Колеса и гусеницы день за днем месили сухую песчаную почву. Пустыня прикидывалась степью, но танковые траки сдирали слой травы, и земля вновь становилась песком, неверным и летучим. Танки волочили за собой высокие шлейфы желтой пыли. Наши ПБ-62 разворачивались в линию машин, мы выпрыгивали из люков, цепью бежали по полю, затем в наушниках моей Р-13 раздавались невнятные хрипы ротного. Смысл команды был понятен без слов, командиры взводов дублировали ее голосом и флажками, танки замедляли ход, и мы, подтягивая друг друга, взбирались им на броню, пристраивались у башен, чтобы через пару минут спрыгнуть снова. В двух-трех местах над полем клубился черный туман от дымовых шашек, обозначающих подбитые противником БТРы. Майор Чиганцев, руководитель занятий, пиротехники не жалел.
По одному краю поля проходила дорога с линией электропередачи вдоль нее, по другому, примерно в полукилометре, лежала в плоских берегах небольшая смирная речка, чье название я забыл. Именно туда колхозный пастух Больжи по утрам выгонял телят с откормочной фермы. С понурой дисциплинированностью новобранцев они брели по дороге и как раз напротив нашего рубежа спешивания сворачивали к реке. В стороне ехал на лошади сам Больжи. Сухощавый, маленький, как и его монгольская лошадка, он издали напоминал ребенка верхом на пони. Позже я подсчитал, что ему еще не было шестидесяти, но тогда он представлялся мне глубоким стариком. Из-под черной шляпы с узкими полями виднелся по-азиатски жесткий бобрик совершенно седых волос, казавшихся ослепительно-белыми на коричневой морщинистой шее. Шляпу и брезентовый плащ Больжи не снимал даже днем, в самую жару. Проезжая мимо нас, он величественным жестом прикладывал к виску крохотную ладошку, и Чиганцев неизменно козырял ему в ответ. Это было приветствие двух полководцев перед строем своих войск.
В то утро телята, как всегда, тянулись по дороге, а солдаты уже начали спрыгивать на землю. Чиганцев с серьезным лицом разбрасывал перед нами взрывпакеты – они должны были имитировать обстановку, приближенную к боевой. На неделе ожидались проверяющие из штаба округа. Мой бронетранспортер шел крайним в ряду, у обочины, один взрывпакет, стукнувшись о борт, отскочил на дорогу. Пока догорал шнур запала, телята продолжали идти, передние спокойно миновали еле курящуюся картонную трубочку, и тут пакет рванул под копытами очередной шеренги. Синеватый дымок пробился между рыжими и пятнистыми телячьими спинами. В тот же момент всё стадо кинулось врассыпную.
Сама по себе эта хлопушка не могла причинить им ни малейшего вреда, но телята шли тесно, голова к голове, и опасность казалась тем грознее, что исходила не откуда-то со стороны, а прямо из середины стада. С задранными хвостами они в панике понеслись по полю, на котором мы разворачивались для атаки. Ротный по рации дал отбой, танки остановились. Солдаты, радуясь неожиданному развлечению, молодецки засвистали, отчего бедные телята припустили еще быстрее. Рассыпавшись веером, они бежали в сторону поросших елями сопок.
– Давай по машинам, – приказал мне Чиганцев. – Отсеки их от леса, а то еще потеряются. Убытки будем платить.
Минут через десять мы тремя машинами отрезали беглецам путь к сопкам. Телята начали сбиваться в кучу, когда подскакал Больжи, самые хладнокровные уже пощипывали траву. Не слезая с лошади, он вынул из седельной сумки здоровенный кус домашней кровяной колбасы и молча протянул мне.
– Спасибо, не надо, – отклонил я его подношение.
Так же без единого слова Больжи примерился, метко зашвырнул подарок в открытый люк бронетранспортера и погнал телят обратно через поле.
Мой водитель высунулся из люка, показывая мне упавшую с неба колбасу.
