- Я тоже выхожу в Вене. Может быть, вы позволите мне показать вам некоторые достопримечательности? - В дверях показался мужчина, и она поднялась. - Пожалуйста, простите. Это ваше место. - Она ухмыльнулась, глядя в конец купе, едва устояла, когда поезд с грохотом промчался по стыку рельсов, не смогла сдержать отрыжку, которая на миг наполнила купе запахом джина и посыпавшейся с лица дешевой пудры. - Мы еще увидимся до Вены, - добавила она и, сделав несколько шагов по коридору, прислонилась разгоряченным лицом к холодному, грязному окну, чувствуя, как ее пронизывает омерзение к самой себе за то, что она напивается и выглядит такой неопрятной. "А все-таки я его заполучу, - подумала она, краснея от стыда за свою отрыжку, словно барышня на званом обеде. - Уж как-нибудь да заполучу, будь он проклят".
Мягкий свет заливал все купе. Вдруг на минутку поверилось в то, что солнце воплощает нечто полное любви и сострадания к людям. Человеческие существа плавали подобно рыбам в золотистой воде; освобожденные от силы притяжения, полные восторга, они словно парили без крыльев в стеклянном аквариуме. Безобразные лица и уродливые тела если не стали красивыми, то, из-за несвойственных им ощущений, принимали какую-то причудливую гротескную форму. Они взвивались и падали в этом золотистом потоке, что-то шептали и предавались мечтам. В час рассвета они не были в плену, ибо не сознавали, что они пленники.
Корал Маскер снова проснулась. Она тут же встала и подошла к двери. Майетт утомленно дремал, глаза его внезапно открывались в такт поезду. Ее сознание оставалось необычайно ясным, словно золотистый свет обладал свойством проникновения, и ей становились понятны побуждения, обычно скрытые, и поступки, которые, как правило, не были для нее ни важными, ни значительными. Сейчас, когда она наблюдала за Майеттом и он осознал, что она тут, Корал заметила, как руки его приподнялись, но остановились на полпути; она поняла, что он сознательно удержал этот шутливый жест, типичный для людей его национальности.
- Я свинья. Вы провели в коридоре всю ночь, - мягко сказала она.
Он протестующе пожал плечами, подобно ростовщику, назначившему низкую цену за какие-нибудь часы или вазу.
- Ну и что? Я не хотел, чтобы вас беспокоили. Мне нужно было дождаться проводника. Могу я войти?
- Конечно. Это же ваше купе.
Он улыбнулся, на этот раз невольно вскинул руки и поклонился, слегка согнув спину.
- Прошу прощения. Оно ваше. - Он извлек из рукава носовой платок, завернул манжеты и замахал руками в воздухе: - Внимание. Смотрите. Билет первого класса. - Билет вылетел из платка и упал на пол между ними.
- Это ваш.
- Нет, ваш.
Он радостно засмеялся, наслаждаясь ее изумлением.
- О чем это вы? Я не могу принять его. Послушайте, он, наверно, стоит много фунтов.
- Десять, - хвастливо ответил Майетт. - Десять фунтов. - Он поправил галстук и небрежно добавил: - Это для меня пустяки.
Но его самоуверенность и хвастливый взгляд насторожили ее.
- Вы меня подкупить хотите? Вы думаете, я кто? - спросила она с непреодолимым подозрением. Билет лежал у их ног. Ничто не могло заставить ее поднять его. Она топнула ногой - золото померкло и стало всего лишь желтым пятном на стекле и подушках. - Я возвращаюсь на свое место.
- Вовсе я о вас не думаю. У меня есть о чем подумать. Не хотите принять билет - можете его выбросить, - вызывающе сказал он.
Корал видела, что он наблюдает за ней; его плечи снова поднялись, хвастливо, небрежно; она отвернулась к окну, к реке и к мосту, что проплывали мимо, к оголенной березке, осыпанной ранними почками, и тихо заплакала. "Вот как я благодарю его за спокойную, долгую ночь безмятежного сна, вот как я принимаю подарок. - И она со стыдом и огорчении вспомнила, как в юности видела во сне великолепных куртизанок, принимающих дары от принцев. - А я огрызаюсь на него, словно замученная официантка".
