Евдокимов тяжко вздохнул - вот именно, по мере возможности… Людей московские заводы и фабрики присылали, если удавалось, хороших, это факт, но ведь не умели они ничего. В лучшем случае, знали оружие, кое-кто имел некоторый опыт боев в городе, а то и на войне. Но таких попадало мало. Мобилизации подчистили город изрядно, дальнейшие призывы грозили остановкой таких производств, без которых немыслимо было бесперебойно обеспечивать фронт вооружением, боеприпасами, амуницией.
А что значит подготовить бойцов за считанные часы? Не куда-нибудь новобранцев посылать, в ударную группу по борьбе с бандитизмом! Туда не каждый и обстрелянный солдат годится. В группе надо особыми качествами обладать: умением действовать в мгновенно меняющейся обстановке, зачастую в одиночку, наблюдательностью, терпением, да и хитростью изрядной. Не говоря уже о том, что товарищ должен быть проверен "до самого нутра". Дело секретное, ответственное и опасное. Отбор полагается самый основательный. Оно бы хорошо направлять в ЧК вообще лишь партийных товарищей, да чтобы стаж не менее года, да образование какое-никакое, ну и здоровье чтоб не подводило, а точнее, силенка была, да чтобы успел в другой обстановке опыта под пулями поднабраться…
Еще раз тяжко вздохнул Евдокимов: ну кто ему, да столько, сколько надо таких бойцов сегодня по Москве найдет, с рабочих мест сорвет и предоставит. Нате вам, дорогой Ефим Георгиевич, самых лучших наших боевых товарищей. Когда надобность отпадет, верните, пожалуйста, к родным станочкам да верстакам. Если уцелеют, конечно…
Подумав, подсчитав что-то в уме, Дзержинский довольно неожиданно для Евдокимова и Мартьянова обратился к Манцеву:
- Мне кажется, Василий Николаевич, этих двадцати новичков Мартьянову на каком-то решающем этапе не хватит. Кто знает, сколько боевиков скрывается сейчас в подполье. Поэтому по мере надобности, особенно, если дойдет до крайности, усиливайте группу Мартьянова комиссарами МЧК.
Комиссарами МЧК были самые опытные оперативные работники, какие только имелись в комиссии.
- Хорошо, - Манцев что-то прилежно черкнул в маленькой тетрадочке, которую извлек из кармана суконной гимнастерки. Все знали, что свои записи Василий Николаевич делает столь сжато, пользуясь при этом немыслимо хитрой системой стенографии собственного изобретения, что, окажись тетрадочка во вражеских руках, никто в ней ничего не поймет. Тем не менее после исполнения какого-либо конкретного пункта Манцев переносил запись в официальный секретный дневник, а ненужный более листок из тетрадочки вырывал и сжигал.
Получив последние указания, Мартьянов ушел.
Дзержинский вернулся к столу и обвел товарищей взглядом.
- Что ж… Плохо, друзья, очень плохо. Мы должны признать, что хотя в основном разгромили и "Национальный центр", и "Штаб Добровольческой армии Московского района", но до конца дело не довели… Какую-то организацию, причем злую, я бы сказал, отчаянную, наша разведка упустила… Она уцелела, в результате - теракт в Московском комитете, тяжелые жертвы.
Дзержинский перебрал стопку свежих газет. В "Известиях ВЦИК" было опубликовано постановление губернского исполнительного комитета. В нем, в частности, говорилось: "В Москве обнаружен белогвардейский заговор, имеющий целью свержение Советской власти. Заговорщики арестованы и расстреляны. Последовавшее затем покушение белогвардейских террористов на жизнь ответственных работников-коммунистов указывает на существование в Москве еще не раскрытой контрреволюционной организации, имевшей, по-видимому, свои отделения и в Московской губернии…"
Постановление объявляло Московскую губернию на военном положении.
Из отрешенности Дзержинского вывел спокойный голос Мессинга:
- Феликс Эдмундович, а может, это никакая не организация, а лишь осколки? Какой-нибудь озверевший поручик, уцелевший от ареста?
Дзержинский отрицательно покачал головой:
- Может, и осколки… Но мы должны исходить из худшего. То есть что уцелела вполне структурная, пусть и небольшая, белогвардейская организация. Откуда у одиночки чуть не два пуда динамита? И точная информация о возможном присутствии на собрании Владимира Ильича? Вряд ли террористов интересовали пропагандисты. Но на совещании собирался присутствовать Ленин! Вы ведь знаете, что Старик буквально в последнюю минуту изменил свои планы и решил выступить в госпитале перед ранеными красноармейцами.
Манцев тоже был убежден, что взрыв - не слепая удача, вылазка одиночки.