– Смотрите, товарищ лейтенант! Может, пожуем? Хлеб есть.
У меня потекли слюнки, но я гордо отказался, велев ему ехать к дороге. Мы обогнали Больжи на пол пути. Он что-то выговаривал телятам сердито и громко, потом вдруг замолчал и мимо Чиганцева проследовал с непроницаемым лицом.
– Жаловаться будет, – обреченно сказал Чиганцев.
Накануне танкисты своротили "пасынок" на придорожном столбе, ферма осталась без электричества как раз во время вечерней дойки, а теперь ему на голову свалились еще эти телята. Чиганцев опасался, что из колхоза пошлют жалобу в штаб дивизии.
Обычно, оставив телят пастись у реки, Больжи выходил к дороге полюбоваться нашими маневрами. В перерывах я иногда разговаривал с ним, спрашивал, как будет по-бурятски "здравствуй" и "до свидания", чтобы щегольнуть этими словами в письмах к маме.
В обед Чиганцев попросил меня:
– Сходи к нему, поговори по-хорошему. Возьми вон супу горячего и сходи.
Я пошел к стаду, прихватив два полных котелка, для Больжи и для себя. У меня было подозрение, что, если не разделить с ним трапезу, он откажется от супа, как я сам отказался от его колбасы. В обоих котелках над красноватой от казенного комбижира перловой жижей с ломтиками картофеля возвышались большие куски свинины. Продукцию полкового свинарника выловил для меня в котле сам Чиганцев.
Я застал Больжи сидящим на берегу, но не лицом к реке, как сел бы любой европеец, а спиной. При этом в глазах у него заметно было то выражение, с каким мы смотрим на текучую воду или языки огня в костре, словно степь с поднимающимися над ней струями раскаленного воздуха казалась ему наполненной таким же таинственным вечным движением, одновременно волнующим и убаюкивающим.
Я поставил на землю котелки, выложил из противогазной сумки ложки и хлеб.
– Пообедаем?
Больжи взял котелок, понюхал. Запах ему понравился.
– Можно, – кивнул он, беря ложку.
Я успел опростать полкотелка, оставляя свинину на закуску, когда заметил, что Больжи перестал жевать и внимательно смотрит на меня.
– Неправильно суп ешь, – сказал он. – Солдат так ест: первое – мясо, второе – вода. Вдруг бой? Бах-бах! Вперед! А ты самое главное не съел.
Согласившись, я начал направлять разговор в то русло, которое наметил для меня Чиганцев.
– Тебя начальник послал? – перебил Больжи. – Усатый?
– Он, – признался я.
– Скажи ему, у всех страх есть. У человека, у теленка. Надуется, как пузырь, до головы дойдет, думать мешает. А ногам не мешает. У кого от головы далеко, у кого близко. Тут!
Больжи похлопал себя по затылку и улыбнулся.
– Чай будем пить?
Я с готовностью вскочил.
– Сейчас принесу.
– Сиди.
Он принес огромный китайский термос, разрисованный цветами и птицами, налил смешанный с молоком чай прямо в котелок, где еще оставалась на дне разбухшая перловка, отхлебнул, плеснул еще и подал мне.
– На! Хороший чай.
Я проглотил его, стараясь не задерживать во рту.
– У тебя страх близко, – оценивающе оглядев меня, определил Больжи, – но пузырь не шибко большой. Всю голову не займет, если надуется, маленько оставит соображать. А у начальника твоего пузырь большой, зато от головы далеко.
– И что лучше? – ревниво спросил я.
– Оба ничего. Плохо, когда большой и близко.
– А у вас?
Он засмеялся.
– У меня совсем нет. Старый стал, лопнул.
От тишины и зноя звенело в ушах. Вдали, на краю поля, я видел лобовые силуэты танков с вывернутыми набок пушками. Это означало, что обед еще не кончился.
– Колбасу не взял, – с внезапной решимостью произнес Больжи, – я тебе гау дам!
