Здесь состоялась выставка Сезара, этого марсельского гения, который добился успеха, создавая свои "компрессии" черт знает из чего. Эти "скульптуры" марсельцев забавляли, а мне они были противны. Притекали туристы. Целыми автобусами. Итальянцы, испанцы, англичане, немцы и японцы, конечно. Столько пошлости и дурного вкуса в месте, чья история полна трагизма, мне казалось символом этого "конца века".
Марсель был захвачен парижским идиотизмом. В мечтах он видел себя столицей. Столицей Юга. Забывая, что столицей его делало то, что Марсель был порт. Перекресток, на котором сходились и смешивались все народы. Испокон веков. С того дня, как Протис ступил на берег. И взял в жены прекрасную Гиптис, лигурийскую принцессу.
Джамель шел вверх по улице Родийа. Он застыл на месте, удивленный, что наткнулся на меня. Но ему не оставалось ничего другого, как продолжать идти в мою сторону. Вероятно, надеясь, но не веря в то, что я его не узнаю.
- Как дела, Джамель?
- Да так, месье, - еле слышно пробормотал он.
Он бросал взгляды направо и налево. Я знал, что было большим позором, если тебя увидят разговаривающим с легавым в штатском. Я взял его за руку.
- Пошли, я тебя угощаю.
Движением подбородка я указал ему на бар "Тринадцать углов", чуть ниже по улице. Это была моя "столовая". Комиссариат находился в пятистах метрах, вниз от пассажа "Тринадцать углов", на другой стороне улицы Сент-Франсуаз. Я единственный из полицейских, кто ходил в этот бар. Другие, смотря по их симпатиям, привыкли бывать чуть ниже, на улице де л'Эвеше или площади Труа-Кантон.
Несмотря на жару, мы сели внутри. Чтобы укрыться от посторонних взглядов. Анж, патрон, принес нам два пива.
- Ну, что с мопедом? Ты его спрятал?
- Да, месье. Как вы сказали. (Он сделал глоток, украдкой взглянул на меня.) Слушайте, месье. Мне они уже задали кучу вопросов. Я должен начать все сначала?
Теперь удивился я.
- Кто "они"?
- Ты разве не полицейский?
- Я задал тебе вопрос или нет?
- Другие.
- Какие "другие"?
- Ну, другие. Те, кто его пристрелил, вот кто. Я даже испугался. Они сказали, что могут меня забрать за соучастие в убийстве. Из-за мопеда. Его, правда, пришил тот тип?
Мне вдруг стало жарко. Значит, они знали. Закрыв глаза, я пил пиво. Я не хотел, чтобы Джамель заметил мое волнение. Пот ручьем катился у меня по лбу, по щекам и по шее. Они знали. Я содрогнулся, лишний раз повторив себе это.
- Кто был этот тип?
Я открыл глаза. Я заказал себе еще кружку. Во рту у меня пересохло. Мне очень хотелось рассказать о нем Джамелю; рассказать про Маню, Уго и меня. Историю трех друзей. Но из этой истории, которую я мог ему подать под любым соусом, он запомнит только Маню и Уго, не легавого. Легавый олицетворял собой все то, что вызывало у него отвращение. Не просто несправедливостью, а лишь своим существованием.
Полиция - машина, фабрика чудаков,
Уполномоченных справедливостью,
На которую мне нассать, -
орала NTM - команда рэперов из Сен-Дени. Это был хит у пятнадцати-восемнадцатилетних ребят из пригородов, несмотря на бойкот большинства радиостанций. Потому что ненависть к легавому объединяла молодых. Надо признать, что мы не помогали им составить о нас высокое представление. Я расплачивался за то, что понимал это. Но у меня на лбу не было написано симпатичный полицейский. Кстати, я им не был. Я верил в справедливость, в закон, в право. В такие вот вещи, которых никто не соблюдал, потому что нам, первым, было на них плевать.
- Бандит, - сказал я.
Джамелю было наплевать на мой ответ. Только так легавый и мог ответить. Он не ожидал, чтобы я ему сказал: "Это был хороший мужик и, к тому же, мой кореш." Но может быть, хорошо, что я должен был так ему ответить. Может быть, хорошо. Однако, я уже ничего не понимал в том, что следовало отвечать ребятам, вроде него, как и всем тем, кого я встречал в пригородах. Лишенным работы, будущего, надежды сыновьям иммигрантов.
