением войска построят, сами сядут вдвоем в шатре, чай пьют, в мацзян играют. Вестовые им докладывают, кто кого бьет. Одному так-то вот доложили, он и заплакал. Другой спрашивает: "Почему брат мой плачет?" Тот говорит: "Беда, на правом фланге моя кавалерия разгромила кавалерию моего брата!"

Унгерн задрал голову и крикнул:

– Всех прощаю! Марш по своим сотням!

Мимо вжимающихся в стены офицеров и писарей прошагал в свой кабинет, где не было ничего, кроме телефонного аппарата, двух стульев и стола с тарелкой недоеденной лапши на нем. Он вспомнил, что не завтракал, поискал ложку, но найти не успел, вошел Козловский с пробным оттиском отпечатанного в консульской типографии приказа по дивизии.

– Только что принесли, – доложил он.

Унгерн вынул вечное перо и на первой странице, вверху, вписал исходящий номер – 15, хотя по счету номер должен был быть другим, а на последней поставил дату – 21 мая 1921 года.

– Сегодня, – напомнил Козловский, – двенадцатое.

– Знаю, – ответил Унгерн, но, разумееется, не стал объяснять, что по расчетам Найдан-Доржи в IV лунном месяце счастливыми для него являются эти два числа – 15 и 21.

Преамбула приказа гласила:

"В борьбе с разрушителями и осквернителями России следует помнить, что по мере совершенного упадка нравов и полного душевного и телесного разврата нельзя больше руководствоваться прежними оценками. Мера наказания может быть одна – смертная казнь разных степеней. Нет больше правды и милости. Есть лишь правда и безжалостная суровость. Зло, пришедшее на землю, чтобы истребить божественное начало в душе человека, должно быть вырвано с корнем".

Далее по пунктам.

Приказывалось после первых успехов жен и детей за собой не возить, распределять их на прокормление в селах, не делая при этом различий по чинам, не оставляя с офицерскими семьями денщиков.

Определялись правила предстоящей мобилизации в станицах и бурятских улусах, указывалось направление движения колонн, порядок формирования гарнизонов, способы замещения выбывших начальников и т. п.

Отдельным параграфом предписывалось всем состоящим на нестроевых должностях перешить погоны и носить их, в отличие от строевых, не вдоль по плечу, а поперек.

Наконец, последнее, без номера, со ссылкой на пророка Даниила:

"Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет 1290 дней. Блажен, кто ожидает и достигнет 1335-го дня".

Время для похода на север выбрано было с оглядкой на эти сроки. Давно всё проверено, перемножено столбиком, приплюсовано, подбито чертой: с тех пор как большевики захватили власть в Петрограде, счет дней приближался к четырнадцатой сотне.

Козловский вышел с подписанным приказом, Унгерн вновь остался один. Он расстегнул дэли, приподнял амулет и, скосив глаза, увидел на своей белой безволосой груди странное красноватое пятнышко с пятью лучеобразными отростками разной длины. Казалось, на коже остался отпечаток чьей-то крохотной ладошки.

Он перевернул амулет и понюхал оборотную сторону. Пахло, как от влажного горчичника. Кожа в этом месте еще слегка чесалась, но к вечеру зуд окончательно прошел.

Раздеваясь на ночь, Унгерн отметил, что пятнышко из красного стало блеклым. Наутро оно совсем исчезло.

Азиатская дивизия шла к границе несколькими колоннами. В июне от сходящих снегов разливаются и бушуют горные реки, на просевших, прогнивших за последние годы беспризорных мостах слани заливает водой по пояс человеку и до полубока лошади, но в конце мая пройти еще можно.

Весна преобразила суровые хребты Северной Монголии. Ковер из белых анемонов покрывал южные склоны гор, подножия опоясывало фиолетовое пламя багульника. Лиловый ургуй расцветал на угрюмых каменных гольцах. Ночи стояли холодные, но в прибрежных падях уже начинали вить гнезда утки, на рассвете показывались передовые отряды летящих с юга гусей.

В последних числах мая 1921 года дивизия двумя колоннами перешла границу буферной Дальневосточной республики. Целью была станция Мысовая – взорвать кругобайкальские тоннели, перерезать Транссибирскую магистраль, чтобы красные не могли перебрасывать по ней подкрепления с запада, но дальше Кяхты-Троицкосавска пройти не удалось – здесь Унгерн был разбит, едва не окружен, но сумел вырваться из западни и уйти обратно в Монголию. След его потерялся, прошелестел слух, будто его дивизия рассеялась, а сам он бежал в Харбин, но по дороге не то убит китайцами, не то брошен в подземелья средневековой Цицикарской тюрьмы. По другой версии, барон повел своих всадников на юг, в Тибет, сгинул в необозримой, непроходимой Гоби, по третьей – подался на запад Халхи, к генералу Бакичу, чьи отряды спустились туда с отрогов Алтая. Об Унгерне начали забывать, но через полтора месяца, когда Экспедиционный корпус 5-й армии уже занял Ургу, он вновь неожиданно пересек границу и форсированным маршем двинулся на север, к Верхнеудинску.

Опять рысили казачьи, башкирские, бурятские, тибетские сотни, скакали халхасцы, чахары, харачины, дербеты, тряслись в седлах непривычные к верховой езде пленные китайцы, сведенные в отдельный дивизион. На серебряных трафаретах их погон в фантастическом объятии сплетены были дракон и двуглавый орел. Это символизировало единство судеб двух рухнувших, но подлежащих возрождению великих империй.