Она слышала, как Майетт двигался за ее спиной, и поняла, что он нагнулся за билетом; она хотела повернуться к нему, выразить свою благодарность, сказать: "Как восхитительно будет всю дорогу сидеть на этих мягких подушках, спать на этом месте, забыть, что едешь на работу, вообразить, что ты богата. Никогда и никто не был ко мне так добр, как вы". Но слова, произнесенные раньше, вульгарность ее подозрений словно классовый барьер встали между ними.
- Дайте мне вашу сумочку, - сказал он. Она, не оборачиваясь, протянула ему сумочку и услышала, как его пальцы открыли замок. - Ну вот, я положил его туда. Не желаете им воспользоваться - не надо. Просто посидите здесь, когда захочется. И поспите здесь, когда почувствуете, что устали.
"Почувствую, что устала, - думала она. - Я могла бы спать здесь часами".
- Но как же это можно? - проговорила она напряженным голосом, стараясь удержать слезы.
- Ну, я устроюсь в другом купе. Я спал прошлую ночь в коридоре только потому, что беспокоился за вас. Вдруг бы вам что-нибудь понадобилось.
Она снова заплакала, прислонившись лбом к окну, полузакрыв глаза, так что ресницы словно занавесом отгородили ее от предостережений тощих, опытных старух: "Мужчина хочет только одного. Не принимай подарков от чужого человека". Ей всегда говорили: чем дороже подарок, тем больше опасность. Даже шоколад и поездка в автомобиле после театра, в темноте, ведут к поцелуям в губы или в шею, ну, может, немножко за платье подергают. От девушки ожидают расплаты - к этому сводятся все советы, даром никогда ничего не получишь. Писатели вроде Руби М. Эйрес могут говорить, что целомудрие ценится дороже рубинов, но по правде-то цена ему - меховая шуба или около того. Нельзя же принять шубу, если не поспишь с человеком; не поспишь - мужчина будет недоволен - так обязательно скажут все женщины постарше. А этот человек заплатил десять фунтов.
Он взял ее за локоть:
- В чем дело, объясните мне. Вы плохо себя чувствуете?
Она вспомнила руку, взбивающую подушку, шелест его удаляющихся шагов. И повторила:
- Как же это можно? - Но на сей раз она словно призывала его сказать что-нибудь и опровергнуть весь ее жизненный опыт, накопленный бедностью.
- Знаете что, садитесь, и давайте я вам что-то покажу, - сказал он. - Это Рейн.
Ей вдруг стало смешно.
- Я так и думала.
- Видели скалу, выступающую в реку, - мы ее только что проехали? Это скала Лорелей. Гейне.
- А что такое - Гейне?
- Один еврей, - произнес он с удовольствием.
Корал начала забывать о решении, которое заставила себя принять, она с интересом наблюдала за ним, стараясь обнаружить что-то новое в давно знакомых чертах: маленькие глазки, большой нос, черные напомаженные волосы. Слишком часто она видела мужчин такого типа, то в первом ряду провинциального театра - это мог быть официант в смокинге, то за письменным столом в конторе агента по найму, то за кулисами во время репетиции, то у служебного входа поздно вечером; в театральном мире всюду звучал его то мягкий и заискивающий, то повелительный голос. Низость их была обыденной, привычной, иногда у них случались приступы великодушия, но этому никогда нельзя было доверять. Доброжелательная похвала на репетиции ничего не означала: после этого, сидя в своем кабинете и потягивая виски, такой мог сказать: "Эта девчонка в первом ряду, не стоит того, что ей платят". Его невозможно было разозлить, он никого не оскорблял, никогда не произносил слов обиднее, чем "эта девчонка", а увольнение приходило в виде напечатанной на машинке бумажки, положенной в твою секцию ящика для писем.
Отчасти потому ли, что ни одно из этих свойств не мешало ей любить евреев за их удивительную невозмутимость, отчасти из-за того, что она считала обязанностью каждой девушки быть любезной, Корал произнесла доброжелательным тоном:
- Евреи артистичные, правда? Подумайте, почти весь оркестр ансамбля "Атта Герл" состоял из еврейских ребят.