Им стоило лишь включить по телевизору новости, чтобы узнать, что его отца надули, а их были готовы дурачить еще больше. Дрисс мне рассказывал, что один его приятель, Хассан, в тот день, когда ему выдали первую получку, заявился в банк. Его распирало от радости. Наконец-то он чувствовал себя уважаемым человеком, даже с зарплатой чернорабочего. "Мне надо бы получить заем в три миллиона, месье. Чтобы купить себе машину". В банке они посмеялись над ним. В этот день он все понял. Джамель, он уже понимал это. И то, что я видел в его глазах, были Маню, Уго и я тридцатью годами раньше.
- Я могу снова ездить на мопеде?
- Ты должен его загнать. Если хочешь знать мое мнение.
- Другие, они мне сказали, что дело не в мопеде. (Он снова украдкой посмотрел на меня.) Я им не сказал, что вы просили меня о том же.
- О чем?
- Спрятать мопед. И все такое.
Зазвонил телефон. Анж из-за стойки помахал мне.
- Это тебя. Пероль.
Я взял трубку.
- Как ты узнал, что я здесь?
- Брось, Фабио. Мы нашли малышку.
Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног. Я видел, как Джамель встал и, не оглянувшись, вышел из бара. Я держался за стойку так, как цепляются за спасательный круг. Анж смотрел на меня в полной растерянности. Я подал ему знак налить мне коньяку и залпом выпил его. Но это было не то, что могло причинить мне наибольшую боль.
Глава пятая,
в которой вновь убеждаешься, что и в горе ты изгнанник
Никогда я не видел ничего более страшного. Хотя я много такого повидал. Лейла лежала на проселочной дороге. Лицом в землю. Голая. Свою одежду она зажала под левой подмышкой. В спину ей попали три пули. Одна из них пробила сердце. Кучки крупных черных муравьев копошились вокруг отверстий и царапин, которыми была исполосована ее спина. Теперь налетели и мухи, чтобы оспаривать у муравьев свою долю засохшей крови.
Тело Лейлы было сплошь в укусах насекомых. Но не казалось, что его покусала голодная собака или лесная мышь. "Жалкое утешение", - подумал я. Кал засох у нее как между ягодиц, так и на ляжках. Длинные желтоватые потеки. Должно быть, у нее расстроился живот от страха. Или от первой пули.
Изнасиловав ее, они, вероятно, позволили Лейле предположить, что она свободна. Наверное, их очень возбуждало смотреть, как она убегает голая. Это был бег к надежде, что жила внизу проселка. У начала шоссе. Перед фарами любой подъезжающей машины. Лейла вновь обрела дар речи. "На помощь! Помогите!". О страхе забыто. Горе смягчается. Вот останавливается машина. Человечность, которая приходит на помощь, наконец, ее оказывает.
Лейла, наверное, не остановилась после первой пули. Как будто она ничего не почувствовала. Как если бы вовсе не было этого ожога в спине, от которого перехватило дыхание. Это уже был бег из жизни. Бег туда, где больше нет ничего, кроме дерьма, мочи, слез. И та пыль, которую она заглотнет, навсегда. Бег вдали от отца, братьев, случайных любовников, от любви, которой она желала всем сердцем, от семьи, которую могла создать, от детей, которых могла родить.
Получив вторую пулю, она, наверное, закричала. Потому что тело, вопреки всему, отказывается замолчать. Оно кричит. Но уже не из-за той резкой боли, которую оно превозмогло. А из-за его воли к жизни. Дух мобилизует всю свою энергию и ищет выход. Ищет, ищет. Забудь, что тебе хотелось бы лечь на траву и уснуть. Кричи, плачь, но беги. Беги. Теперь они тебя отпустят. Третья пуля оборвала все эти мечты. Пуля садистов.
