– Нет, – ответил Красильников. – У меня семья, ребенок...
– Хорошо, так о чем вы беседовали? В ночь на девятнадцатое, например?
– О разном. Разве сейчас вспомнишь?
– Но прошло не так уж много времени.
Он пожал плечами.
– Может, о погоде, может, о спорте...
– А вы любите спорт?
– Кто ж его не любит? Хоккей, бокс, марафонский бег...
– Марафонский бег? – переспросил я.
– А что? Очень на жизнь похоже.
– Каким же это образом? – заинтересовался я.
– А таким: стартуешь вместе со всеми и бежишь сломя голову к финишу. Дистанция вроде длинная, а времени не хватает. Каждый старается в лидеры попасть, вперед вырваться. А все почему? Там, впереди, всего три призовых места, на всех не разделишь. Попал в тройку – твое счастье, а не попал, считай, что и не бежал, зря только силы расходовал. По мне, так лучше... – Игорь замолчал, не досказав фразы, сощурившись, посмотрел на меня. – Не о том мы с вами говорим, гражданин следователь. Не о том.
– Почему же? Продолжайте, это очень интересно.
– Вот выйду отсюда, – он кивнул на стены кабинета, – тогда можно будет и о жизни порассуждать, если у вас желание к тому времени не пропадет, а сейчас, извините...
Будто случайно отогнутый край занавеса приоткрыл на миг то, что за ним скрывалось, и сразу же чья-то невидимая рука поправила его и наглухо отрезала происходящее по ту сторону. Игорь сболтнул лишнее и теперь жалел об этом.
– Значит, вы о марафоне говорили? – продолжил я.
– Не помню. – Он внимательно посмотрел на меня. – Удивляюсь я, гражданин следователь, почему вы мне не верите? Разве я дал вам повод?
Уж о поводе он мог бы не говорить. Я не стал напоминать ему предыдущие допросы.
– Вы находились в гостях у Волонтира больше четырех часов, неужели не помните, о чем говорили с ним?
– Мы много выпили, – последовал ставший традиционным ответ.
"Не помню", "забыл", "мы много выпили". Красильников возвел укрепления под стать крепостным сооружениям Трои. Пробить в них брешь казалось непосильной задачей. Оставалось запустить своего троянского коня, начиненного всеми теми вопросами, что накопились у меня за две недели. Они, между прочим, были не из легких.
– Сколько вы получали в месяц, Красильников? – спросил я, зная заранее, что он не рискнет соврать: в деле имелась бухгалтерская справка.
– От выработки. Когда сто сорок, когда сто шестьдесят.
Это соответствовало действительности.
– Вам хватало?
– С трудом, – ответил он, и я догадался: он подозревает, что нам известно о сберегательной книжке, и хочет на всякий случай подстраховаться. Моя догадка тут же подтвердилась: – Часть денег я относил в сберегательную кассу, собирал на машину.
– Много собрали?
– Четыре тысячи.
Согласно нашим данным, он собрал около пяти, но я не стал уточнять: в мою задачу не входило спорить о величине вклада.
– Мать оказывала вам материальную помощь?
– Нет.
– А тесть?
Не понимая причин моей настойчивости, он забеспокоился:
– Я же говорю, что нам приходилось туго, денег не хватало. Иногда он давал для внучки.
Мой троянский конь подавал признаки нетерпения.
– Выходит, ваш семейный бюджет не отличался большим размахом? – Это был последний, уточняющий вопрос перед нанесением первого удара.
– Да, иной раз приходилось экономить. Жена, вы знаете, не работает. Я один тянул воз...
– Объясните тогда, как вам удалось выделить деньги на похороны Нины Ивановны Щетинниковой, вашей соседки?
Удар прямо попал в цель. Он растерялся и опрометчиво ляпнул первое, что пришло на ум:
– Похороны обошлись недорого...
Это была ошибка.