На верблюжьих горбах плыли пулеметы, быки тащили пушки. Через степные реки, где на берегах нет леса, чтобы построить плоты, артиллерию переправляли на раздувшихся под солнцем и связанных по нескольку штук бычьих тушах. Под копытами коней, овец и верблюдов, под колесами обоза степь курилась летучим июльским прахом, знойное марево обволакивало горизонт. Азия жарко дышала в затылок.

Тогда-то и появилась при штабе Унгерна рослая сахарно-белая кобылица, не похожая на коротконогих, мохнатых и злых монгольских лошадок. Во время переходов и на ночлегах Найдан-Доржи лично за ней присматривал. В пути на нее клали дорогое, украшенное серебром седло с висюльками из кораллов, но никто никогда в него не садился, белая кобылица неизменно шла налегке. На глазах у монголов Унгерн приказал насмерть забить палками казака, который спьяну взгромоздился ей на спину. Как семьсот лет назад, незримый, ехал на ней великий Саган-Убугун, покинувший свое уединение у горного озера, чтобы привести войско барона к победе.

"Блажен, кто ожидает и достигнет 1335-го дня…"

3

Стол, тумбочка, полки с посудой в доме у Больжи были застелены линялой клеенкой с одним и тем же рисунком: в синих квадратах лежали на блюде два ананаса, целый и разрезанный на дольки. От них рябило в глазах.

Мы сидели за столом, пили чай, Больжи рассказывал, как красные подожгли степь, чтобы остановить Унгерна, но он прошел сквозь огонь и вышел к Гусиному озеру. До Верхнеудинска оставалось восемьдесят верст, тем временем бурятская сотня есаула Ергонова, вступила в Хара-Шулун. Здесь Ергонов мобилизовал семерых взрослых мужчин, выдав каждому по ружью и по десять янчанов в счет будущего жалованья. Среди них были отец Больжи и старший брат Жоргал.

Девятилетний Больжи с матерью и маленькой сестренкой ходил их провожать. Стояли у субургана, смотрели вслед всадникам. Отец долго оглядывался, что-то кричал, махал рукой и шапкой, а Жоргал как сел в седло, так и поехал, ни разу не обернувшись. Молодой был, горячий, глупый, о матери не думал.

На прощанье мать брызнула за ними на землю кобылье молоко из чашки, выстилая им белую, счастливую дорогу, по которой ее мужчины объедут беду и невредимыми вернутся домой, как возвращаются весной перелетные птицы, потому что осенью женщины в улусах брызгают молоком вслед тянущимся на юг птичьим караванам.

Я слушал и думал про обещанный амулет. Он представлялся мне то бронзовым длинноухим бурханчиком, то ноздреватым осколком черного метеоритного металла с припаянной для шнурка петелькой, и когда наконец Больжи выложил на стол ветхий шелковый пакетик с обмахрившимися краями, я испытал мгновенное разочарование. Оно было настолько острым, что не могло не отразиться у меня на лице, но Больжи сделал вид, будто ничего не заметил.

– Саган-Убугун! – сказал он, обводя мизинцем изображение лысого старичка с посохом.

Я попытался выяснить, как, по его мнению, действует амулет. Что происходит, если повесить его на шею или положить в нагрудный карман гимнастерки? Допустим, я это сделал, и что? Пуля пролетит мимо или не причинит мне вреда, или амулет влияет не на саму пулю, а на того, кто ее посылает, – затуманивает взгляд, вселяет страх, от которого дрожат руки? Возможен был и такой вариант: что-то случается не с пулей и не со стрелком, а с оружием – например, перекос патрона в патроннике. Я ожидал каких-то сложных объяснений, но Больжи без затей ответил, что гау останавливает пули в воздухе, и они, не долетев до цели, падают на землю. Механика этого чуда, нарушающего законы баллистики, осталась необъясненной.

– Так раньше было, – добавил он. – Правду скажу, давно пробовал.

Я понял, что заключенная в амулете чудесная сила тоже могла состариться и лопнуть, как у него самого лопнул пузырь страха.

– Вот Жоргал, – указал Больжи на фотографию, вместе с десятком других вставленную в висевшую на стене рамку, как делают и в русских крестьянских семьях. – Лицом на меня похож. Ты думал, это я, да? Нет, Жоргал. Он веселый был, много хороших шуток знал. Бараний пузырь надует, под кошму положит. Девушки придут, сядут. Пук! Все смеются, они краснеют.

За окном дул ветер, закручивая на дороге столбики из песка и пыли. Едва их сносило на траву, они рассыпались.

– Мы с тобой чай пьем, – сказал Больжи. – Так?

Я промолчал, поскольку ответ был очевиден.

Он покачал головой.

– Нет, ты скажи, что это? Чай?

– Как чай.

– Потому что это чай, – сказал я.

– Нет, – улыбнулся Больжи, – ты пьешь его как чай, потому что ты человек. А дашь чашку с чаем счастливому из рая, он скажет: это гной. Дашь несчастному из ада, он скажет: это божье питье.

Он отхлебнул глоток и закончил:

– Когда Жоргал домой вернулся, он чай так пил, будто сейчас из ада вышел. А отец уже мертвый был, Жоргал его мертвого на седле привез.

Той ночью, когда Жоргал возвратился в Хара-Шулун, была гроза, шел сильный дождь. Небесный верблюд приоткрыл пасть, его слюна с шумом пролилась на землю, заглушила топот коня, смыла след.

Никто в улусе не видел, как приехал Жоргал, и мать наказала Больжи никому об этом не говорить.

Назад Дальше