- Похоже на заранее подготовленную акцию. И подготовленную хорошо. Неудача - в том смысле, что убить Ленина им не удалось, - случайна. Но технически все было обставлено квалифицированно.
- Вот именно! - Дзержинский встал: - Все свободны, товарищи. Продолжайте работу. Прошу всю серьезную информацию незамедлительно докладывать Рогову и Морозу.
Оставшись один, Феликс Эдмундович надолго задумался. В который раз просмотрел документы, пока еще очень скудные, относящиеся к взрыву в Леонтьевском. Потом перелистал протоколы допросов основных фигурантов по делу "Штаба Добровольческой армии Московского района". Неожиданно произнес, словно спрашивая сам себя:
- А если это не осколки? И вообще не белогвардейцы?
Решительно поднял трубку телефона и попросил соединить его с Евдокимовым:
- Ефим Георгиевич? Дзержинский. Если у вас нет ничего срочного, вернитесь ко мне, пожалуйста. Возникло одно соображение, хочу посоветоваться.
Председатель ВЧК и МЧК вторично пригласил к себе начальника Особого отдела вне связи с той должностью, которую Ефим Георгиевич занимал. В данном случае Дзержинскому важен был собственный политический опыт Евдокимова. Ведь чекист-большевик начинал свой путь революционера в составе боевой рабочей дружины, сформированной анархистами…
Глава 4
В тот ненастный, хмурый день, понедельник 29 сентября 1919 года, уже с раннего утра к Дому союзов, бывшему Благородному собранию, со всех застав и окраин тянулись молчаливые колонны. Шли рабочие с заводов Гужона, Михельсона, Грачева, Дангауэра и Кайзера, "Динамо", железнодорожных депо, Сокольнических ремонтно-трамвайных мастерских, Прохоровской мануфактуры… В толпе, одетой вовсе не по-сентябрьски, выделялись ровными серыми пятнами шинелей взводы и роты красноармейцев - представителей частей Московского гарнизона. Отдельно, стараясь не оторваться от своих, держались группы крестьян - то приехали на похороны жители близлежащих к Москве сел и деревень.
Над некоторыми колоннами несли кроме знамен с черными лентами полотнища с надписями, которые словами простыми и горькими выражали гнев и ненависть, скорбь и печаль. Их никто не готовил, не согласовывал заранее и не утверждал, они родились сами, в глубинах рабочих масс. Неведомый летописец эпохи записал некоторые из них, дошли они до наших дней, донесли чувства и переживания тех уже далеких лет до нас, потомков…
"Бурлацкая душа скорбит о вашей смерти, бурлацкие сердца убийцам не простят!"
"Ваша мученическая смерть - призыв к расправе с контрреволюционерами!"
"Вас убили из-за угла, мы победим открыто!"
Перед Домом союзов шествие застопоривалось, ряды перестраивались, в раскрытые настежь двери люди втекали по двое, по трое… Скинув шапки, картузы, фуражки, примолкали, на глазах навертывались слезы, некоторые женщины-работницы крестились… Из глубины Колонного зала торжественно и печально доносились звуки красноармейского духового оркестра, непрерывно игравшего траурные мелодии. Беломраморные колонны обвивали красно-черные полотнища, таким же красно-черным крепом затянуты были огромные хрустальные люстры, зеркала в переходах и фойе.
В центре зала был воздвигнут постамент. На нем, в цветах и лентах, отливали белым металлом двенадцать запаянных цинковых гробов с останками погибших при взрыве.
Никаких распорядителей при постаменте видно не было. Время от времени от какой-нибудь делегации отделялся ее представитель и произносил несколько слов прощания, кто как умел.
Все тот же безымянный репортер записал одно такое выступление:
"Настроение - смелое и твердое! Взгляд - бодрый и уверенный! Сердце, полное ненависти к врагам, рука, крепко сжатая для сокрушительного удара, - вот результат подлого проявления бессильной злобы и остервенения белогвардейцев и их сознательных и бессознательных пособников!"
Оратора сменяет кто-то из членов Московского комитета. Он зачитывает резолюции протеста против покушения на лучших представителей московского пролетариата, вынесенные на рабочих митингах во всех районах столицы, телеграммы, полученные из провинции и с фронтов, в которых трудящиеся и красноармейцы выразили глубокую скорбь по утрате стойких борцов за социализм.
Непрерывной чередой проходят мимо гробов люди. В одну из групп затесался Петр Соболев, в его глазах озлобление и разочарование. С ним звероватого вида, атлетического сложения Яков Глагзон и второй - растерянный, с подрагивающими губами идейный анархист Афанасий Лямин… Уже на выходе из зала он еле слышно шепчет:
- Что же это, Петр, зачем столько жертв, погибли-то рабочие!