– У нас есть справка, что они стоили вам сто тридцать семь рублей пятьдесят копеек.
Он допустил еще одну ошибку:
– Кажется, я снял деньги с книжки.
– Пусть вам это не кажется. В лицевом счете значится, что за последний год вы только вкладывали деньги и не сняли со счета ни одной копейки. – Я не обольщался насчет результатов допроса, но продолжал двигать свою лошадку. – В каких отношениях вы состояли с Щетинниковой?
– Ни в каких! – выпалил он чересчур поспешно.
– Она ваша родственница?
– Нет.
– И вы ничем ей не были обязаны?
– Абсолютно!
У меня возникло четкое ощущение, что мы подошли к чему-то важному, к чему-то, что имело непосредственное отношение к убийству, но, к сожалению, дальше ощущений дело не пошло.
– Я не был ей обязан абсолютно ничем, – повторил Красильников.
– Тогда тем более непонятно, по какой причине вы при столь скудном семейном бюджете пошли на такую трату.
– Она была одинока...
– Но заботы о похоронах в таких случаях берет на себя государство... И еще. Зачем вы выкрутили лампу в прихожей? Только не говорите, что у вас от света болели глаза, – я не поверю.
Красильников сник, словно он был надувной куклой, из которой выпустили воздух, даже лицо покрылось складками, – раньше я их не замечал.
– Вам плохо? – спросил я.
– Да, нездоровится, гражданин следователь, – невнятно проговорил он. – Позвольте вернуться в камеру?
Я нажал на кнопку, вмонтированную в крышку стола. В дверях тотчас появился дежурный.
– Заключенному плохо. Вызовите, пожалуйста, врача.
Красильников поднял голову.
– Подождите, – попросил он. – Не надо врача. Кажется, мне лучше.
Я отослал дежурного, но момент был упущен: Красильников действительно пришел в себя.
– Что вам сказать, гражданин следователь? С лампой я что-то не припоминаю, а насчет похорон вы правы – подозрительно, но войдите в мое положение. У меня в квартире дочь-первоклассница, да и старушку жалко. Разве за это можно осуждать? Жили мы по соседству, дверь в дверь, кому же позаботиться, если не мне.
– Вы, я слышал, даже путевку в санаторий ей доставали?
– Не было этого, – коротко ответил он.
Мой конь был изгнан из крепости, не причинив противнику заметного ущерба. Но я не сдавался. Второй удар был нанесен без подготовки.
– У вас, Красильников, была знакомая по имени Таня. Расскажите, пожалуйста, о ней поподробней.
– Вы что-то путаете, – не очень уверенно возразил он. – Не знаю я никаких Тань.
Это была уже не ошибка. Это был почти подарок. О Тане говорила его мать, говорила Ямпольская, существование Тани не вызывало никаких сомнений.
– Не знаете? – переспросил я.
– Не знаю, – гораздо тверже, чем в первый раз, сказал он.
– Значит, знакомство с этой девушкой вы категорически отрицаете?
– У меня такой знакомой нет.
Чтобы не спугнуть удачу, я прекратил расспросы. Была на это и более серьезная причина: мы слишком мало знали о подружке Красильникова... На очереди оставалось еще одно противоречие, на мой взгляд, самое серьезное. Я снова пошел на приступ:
– Вы можете описать, как провели утро девятнадцатого января?
– Более или менее. – Он ожидал подвоха и потому отвечал осторожно, хотя и старался сохранить вид человека, которому нечего скрывать. – Что именно вас интересует?
– Меня интересует все: когда встали, когда вышли из дома...
– Встал в восемь. Умылся, привел себя в порядок и в половине девятого пошел на работу.
– Не опоздали?
– Вроде нет.
– А вот ваши сослуживцы говорят, что вы опоздали больше чем на час. Неувязка получается, Красильников.
– Я расписался в журнале явки на работу. Проверьте.
– Уже проверили, – сообщил я. – Но Щебенкин... Вы его знаете?