– Гау?
– Да.
– Что это?
Больжи затруднился, видимо, перевести это слово на русский.
– Гау… На нем Саган-Убугун нарисован. Белый старик, так мы зовем.
– Танка? – предположил я, рисуясь тем, что знаю, как по-бурятски называются буддийские иконы на шелке.
– Нет. В бой пойдешь, на шею повесишь. Пуля не тронет, пузырь надуваться не будет.
Я понял, что речь идет о каком-то амулете.
– Барон Унгэр, знаешь его? – сощурился Больжи.
– Знаю, – подвердил я, догадавшись, что имеется в виду барон Унгерн.
– Унгэр его на груди носил.
– Такой же, как у вас?
– Зачем такой же? Этот самый.
– Ваш гау? – не поверил я. – Который вы мне подарить хотите?
– Носил. Почему, думаешь, его убить не могли?
– Его же расстреляли.
– О! – снисходительно улыбнулся Больжи. – Это потом.
– И не жалко вам отдавать такую вещь?
Больжи высунул кончик языка и коснулся его пальцем.
– Такое слово тут есть, а тут, – приложил он руку к левой стороне груди, – нету. Я старый, на войну не пойду. Мне не надо. Ты молодой, тебе надо. Раньше у нас как было? Лама парня лечит, денег совсем не берет, баранов не берет. Мужчину лечит женатого, одну цену берет. А старик лечиться пришел, давай две цены – за себя теперь и за молодого.
Слышно стало, как заработал двигатель головного танка. Вслед за ним загрохотали остальные, башни начали медленно поворачиваться в походное положение.
– Завтра принесете? – спросил я, скрывая волнение, охватившее меня при мысли, что стану обладателем этой реликвии. – А то мы скоро снимаемся отсюда.
– Зачем завтра? – удивился Больжи. – Вечером приходи. Ферму видел? Дальше мой дом.
2
В то время все мои сведения об Унгерне были почерпнуты из двух источников: советско-монгольского фильма "Его звали Сухэ-Батор" с загримированным под монгола актером Львом Свердлиным в главной роли и книгой Б. Цыбикова "Конец унгерновщины", изданной в Улан-Удэ в 1947 году. Я раскопал ее в Республиканской библиотеке. На каталожной карточке имелся замысловатый шифр, означавший, как выяснилось, что читать этот труд позволено не всем, но заведующая читальным залом мне симпатизировала, к тому же лейтенантские погоны доказывали мою благонадежность. Книгу я получил, и она, за вычетом ритуальных анафем, оказалась весьма информативной: автор описывал не только конец унгерновщины, что можно было ожидать из заглавия, но и ее начало, и то время, когда безумный барон находился на вершине могущества.
В Забайкалье он командовал Азиатской дивизией, на две трети состоявшей из монголов и бурят, и подчинялся атаману Семенову. Осенью 1920 года, когда Красная Армия вместе с вышедшими из тайги партизанскими отрядами повела наступление на белую Читу, Унгерн с восемью сотнями всадников двинулся к Урге – монгольской столице, резиденции Богдо-гэгена VIII. Духовный владыка монголов, восьмое перерождение тибетского подвижника Даранаты, он с 1911 года, с тех пор, как Поднебесная Империя превратилась в Китайскую Республику, а Халха (Внешняя Монголия) получила независимость, был ее монархом, но теперь сидел под арестом в собственном дворце. Генерал Го Сунлин занял Ургу и вернул мятежную провинцию под власть Пекина.
Не сумев захватить столицу, Унгерн ушел в верховья Керулена, пополнил свои поредевшие сотни отрядами монгольских князей и в начале февраля 1921 года, после трехдневных боев, штурмом взял Ургу, выбив из нее 15-тысячный китайский гарнизон. Китайцы отступили на север, оттуда попытались пробраться на восток, в метрополию, но дойти до спасительной границы удалось немногим. В степи вдоль Калганского тракта остались лежать раздетые победителями трупы. Здесь пировали волчьи стаи, неслись, подпрыгивая на мертвых телах, призрачные мячи перекати-поля.