Тоже шепотом, резко обрывает его Соболев:
- Чего нюни распустил! Все правильно! Массы надо будить, слов не понимают - разбудим динамитом!
В испуге отшатнулся Лямин, страшен, не по-людски, по-звериному страшен был Соболев в этот миг. С белыми от бешенства глазами рванулся он к выходу, увлекая за собой враз потерявших какую-либо охоту возражать спутников. Они изумились бы, если б узнали, что гнев и бешенство, в кои впал их главарь, вызваны глубинным страхом. Нет, не страхом перед возможным возмездием, самым суровым. Соболев был смелый человек, ни чужая, ни собственная смерть не значили для него ровным счетом ничего. Страх, который он почти физически ощущал, в чем сам себе боялся признаться, был вызван ненавистью к убийцам тех, кто лежал сейчас в запаянных гробах, со стороны всей этой сплоченной массы людей… Людей, которых он хотел, надеялся поднять за собой против Советской власти. Взрыв вызвал грозную ударную волну, в этом он не ошибся. Ошибся в другом, что и уловил в тесноте и давке лестниц и переходов Дома союзов: волна народной ненависти била по нему, его организации.
До сих пор Соболев полагал себя истинным участником революции, идущим по единственно правильному и праведному пути ко всеобщей свободе. Учиненный им взрыв полутора пудов динамита обрушил не только стены и перекрытия старого здания. Он обрушил в нем самом последние иллюзии, оборвал все нити к тому народу, счастью и свободе которого он действительно готов был отдать себя всего без остатка и свою жизнь тоже.
Но его жизнь не нужна была тем, кто потерял в страшный день 25 сентября двенадцать своих товарищей.
Соболев понимал, что теперь его уж точно непременно расстреляют, если разыщут, задержат, изобличат. Расстреляют даже не из чувства мести, а по принципу высшей меры социальной защиты. Так убивают бешеную собаку, не для того, чтобы покарать, а чтобы уберечь людей от ее ядовитых укусов.
Соболев был далеко не глупый, хотя и ограниченный человек.
Ощущение всеобщей ненависти и презрения могло одного сломать, самого кинуться в петлю от ужаса пред содеянным, другого - прийти с покаянной, потребовать для себя самой жестокой казни, третьего… Соболев не сломался и не раскаялся. Он с удесятеренной силой возненавидел этих людей.
В прошлом он хоть искаженно, словно в кривом зеркале, но что-то сделал для революции - когда активно участвовал в свержении самодержавия. Отныне, после 25 сентября, и на веки вечные он был братоубийцей, у которого пролитая кровь выжгла все человеческие чувства. Самым худшим из всех возможных типов убийц - маньяком, обуянным неутолимой жаждой убивать, убивать, убивать… Слепо и нескончаемо. И остановить его теперь могла только пуля.
…Ни в тот день, ни в последующие Сергей Вересков так и не мог объяснить себе, почему он пошел на похороны в Дом союзов. Со здоровьем дело обстояло еще очень неважно. Нет, ничего не болело, но два одновременных ранения в голову и грудь, а через месяц подхваченный, видимо, на вокзале, а может, и в вагоне санитарном сыпной тиф, едва не отправившие его на тот свет, довели, что называется, до ручки. Хорошо еще, что сыпняк свалил уже в Москве, в "Главной военной гошпитали" в Лефортове, где нашлись нужные лекарства, да и выхаживали раненых и больных лучше, чем в провинциальных больницах, в которых порой и обычного йода не хватало.
В общем, он выкарабкался, был выписан и получил отпуск до полной поправки здоровья. Угрюмый военврач полковничьим раскатистым баритоном на вопрос, когда его снова отправят на фронт, безапелляционно ответствовал:
- Будешь лопать вдосталь, через месяц признаем годным.
Легко сказать - лопать вдосталь! - в Москве девятнадцатого года. На фронте, на Дону и Волге, они хоть не голодали. А тут… Командирского пайка ему и тетке Анне едва-едва хватало, чтобы, как говорится, ноги не протянуть. И то тетка больше притворялась, что ест, все норовила побольше, посытнее кусочек подсунуть любимому племяннику, и вообще единственному родственнику на всем белом свете. Собственной семьей тетка почему-то в свое время не обзавелась. Брат Василий, отец Сергея, погиб на германской, родителей, то есть деда и бабки Верескова, не стало и того раньше, невестки тоже.
Появление племянника, отощавшего до того, что на ходу ветром разворачивало, в крохотной комнатушке, бывший келье, в одном из крыльев Новодевичьего монастыря обрадовало добрейшую тетку до слез. Найти жилье, к тому же временное, в обезлюдевшей Москве большой проблемы не составляло. Но об этом и речи быть не могло.