– Знаю.
– Так вот он продолжает утверждать, что видел, как вы подъехали к ателье в половине одиннадцатого. То же самое говорят и другие ваши сослуживцы. Кому же верить: записи в журнале или живым свидетелям?
– В девять меня видел на работе заведующий ателье Харагезов. Не верите мне – спросите у него.
– Обязательно спросим, – пообещал я. – А как быть с вашей матерью? Ее мы уже спросили.
– Ну и что? – Его голос был лишен всякой окраски, не голос, а идущий из глубины выдох.
– Она видела вас в девять часов утра у себя дома с пакетом, который вы хотели оставить ей до вечера.
– Повторяю, – глухо сказал Красильников. – Я был на работе в девять. Это подтвердит заведующий.
– Если вы не желаете рассказывать о визите к матери, может быть, скажете, что было в пакете? Куда вы его пристроили, кому отдали?
Вопросы чисто риторические, учитывая наши диаметрально противоположные интересы и позиции.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – подтвердил мою мысль Красильников.
Примерно в тех же словах он ответил еще на несколько вопросов, и мы, как говорится, расстались до новых встреч.
Итак, причина ссоры с Волонтиром могла уходить корнями в прошлое, – на этом я прервал свои размышления после допроса Антона Манжулы. Если прошлое Красильникова внешне представлялось сравнительно безоблачным, то с Георгием Васильевичем обстояло сложнее: он прожил дольше, а знали мы о нем мало – почти ничего, кроме сведений, данных начальником отдела кадров овощебазы и Тихойвановым. Правда, Сотниченко наскоро проверил факты его биографии и не нашел расхождений с личным делом, но я давно привык к тому, что интересующие нас частности имеют странное свойство – они теряются между строк официальных документов. "Жаль, если так случится и на этот раз", – думал я по дороге в военный трибунал, где намеревался ознакомиться с материалами архивного дела по обвинению Дмитрия Волонтира, старшего брата нашего, как его называет Красильников, потерпевшего.
Два дня я работал с многотомным делом. В нем содержались неопровержимые доказательства вины бывших фашистских прихвостней из зондеркоманды СД. Обвиняемых было трое: Волонтир-старший служил немцам в звании ефрейтора, остальные двое – рядовыми карателями. Охрана заключенных, участие в массовых расстрелах советских граждан, душегубки – вот сухой перечень их палаческих "подвигов".
Георгий Волонтир в отличие от старшего брата прямого отношения к этим зверствам не имел. Немцам он не служил, видимо, по двум причинам: не подходил по возрасту и из-за врожденной хромоты. В свидетели попал потому, что, проживая в тот период под одной крышей с Дмитрием, многое видел, о многом мог рассказать трибуналу. Однако в протоколе судебного заседания его допрос умещался всего на нескольких страницах, в основном ответы на вопросы членов трибунала, прокурора и адвоката. Это означало, что в суде Георгия Васильевича ловили на противоречиях, и возникала необходимость напоминать ему его собственные, более ранние высказывания. Была, например, в протоколе следующая строчка: "Председательствующий оглашает лист дела 87, том 1". Открываю нужный том, читаю. Показания, данные свидетелем Волонтиром на предварительном следствии. Читаю внимательней. Противоречия действительно имеются: сначала он говорил, что брат часто возвращался домой посреди ночи и приносил с собой имущество, награбленное у расстрелянных за городом людей. В суде от этих показаний Волонтир-младший отказался.
Вопрос председательствующего: – Свидетель, когда вы говорили правду, тогда или сейчас?
Ответ Волонтира: – Сейчас.
Председательствующий: – Ваш старший брат не приносил с собой ценности, золото, одежду расстрелянных у рва людей?
Волонтир: – Нет, не приносил.
– Почему же вы утверждали, что приносил, и даже называли конкретные вещи и предметы из награбленного?