Тыльной стороной ладони я яростно отогнал муравьев и мух. В последний раз я смотрел на это тело, которое так желал. От земли шел теплый и опьяняющий запах тимьяна. Мне очень хотелось бы, Лейла, заняться с тобой любовью здесь, летним вечером. Да, очень хотелось бы. Мы пережили бы наслаждение, счастье, которое способно повторяться. Даже если на кончиках пальцев, в каждой вновь воссоздаваемой ласке, просматривались бы разрыв, слезы, разочарование, что я еще знаю, грусть, страх, презрение. Это ничего не изменило бы в подлости людской, которая правит этим миром. Конечно. Но, по крайней мере, были бы мы, страстно любящие, бросающие вызов порядку вещей. Да, Лейла, мне следовало бы любить тебя. Слово старого дурака. Я прошу у тебя прощения.
Я снова прикрыл тело Лейлы белой простыней, которую набросили на нее жандармы. Моя рука задержалась на ее лице. На шее след от ожога, мочка левого уха разорвана - сорвали серьгу, - губы вымазаны в земле. Я почувствовал, что сейчас меня вывернет наизнанку. Я разъяренно натянул простыню на лицо и поднялся. Все молчали. Тишина. Только цикады продолжали попискивать. Бесчувственные и равнодушные к человеческим трагедиям.
Встав, я увидел, что небо было голубое. Абсолютно чистая голубизна, которую темная зелень сосен делала еще более ясной. Как на почтовых открытках. Блядское небо, блядские цикады, блядская страна. И я блядь. Я пошел, пошатываясь. Пьяный от горя и ненависти.
Я спустился вниз по узкой дорожке, под пение цикад. Мы находились недалеко от деревни Вовенарг, в нескольких километрах от Экс-ан-Прованса. Тело Лейлы обнаружила пара любителей пеших прогулок. Это одна из дорог, что ведут в горный массив Сент-Виктуар, к горе, что так часто вдохновляла Сезанна. Сколько раз он совершал эту прогулку? Может быть, он даже приходил сюда, устанавливал свой мольберт, чтобы попытаться еще раз передать все сияние этой вершины.
Я облокотился обеими руками на капот машины и уткнулся в них лбом. С закрытыми глазами. Улыбка Лейлы. Жары я больше не ощущал. В моих жилах текла холодная кровь. Мое сердце село на мель. Сплошное насилие. Если бы Бог существовал, я придушил бы его прямо здесь. Не дрогнув. Со злобной яростью обреченных. Чья-то рука, почти робко, опустилась мне на плечо. И послышался голос Пероля:
- Ты хочешь ждать?
- Ждать нечего. Никому мы не нужны. Ни здесь, ни в другом месте. Ты ведь это знаешь, Пероль, да? Мы - полицейские ничтожества. Нас не существует. Ладно, поехали.
Пероль сел за руль, я примостился рядом, закурил и закрыл глаза.
- Кому поручено дело?
- Лубэ. Он был на дежурстве. Оно и лучше.
- Да, он хороший мужик.
С автострады Пероль свернул на Сент-Антуан. Как добросовестный полицейский, он включил радио на частоту полиции. Его потрескивание заполняло тишину. Мы больше не обменялись ни словом. Но он, не задавая вопросов, угадал, что я хотел сделать: прийти к Мулуду раньше других. Хотя я знал, что Лубэ сделает это тактично. С Лейлой это выглядело как семейная история. Он это понимал, Пероль, и это меня трогало. Я никогда не говорил с ним по душам. Я узнавал его постепенно, с тех пор как его назначили в мою бригаду. Мы уважали друг друга, но не более того. Даже за бутылкой. Чрезмерная осторожность мешала нам зайти дальше. Стать друзьями. Ясно было одно: как у полицейского, у него было не больше будущего, чем у меня.
Он переживал увиденное с той же болью и с той же ненавистью, что и я. И я знал почему.
- Твоей дочери сколько?
- Двадцать.
- И… Как она?
- Она слушает "Дорз", "Стоунз", Дилана. Могло быть и хуже. (Он улыбнулся.) Я хочу сказать, что я предпочел бы, чтоб она стала учительницей или врачом. Как сказать, не знаю еще кем, но не кассиршей во ФНАК'е, нельзя сказать, что я от этого в восторге.
- А, по-твоему, она от этого в восторге? Ты знаешь, есть сотни будущих взрослых, которые стали кассирами. У молодых больше нет будущего. Сегодня их единственный шанс - хватать все, что подвернется.