Утром тетка Анна уходила на службу, или, как говорила она по-старинному, в присутствие, - школьный отдел Хамовнического района. Возвращалась поздно, и целыми днями Сергей был предоставлен сам себе. За эти первые две недели он перечитал все, что только смог найти в комнате. А нашлись кроме учебников кое-какие сытинские однотомные издания и несколько подшивок "Нивы" периода русско-японской войны. В журнале были любопытные фотографии, к тому же извлек из него Сергей массу ненужных, но занятных сведений, например, что известный поп Гапон до Кровавого воскресенья служил священником в Петербургской пересыльной тюрьме…
Вересков точно знал, что друзей и знакомых у него в Москве никого не осталось, в гости ходить было не к кому, да и сил для долгих путешествий у него не хватило бы. Постепенно и потихоньку он, однако, стал выбираться в город, поначалу, правда, ограничивался прогулками по ближайшим окрестностям: Лужникам и вокруг Новодевичьего монастыря. Когда окреп малость, стал ходить подальше: через железнодорожный мост по ту сторону Москвы-реки в Нескучный сад и даже на Воробьевы горы.
Рвался на фронт, конечно, тяжелое положение Красной Армии для него, четыре с лишним года провоевавшего на офицерских и командирских должностях, было очевидным. Но что он мог поделать? Понимал прекрасно, что еще весьма далек от тех физических кондиций, которые позволили бы принести хоть какую-то пользу в войсках.
О ликвидации белогвардейских заговоров и взрыве в Леонтьевском переулке он узнал из газет, а кое-какие детали от тетки Анны. Старая партийка, она знала многих сотрудников и МК, и Моссовета. Событие взволновало его, и он решил вдруг непременно пойти на похороны. В конце концов, от Новодевичьего до Охотного ряда не так уж и далеко. Дойдет не спеша. И он пошел…
В Колонный зал он попал вместе с группой, судя по тужуркам и молоточкам, скрещенным на металлических пуговицах, рабочих железнодорожного депо. Следом за железнодорожниками шло множество женщин и девушек в одинаковых красных сатиновых косынках, с большими, сатиновыми же черно-алыми бантами на груди. Из плаката, что они несли над головами, понял, что это работницы Прохоровской мануфактуры. Одна девушка чем-то выделялась. Сергей разглядел, что под косынкой голова у нее была перебинтована, к тому же по всей левой щеке до самой шеи тянулась грубая ссадина, окрашенная йодом. Глаза девушки были опухшими от слез, хотя сейчас она уже не плакала.
Что-то словно толкнуло Сергея в грудь, он мгновенно догадался: в отличие от подруг эта девушка двадцать пятого сама была в Леонтьевском, когда произошел взрыв. Глаза ее еще хранили отсвет того пламени и ужас пережитого. Выходит, она тоже могла лежать в одном из этих гробов, отливающих тусклой белизной холодного металла.
Вересков многое видел на войне, со многим свыкся, но только не с этим - женщиной перед лицом насильственной смерти. Женщина и война были для него мучительно, невыносимо несовместны. Он видел их убитых, пускай не так часто, как мужчин… Из сообщений знал, что из двенадцати погибших в Леонтьевском четыре женщины. Выходит, их могло быть пятеро. По крайней мере…
На улице девушка с перевязанной головой как-то безучастно, кивком, распрощалась с подругами и направилась в сторону университета. По ее нерешительной походке Сергей понял, что она идет бесцельно, просто куда ноги бредут. Идти на Красную площадь, где должны были состояться похороны, видимо, сил душевных у нее уже не оставалось. Повинуясь какому-то безотчетному порыву, Вересков направился за ней. Он словно боялся оставить незнакомку одну.
Таня Алексашина действительно неотвязно думала о том, что и она могла сейчас лежать в одном из этих жутких жестяных ящиков. Все эти дни она проплакала. Было жалко Аню, и Анфису, и товарища Дениса - под этим партийным псевдонимом рабочая Москва знала Загорского. И других, кого не знала да и видела только мельком, не подозревая, что видит их за считанные минуты до смерти… Как этого веселого моряка с двойной фамилией, например. Неужели она такая трусиха?
Девушка не знала, да и знать еще не могла, что мысли эти и страх не трусость вовсе, а нормальная, естественная реакция человека, тем более молодого, впервые столкнувшегося со смертью…
Еще в зале рядом с девушкой вился какой-то немолодой лысоватый мужчина с огромным траурным бантом в петлице суконной толстовки. При выходе на улицу он, как показалось Верескову, окликнул девушку, но та либо не поняла, что к ней обращаются, то ли просто не расслышала. Некоторое время мужчина нерешительно смотрел ей вслед, потом повернулся и поспешил вместе с основным потоком делегаций на Красную площадь, откуда уже доносилась торжественная медь военных оркестров.