Сразу после победы Унгерн очистил Ургу от вредных элементов, каковыми считались все евреи, включая женщин и детей, большевики заодно с эсерами и сибирскими кооператорами и те китайцы, кто отрезал себе косу – символ верности свергнутой маньчжурской династии Цинь. Наконец трупы были убраны с улиц, под рев труб и гудение раковин Богдо-гэген въехал в ликующую Ургу и вновь занял монгольский престол. На торжественном обеде в день коронации Унгерн сидел от него по правую руку, выше всех князей и лам. Помимо высшего княжеского титула цин-ван ему был дарован ханский, доступный лишь чингизидам по крови, он получил звание "Возродивший государство великий батор, командующий" и право на те же символы сана и власти, что правители четырех аймаков Халхи, – отныне этот потомок крестоносцев мог носить желтый халат-дэли и желтые сапоги, иметь того же цвета поводья на лошади, ездить в зеленом паланкине и вдевать в шапку трехочковое павлинье перо.
Желтый цвет – это солнце. Зеленый – земля, жизнь. Три очка в радужных переливах знаменуют третью степень земного могущества – власть, имеющую лишний глаз, чтобы читать в душах.
Из нежно-зеленой завязи родился сияющий золотой плод – перед Святыми воротами Ногон-сумэ, Зеленого дворца Богдо-гэгена, генерал-лейтенант Роман Федорович Унгерн-Штернберг, хан и цин-ван, откинув занавесь паланкина, куда он пересел из автомобиля за полсотни шагов от дворца, мягким желтым ичигом ступил на расстеленную в пыли кошму с орнаментом эртни-хээ, отвращающим всякое зло.
Ногон-сумэ располагался на берегу Толы, от городских кварталов его отделяла широкая и плоская речная пойма, покрытая унылым серым галечником. Полковник Козловский с казаками конвоя и ординарец, поручик Безродный, остались за воротами, отсюда барона сопровождал лишь ученый лама Найдан-Доржи-гелун, астролог и гадатель-изрухайчи, в прошлом состоявший при буддийском храме в Санкт-Петербурге. Унгерн считал себя буддистом, молился в столичных дуганах, жертвовал монастырям крупные суммы, чем раздражал своих русских соратников, предпочитавших, впрочем, не афишировать этих чувств, но немногие знали, что он мечтает обратить в желтую веру сибирских крестьян, а затем покатить колесо учения дальше на запад. Христианство не сумело ни сохранить монархии в Европе, ни противостоять революции, гибельная культура белой расы проникла в Японию и даже в Китай, где республиканцы-гаммны свергли маньчжурскую династию. Единственным народом, не затронутым этой заразой, оставались монголы.
Унгерн вошел в ворота. Цэрики дворцовой гвардии Богдо-гэгена неумело взяли на караул, по двору покатился почтительный шепот:
– Джян-джин… Джян-джин…
Это было переиначенное на монгольский манер китайское цзянь-цзюнь– генерал.
Парадное крыльцо дворца имело восемь ступеней – прообраз буддийского восьмеричного пути к спасению. Толпившиеся у входа ламы расступились, неправильными шпалерами выстраиваясь у стен. Все двери были распахнуты, Унгерн увидел знакомую анфиладу комнат, беспорядочно увешанных картинами в золоченых рамах, уставленных изваяниями бурханов и китайскими вазами. Всюду тикали настольные, напольные и настенные часы, в застекленных коробках стояли чучела экзотических зверей и птиц. Первые напоминали о краткости земной жизни, вторые – о том, в каких разнообразных обличьях она существует внутри круга сансары.