- Тебе когда-нибудь хотелось иметь детей?
- Я мечтал о них.
- Ты любил эту девушку?
Он закусил губу от того, что осмелился быть столь откровенным. В борьбу вступила его дружба. Это снова меня растрогало. Но желания отвечать у меня не было. Я не люблю отвечать на вопросы, которые меня глубоко волнуют. Ответы часто бывают двусмысленными и могут быть истолкованы совершенно по-разному. Даже если речь идет о близком человеке. Он это чувствовал.
- Ты не обязан об этом говорить.
- Лейле, ты понимаешь, выпала та удача, какая может выпасть одному из тысячи детей иммигрантов. Это оказалось слишком. Жизнь все у нее отняла. Мне следовало бы жениться на ней, Пероль.
- Это несчастью не мешает.
- Иногда достаточно одного жеста, одного слова, чтобы изменить течение жизни человека. Даже если обещание и не продержится вечно. Ты подумал о своей дочери?
- Я о ней думаю каждый раз, когда она уходит из дома. Но такие сволочи, как эти убийцы, не каждый день разгуливают по улицам.
- Ну да. Но сейчас они тоже где-то разгуливают.
Пероль предложил подождать меня в машине. Я рассказал Мулуду обо всем. Кроме муравьев и мух. Я объяснил ему, что придут другие полицейские, что ему придется пойти на опознание тела, заполнить кучу бумаг, и что если я ему понадоблюсь, я, конечно, приду.
Он сидел и слушал меня, не шелохнувшись. Глядя мне прямо в глаза. У него не было слез, готовых вот-вот пролиться. Подобно мне, он оцепенел. Навсегда. Он стал дрожать, хотя не замечал этого. Он уже не слушал меня. Он старел здесь, у меня на глазах. Годы сразу побежали быстрее и нагнали его. Даже счастливые годы вернулись к нему с горьким привкусом. Потому что в минуты горя ты вновь убеждаешься, что ты изгнанник. Так говорил мой отец.
Мулуд потерял вторую женщину в своей жизни. Свою гордость. Ту, кто оправдала бы все его жертвы, вплоть до сегодняшних. Ту, кто, наконец, придала бы смысл его изгнанию. Алжир больше не был его родиной. Франция, в конце концов, его отвергла. Теперь он был всего лишь бедный араб. Никому и в голову не придет поинтересоваться его судьбой.
Он будет ждать смерти здесь, в этом вонючем пригороде. В Алжир он не вернется. Однажды, после Фоса, он уже возвращался туда с Лейлой, Дриссом и Кадером, чтобы посмотреть, как "там" обстоят дела. Они пробыли двадцать дней. Он быстро все понял. Алжир уже не был связан с его жизнью. Там шла жизнь, которая его больше не интересовала. Пустые, запущенные магазины. Земли, розданные бывшим моджахедам, оставались невозделанными. Деревни опустели и замкнулись в своей нищете. Не осталось ничего, что могло бы утолить его мечты, позволить начать новую жизнь. На улицах Орана он не обрел свою молодость. Все осталось "по ту сторону". И ему стало не хватать Марселя.
В тот вечер, когда они вселились в эту маленькую двухкомнатную квартиру, Мулуд вместо молитвы заявил своим детям: "Теперь мы будем жить здесь, в этой стране, во Франции. Вместе с французами. Это плохо, но это не худшее из зол. Это судьба. Надо приспосабливаться, но не забывать, кто мы такие".
Потом я позвонил в Париж Кадеру, чтобы он срочно приехал. И чтобы он рассчитывал пожить здесь какое-то время. Мулуду он будет нужен, и Дриссу тоже. Затем Мулуд сказал сыну несколько слов по-арабски. Наконец, я позвонил Мавросу, в боксерский зал. Дрисс занимался там каждую субботу после полудня. Но я хотел говорить с Мавросом. Я сообщил ему о Лейле.
- Найди ему бой, Жорж. Быстро. И заставь его работать каждый вечер.
- Черт, я его угроблю, если пошлю на бой. Даже через два месяца. Он будет хорошим боксером. Но этот юнец еще не готов.