- Да, - ответил он с непонятной ей горечью.
- Вы любите музыку?
- Я умею играть на скрипке, правда не очень-то хорошо.
На миг ей почудилось, что в давно знакомых ей глазах появилось какое-то непонятное оживление.
- Я всегда чуть не плакала, когда слышала "Санни Бой", - продолжала Корал.
Она ощутила, какая пропасть разделяет ее понимание и способ выражать свои мысли, как она чувствует, а выразить ничего не может, а поэтому очень уж часто говорит невпопад. Сейчас она заметила, что непонятное оживление исчезло из его глаз.
- Посмотрите, реки уже нет. Мы проехали Рейн. А теперь скоро и завтрак, - быстро проговорил он.
Такая невнимательность немного огорчила ее, но она не привыкла возражать.
- Мне нужно будет сходить за саквояжем, - сказала она. - У меня там бутерброды.
Он внимательно посмотрел на нее:
- Неужели вы взяли еды на три дня?
- О нет. Только на вчерашний ужин и сегодняшний завтрак. Экономия - около, восьми шиллингов.
- Вы что, скупая, как шотландцы? Слушайте. Вы будете завтракать со мной.
- А что, вы ожидаете, я буду делать с вами еще?
Он ухмыльнулся.
- Я вам скажу. Обед, чай, ужин. А завтра…
Она со вздохом перебила его:
- По-моему, у вас не все дома. Вы ведь ниоткуда не сбежали?
Лицо его помрачнело, голос вдруг зазвучал униженно:
- Вам со мной неприятно? Я вам могу наскучить?
- Нет. Не наскучите. Но почему вы для меня все это делаете? Я не хорошенькая и, по-моему, совсем не умная.
Она страстно желала опровержения: "Вы прелестная, яркая, остроумная" - тех невероятных слов, которые освободили бы ее от необходимости платить ему или отказываться от его даров; прелесть и остроумие ценятся выше, чем любой предложенный дар, а если девушку любят, то даже многоопытные старухи согласятся с тем, что она имеет право брать и ничего не давать взамен. Но он ее не опроверг. Его объяснение было почти оскорбительно простым.
- Мне так легко разговаривать с вами. У меня ощущение, что я вас давно знаю.
Корал понимала, что это означает.
- Да, мне тоже кажется, что я вас знаю, - сухо ответила она, привычно перенося горечь разочарования: она-то имела в виду бесконечную лестницу, дверь в контору агента и молодого дружелюбного еврея, терпеливо и апатично объясняющего, что он не может ей ничего предложить, не может предложить решительно ничего.
"Да уж, мы понимаем друг друга, - думала она, - оба это сознаем и потому не находим нужных слов". Мир перемещался, изменялся, проносился мимо них. Деревья и строения появлялись и исчезали на фоне бледно-голубого облачного неба, бук сменялся вязом, вяз - елью, а ель - камнем; мир, подобный свинцу на горячей плите, пузырясь, принимал различные формы, иногда похожие на язык пламени, иногда на листок клевера. А мысли их оставались прежними, говорить было не о чем, ибо нечего было открывать друг в друге.
- Вам ведь в самом-то деле и не хочется, чтобы я завтракала с вами, - сказала она, пытаясь быть благоразумной, да и неловкое молчание нужно было нарушить. Но он не пожелал согласиться с ее решением.
- Хочется, - ответил он с некоторой неуверенностью в голосе, и она поняла, что ей необходимо проявить твердость: подняться, оставить его, вернуться в свой вагон, а он и сопротивляться не будет. Но в саквояже у нее были только черствые бутерброды да немного вчерашнего молока в бутылке из-под вина, а по коридору распространялся аромат свежезаваренного кофе и теплого белого хлеба.
Мейбл Уоррен налила себе кофе, крепкого, без молока и без сахара.