Двое провожатых бесшумно скользили впереди. Когда шли мимо изображения какого-то будды или бодисатвы, Найдан-Доржи пояснял, кто это и при каких обстоятельствах следует обращаться за помощью к нему. В его обязанности входило посвящать барона в учение о четырех благородных истинах, но Унгерн прежде всего ценил в нем умение предсказывать будущее – по звездам, по рыбьей чешуе, по трещинам на брошенной в огонь бараньей лопатке. В начале каждого лунного месяца Найдан-Доржи определял счастливые и опасные дни, указывал числа, несовместимые с применением артиллерии, пулеметов или холодного оружия. В особых случаях исполнял обязанности переводчика. Унгерн понимал по-монгольски, но сам говорил плохо.
Вошли в скромно обставленный рабочий кабинет Богдо-гэгена – ширмы, ковер, бронзовая жаровня с трубой, алтарь у боковой стены, низкий лакированный столик, на нем письменный прибор из нефрита и шкатулка с государственной печатью. Хутухта ждал гостя, сидя в кресле, сжимая в руке толстую желто-красную веревку из верблюжьего волоса. Из его пальцев она уходила в приоткрытое окно. Унгерн знал, что веревка тянется через двор, через кирпичную ограду и по ту ее сторону другим своим концом, завязанным в узел, свешивается вниз. Там двое лам торговали правом прикоснуться к этому узлу. По веревке, как электричество по проводу, передавалась животворная мощь Джебцзун-Дамба-хутухты, он же Богдо-гэген, живой будда. Паломники обеими руками благоговейно брали узел и целовали его или прикладывали к тем местам тела, где поселились вызывающие болезнь злые духи. Плата взималась чаем, беличьими и тарбаганьими шкурками, реже – ямбовым серебром, романовскими рублями или мексиканскими долларами. После революции они стали официальной валютой республиканского Китая, но ходили и в освобожденной от революционеров Монголии. Здесь их по старой памяти называли янчанами. Не принимались лишь банкноты, при Унгерне отпечатанные в ургинской литографии, хотя он распорядился поместить на них изображения важнейших для кочевого хозяйства животных: старшую по достоинству купюру украшал верблюд, затем в порядке убывания ценности шли лошадь, бык и овца. Монголы очень гордились первыми в своей истории национальными деньгами, но чувство это было платоническим. В качестве платежного средства их не признавал никто, кроме интендантов самого Унгерна, безуспешно пытавшихся закупать на них провиант для Азиатской дивизии.
По обе стороны от Богдо-гэгена стояли свитские ламы в пышном облачении, но сам хутухта был одет в простую монашескую курму с черной каймой по нижнему краю – знаком его сана. Темно-зеленые очки скрывали глаза слепца. Жившие в Урге русские колонисты говорили, что живой будда, с юности страдавший пристрастием к алкоголю, ослеп от метилового спирта. Китайские торговцы подсунули ему эту отраву по приказу Пекина, недовольного прорусскими настроениями хутухты.
Найдан-Доржи простерся перед ним в восьмичленном поклоне, припав к ковру восемью частями тела – ступнями, коленями, локтями и кистями рук, но Унгерн ограничился тем, что щелкнул каблуками и слегка склонил голову. Здесь, на Востоке, жест весил больше, чем слово, а он хотел выразить недовольство. Министры финансов и внутренних дел отсутствовали, по одному этому можно было понять, что прием будет сугубо протокольным, серьезных вопросов решить не удастся. Между тем новой аудиенции в ближайшее время не предвиделось. Войска готовились к походу на север, набивали вьюки вяленым мясом.
Напротив Богдо-гэгена ламы поставили скамеечку со стопкой из пяти плоских подушек-олбоков. В окружении хутухты были люди, готовые унизить "Возродившего государство великого батора, командующего", поэтому, прежде чем сесть, Унгерн вопросительно взглянул на спутника. Найдан-Доржи чуть заметно кивнул в знак того, что этикет не нарушен, именно такое число олбоков полагается хану и цин-вану, обладателю желтых поводьев и трехочкового павлиньего пера.