- Я предпочитаю, чтобы он гробил себя в боксе, чем занимался глупостями. Жорж, сделай это для меня. Займись им. Лично.
- Хорошо, о'кей. Тебе его дать?
- Нет. Отец скоро ему расскажет, когда Дрисс придет домой.
Мулуд кивнул в знак согласия. Потому что отцом был он. Именно он и должен был все сказать сыну. Когда я повесил трубку, с кресла поднялся уже старик.
- Сейчас тебе надо уйти, месье. Я хотел бы остаться один.
Он был одинок. И обречен.
Солнце зашло, и я находился в открытом море. Уже больше часа. Я взял с собой несколько банок пива, хлеб и колбасу. Но я никак не мог начать рыбачить. Чтобы рыбачить, надо ни о чем не думать, как при игре в бильярд. Смотришь на шар. Не сводишь глаз с него, с траектории, по которой ты хочешь его направить, потом придаешь кию ту силу, какую желаешь. Уверенно, решительно. На рыбалке забрасываешь удочку, затем не сводишь глаз с поплавка. Кое-как удочку не забрасывают. По ее забросу узнается рыбак. В забрасывании удочки проявляется искусство рыбака. Нацепив наживку на крючок, надо проникнуться морем, его отблесками. Знать, что рыба здесь, под тобой, недостаточно. Крючок должен опускаться на воду с легкостью мухи. Ты должен предчувствовать поклевку. Чтобы подсечь рыбу в ту секунду, когда она клюет.
Я забрасывал удочку как-то неуверенно. У меня под ложечкой словно ком застрял, который не рассасывался от пива. Комок нервов. И слез тоже. Мне было бы лучше, если бы я расплакался, но не удавалось. Я буду жить с этим чудовищным образом Лейлы и этой болью до тех пор, пока эти твари остаются на свободе. Меня успокаивало, что делом будет заниматься Лубэ. Он - человек дотошный. Он не упустит ни одной улики. Если есть человек, если есть один шанс из тысячи достать этих сволочей, Лубэ его отыщет. Он хорошо зарекомендовал себя. В этой области он был гораздо лучше многих, гораздо лучше меня.
Мне было плохо и потому, что я не мог вести это расследование. Не потому, что я хотел превратить его в личное дело, а потому, что мне было невыносимо знать, что такие сволочи на свободе. Нет, на самом деле не поэтому. Я понимал, что меня терзало. Ненависть. Мне очень хотелось убить этих типов.
Сегодня у меня все валилось из рук. Но я не смирялся с тем, чтобы ловить на толстую лесу с крючками. Так быстро достаешь рыбу. Пателл, дорад… Но этот способ совсем не доставлял мне удовольствия. При нем навешиваешь крючки на леску через каждые два метра и тащишь ее по воде. У меня в лодке всегда есть толстая леса на всякий случай. На те дни, когда я не хочу возвращаться в порт с пустыми руками. Но для меня рыбалка - это ловля на удочку.
Лейла обратила мои мысли к Лоле, а Лола - к Уго и Маню. И от них у меня чертовски гудела голова. Избыток вопросов и никакого ответа. Но был один неотвязный вопрос, и на него я не хотел отвечать. Что я должен был делать? Я ничего не сделал для Маню. Будучи убежден, не признаваясь себе в этом, что Маню только так и мог кончить. Дать прикончить себя на улице. Либо полицейским, либо, что более обычно, мелким бандитам, нанятым кем-то. Это было в порядке вещей на улице. А вот то, что Уго подох на тротуаре, в эту логику вписывалось меньше. У него не было той ненависти к миру, которая жила в глубине души Маню и которая с годами лишь усиливалась.
Я не думал, что Уго изменился до такой степени. Я не мог считать его способным вытащить пушку и выстрелить в полицейского. Он понимал, что значит жизнь. Именно поэтому он "порвал" и с Марселем, и с Маню. И отрекся от Лолы. Человек, который способен так поступить, я был в этом уверен, никогда не колеблется в выборе между жизнью и смертью. Загнанный в угол, он дал бы себя арестовать. Тюрьма - это всего-навсего лишение свободы. Когда-нибудь из нее выходят. Живым. Если я и мог что-то сделать для Уго, то именно это. Понять, что же произошло.