- Это лучший материал, за которым я когда-либо гонялась. Я видела, как он пять лет тому назад выходил из зала суда, а Хартеп в это время наблюдал за ним с ордером на его арест в кармане. Кэмпбелл из газеты "Ньюс" тут же бросился вслед, но на улице потерял его. Домой он больше не возвращался, и с того времени по сей день о нем ничего не было слышно. Все считали, что он убит, но мне всегда было непонятно: если его намеревались убить, зачем было брать ордер на его арест.
- А вдруг он не заговорит, - без большого интереса сказала Джанет Пардоу.
Мисс Уоррен разломила булочку.
- Я еще ни разу не потерпела неудачу.
- Ты сама что-нибудь сочинишь?
- Нет. Это хорошо только для Сейвори, а не для него. Я заставлю его заговорить, - злобно сказала она. - Любым способом. Пока мы едем до Вены. У меня почти двенадцать часов. Придумаю что-нибудь. - И прибавила, размышляя: - Говорит, что он школьный учитель. Может, и правда. Хорошая получится корреспонденция. А куда он едет? Сказал, что выходит в Вене. Если так, я последую за ним. Поеду за ним в Константинополь, если потребуется. Но я этому не верю. Он едет домой.
- В тюрьму?
- На суд. Скорее всего, он доверяет тем людям. Его всегда любили в трущобах. Но он дурак, если думает, что его помнят. Пять лет. Так долго никого не помнят.
- Дорогая, как мрачно ты на все смотришь.
Мейбл Уоррен с трудом вернулась к окружающей ее действительности; кофе плескался в ее чашке, столик покачивался, напротив сидела Джанет Пардоу. Джанет Пардоу в таких случаях недовольно надувала губы, и спорила, и сердилась, но сейчас она украдкой поглядывала на еврея, сидевшего за столиком с девушкой, на взгляд мисс Уоррен, простоватой, но веселой и привлекательной. "А что до еврея, то единственное его достоинство - молодость и деньги, но этого достаточно, чтобы привлечь внимание Джанет", - с горечью думала Мейбл Уоррен, понимая, что права.
- Ты же знаешь, это истина, - сказала она, сознавая, что гнев ее бесплоден. Широкой, огрубевшей рукой она разломила еще одну булочку; ее волнение становилось все сильнее по мере того, как она осознавала всю чудовищность своих догадок. - Ты меня через неделю забудешь.
- Ну, разумеется, нет, дорогая. Послушай, я ведь тебе всем обязана.
Слова эти не удовлетворили Мейбл Уоррен. "Когда любишь, - думала она, - не думаешь о том, чем ты обязана". Мир, по ее мнению, делился на тех, кто рассуждает, и тех, кто чувствует. Первые учитывают купленные им платья, оплаченные счета, но платья со временем выходят из моды, а ветер подхватывает счет со стола и уносит прочь, и в любом случае долг был оплачен поцелуем или другой любезностью. Те, рассудочные, обо всем забывают, а те, кто чувствует, помнит, они не берут и не дают в долг, они платят ненавистью или любовью. "Я одна из них, - думала мисс Уоррен, глаза ее наполнились слезами, а булочка застряла в горле. - Я одна из тех, кто любит и помнит всегда, кто сохраняет верность прошлому и носит траурные платья и траурные повязки на рукаве. Я ничего не забываю". Ее взгляд скользнул по девушке, сидевшей с тем мужчиной, - так утомленный мотоциклист с непреодолимым желанием разглядывает простенькую гостиницу с алыми занавесками на окнах и мечтает о жидком пиве, а потом снова продолжает свой путь по направлению к шикарному отелю с музыкой и пальмами. "Я заговорю с ней, у нее миленькая фигурка, - подумала она. - В конце концов, нельзя же всю жизнь жить с грудным, подобным музыке, голосом, со стройной, как пальма, фигурой. Верность совсем не то, что воспоминания: можно забыть и оставаться верным, а можно помнить и нарушить верность".