Волонтир: – Объяснить не могу. Прошло много лет.
Всегда и больше всего я боялся предвзятости. И все же пройти мимо столь явного сходства между Георгием Васильевичем и Красильниковым не мог, и вовсе не потому, что постоянно искал сходства, нет, но было что-то общее в их манере держать себя, в настойчивом желании уйти от ответа, в упорстве, с которым оба стремились выдать желаемое за действительное. Поразмыслив, я нашел частичное объяснение этому сходству: рано или поздно, идет ли война или наступило время мира, каждый из нас делает выбор, решает для себя, что есть добро и что есть зло.
Связь времен – она держится на нитях разных оттенков, и на наше счастье преобладает в ней не черный цвет. Не исключено, что именно эта мысль повлияла на мое настроение, когда второго февраля, сдав архивариусу дело, я вышел на промозглый, но уже пахнущий весной воздух. В кармане моего пальто лежали заметки. С ними еще предстояло работать, но смысл записанного я не смог бы передать лучше, чем это сделал Сотниченко: доложив о результатах проверки, он заметил об убитом: "А прошлое-то у него с душком, Владимир Николаевич". Несколькими днями раньше в разговоре с Тихойвановым я сказал, что настоящее поверяется прошлым. Мне и в голову не приходило, что к этой мысли придется возвращаться так часто: судьбы Георгия и Дмитрия Волонтиров, Щетинниковой, Тихойванова и Красильникова сплелись в такой тугой узел, что, не распутав его, нечего было и мечтать о раскрытии убийства сторожа овощебазы...
Была среди моих заметок одна, особая, которую предстояло показать Тихойванову. Это выдержка из показаний Божко – одного из обвиняемых по делу. Пять лет назад на следствии он показывал: "В январе сорок третьего, числа не помню, Дмитрий Волонтир лично задержал и поместил в следственную тюрьму однорукого мужчину. Говорили, что это герой гражданской войны, бывший буденновец. Фамилии его я не знаю, знаю только, что он прятался в сапожной мастерской и кто-то его выдал. Через день мужчину вместе с другими арестованными вывезли за город и расстреляли".
Федор Константинович скорее всего не знал о показаниях Божко, но если предположить, что ему из другого источника, от той же Щетинниковой, например, стало известно, кто был виновником гибели отца, то у него имелись все основания желать смерти Георгия Волонтира...
Да, пятнадцатилетний Георгий Волонтир производил отталкивающее впечатление, Тихойванов прав: кровавые преступления фашистского палача бросали на него тень, и избавиться от мысли, что он, живя бок о бок с братцем-ефрейтором, пусть косвенно, пусть чисто умозрительно был связан с чудовищными его делами, невозможно. На этом этапе расследования я не видел прямой связи между событиями военных лет, оккупацией и убийством самого Волонтира, но связь эта была, несомненно, была!
Как я и предполагал, материалов архивного дела явно не хватало. Нужны были свидетели, участники процесса, и самым идеальным в этом плане представлялся адвокат, защищавший в суде интересы Дмитрия Волонтира. Им был бывший член областной коллегии адвокатов, а ныне пенсионер Яков Александрович Петряев...
ГЛАВА 6.
2-9 февраля
ПЕТРЯЕВ
Звонок в дверь обрадовал Якова Александровича. В его утреннем ничегонеделании наступило время, когда поливка домашней оранжереи – так он называл угол, отведенный под комнатную настурцию, плющ и традесканции, – была позади, хождение вдоль стеллажей надоело, и он, раскачиваясь с пяток на носки, стоял у окна, смотрел на припорошенные снегом крыши и решал, чем заняться до обеда.