"Я люблю Джанет Пардоу, я всегда буду любить Джанет Пардоу", - спорила она сама с собой. Джанет открыла ей, что такое любовь, в самый первый вечер их встречи в кино на Кайзер-Вильгельм-штрассе, и все же, все же… Они обе тогда почувствовали отвращение к игравшему главную роль актеру; случилось так, что Мейбл Уоррен громко по-английски выразила свои чувства в напряженной тишине темного зала: "Не выношу таких сальных мужиков" - и услышала слова согласия, произнесенные низким, музыкальным голосом. Однако даже тогда Джанет Пардоу пожелала досмотреть фильм до конца, до последнего объятия, до окончательного завуалированного распутства; Мейбл Уоррен уговаривала ее уйти и выпить чего-нибудь, но Джанет Пардоу сказала, что хочет посмотреть кинохронику, и они обе остались. Кажется, в первый же вечер проявился характер Джанет, он проявлялся всегда: неизбежно приходилось соглашаться с ней, чего бы это ни касалось. Брань или споры никогда не нарушали ее невозмутимого спокойствия; так продолжалось до вчерашнего вечера, когда она надумала отделаться от Мейбл Уоррен.
- Не люблю евреев, - злобно произнесла Мейбл Уоррен, совсем не стараясь понизить голос.
И Джанет Пардоу, снова взглянув на Мейбл Уоррен большими лучистыми глазами, ответила:
- Я тоже, дорогая.
В порыве отчаяния Мейбл Уоррен умоляюще обратилась к ней:
- Джанет, когда меня не будет с тобой, станешь ли ты помнить о том, как мы любили друг друга? Ты ведь не позволишь никакому мужчине дотронуться до тебя?
Она рада была бы услышать возражения, получить возможность спорить, приводить доводы, каким-то образом наложить запрет на эту неустойчивую душу, но единственное, чего она снова дождалась, было согласие, произнесенное рассеянным тоном:
- Ну конечно нет, дорогая. Разве я могу?
Если бы Мейбл Уоррен обернулась лицом к зеркалу, то получила бы заряд здравомыслия от своего отражения. "Ну нет, - думала она, - надо найти удовлетворение в чем-нибудь красивом. Что уж хорошего думать о себе, о своих жестких волосах, о красных веках, о мужском неблагозвучном голосе". Любой мужчина, даже самый заурядный еврей, был ее реальным соперником. Когда она уйдет из ее жизни, красотка Джанет Пардоу постепенно превратится в пустое место, почти перестанет существовать, будет по необходимости спать, есть, вызывать восхищение. Но скоро она снова будет удобно сидеть в кресле, крошить пальцами тост и говорить: "Ну, разумеется, правильно. Я всегда это чувствовала". Чашка задрожала в руке Мейбл Уоррен, кофе перелилось через край и закапало ей юбку, уже покрытую пятнами жира и пива.
"Какое имеет значение, что делает Джанет, раз мне об этом неизвестно, - цинично думала она. - Какое имеет значение, если она позволит какому-нибудь мужику утащить себя в постель, раз она возвратится ко мне". Но последняя мысль заставила ее содрогнуться от душевной боли. "Вряд ли Джанет вернется к стареющей, некрасивой, полоумной бабе, - размышляла она. - Джанет будет рассказывать ему обо мне, о двух годах, прожитых со мной, о тех днях, когда мы были счастливы, о том, какие я ей устраивала сцены, даже о стихах, которые я для нее писала. А он будет смеяться, и она будет смеяться, и, смеясь, они отправятся в постель. Мне лучше твердо решить, что это конец, что она никогда не вернется из этой увеселительной поездки. Я ведь даже не знаю, действительно ли она собирается навестить дядю. Ну довольно, свет на ней клином не сошелся, - думала мисс Уоррен, кроша булочку и в отчаянии глядя на свои неухоженные руки. - Вот, например, эта девочка, она такая же бедная, какой была Джанет в тот вечер в кино; она не такая прелестная, как Джанет, - просто наслаждение часами сидеть и наблюдать за каждым движением тела Джанет: Джанет делает прическу, Джанет переодевает платье, Джанет натягивает чулки, Джанет смешивает коктейли; но, может быть, у этой гораздо больше ума, пусть заурядного, но острого".
- Дорогая, ты что, втрескалась в эту малышку? - весело спросила Джанет.