Услышав звонок, Петряев бегло осмотрел себя в зеркало, поправил галстук, с которым не расставался, дабы чувствовать себя в форме, одернул гусарского покроя домашнюю куртку и поспешил к двери. Осмотрев посетителя с головы до ног, а заодно и его служебное удостоверение, Яков Александрович обрадовался, поскольку пришедший был следователем и разговор обещал быть профессиональным, а стало быть, и интересным. Он так и сказал полному, представительному мужчине, приглашая его войти, однако несколько приуныл, узнав о цели посещения: интересовавший следователя процесс над Дмитрием Волонтиром был давно – значит, предстояло вспоминать о прошлом, а не участвовать в настоящем...
– Знаете что, – задумчиво сказал он, сняв с гостя пальто и усадив его в кресло у особо пышного куста розалии. – Я пороюсь в бумагах, что-нибудь должно сохраниться. Только вы меня не торопите, хорошо?
Петряев имел привычку оставлять у себя различные заметки, записки, лишние экземпляры справок, копии документов – все, что месяцами собиралось в карманах, в портфеле, в ящиках письменного стола, и сейчас в специально отведенном отделении секретера у него скопился целый домашний архив.
– Минуточку, – говорил он, – минуточку терпения...
Дело Волонтира Яков Александрович вспомнил сравнительно легко, потому что в ходе того судебного заседания впервые и единственный раз за свою многолетнюю адвокатскую практику всерьез усомнился в гуманной миссии защитника, хотел оказаться на месте прокурора, общественного обвинителя, судебного секретаря – только не адвоката, ибо его собственная роль была во всех отношениях незавидной. Но он сделал все возможное, чтобы выполнить свой профессиональный долг. Добросовестно следил за ходом заседания, активно задавал вопросы, ходатайствовал о приобщении к делу справок о состоянии здоровья подзащитного...
Здесь же к обвинительному заключению канцелярской скрепкой приколоты тезисы его речи на суде, куцый перечень смягчающих вину обстоятельств: "слепой исполнитель", "обработка в спецшколе СД", "трудовая деятельность после войны", "преклонный возраст". В глубине души желая максимальной меры наказания убийце, всем существом понимая справедливость такой меры, внешне он оставался бесстрастным, держал себя в руках и даже добился исключения, как недоказанного, одного из эпизодов обвинения. Скромная адвокатская победа. Сохранилась заметка, сделанная его рукой на полях обвинительного заключения. Ну да, вот она: "Присвоением и спекуляцией имущества казненных В. не занимался". Выступая в прениях, прокурор спорил с ним, доказывал обратное, но трибунал посчитал доводы защиты более убедительными, и пусть это не отразилось на резолютивной части приговора, зато его совесть была чиста: присвоение имущества расстрелянных его подзащитным из обвинения исключили...
Уловив, что этот эпизод особенно интересует гостя, Петряев рассказал подробности: подзащитный, признавая вину по целому ряду пунктов, почему-то настойчиво отрицал присвоение имущества казненных за городом людей. Думаете, он преувеличивал значение этого факта, питал надежду на смягчение приговора? Ничего подобного. Волонтир прекрасно сознавал, что ему грозит смертная казнь, и в беседах с Яковом Александровичем, своим адвокатом, часто и с каким-то мазохистским спокойствием говорил, что ждет расстрела как избавления, как заслуженной кары. Нет, причина скорее в другом: атмосфера зала, в котором шел суд, как он признавался Петряеву, действовала на него убийственней даже, чем предстоящий приговор. Клуб машиностроительного завода был переполнен до отказа, и реакция присутствующих на свидетельские показания, на просмотр кинохроники тех лет привела к тому, что Волонтир стал буквально прятаться за барьером, отгораживающим скамью подсудимых, чтобы не видеть лиц сидящих в зале людей. Он нехотя, с большими оговорками признавался в том, что забрасывал гранатами заключенных в следственной тюрьме, что участвовал в облавах, что стрелял из карабина в безоружных женщин и детей у рва, но упорно продолжал отрицать присвоение имущества убитых – факт пусть и не из самых ужасных и отвратительных по этому делу, но в моральном аспекте значительный.