Они пошли дальше, молча, не глядя друг на друга. Имевшийся у Филиппа небольшой опыт по соблазнению женщин подсказывал ему, что если женщина положила на тебя глаз, то не отвертишься, да он и не хотел. К тому же алиби есть: для жены он у Каменева. Перспектива приехать на работу не выспавшимся уже не пугала Филиппа – ночь любви была куда занимательнее ночи пьянки.
Они подошли к отелю. Жанна неожиданно для Филиппа остановилась на крыльце.
– А что же насчет чашки кофе? – спросил он.
– Филипп, кофе – это дома… – ответила она. – Я могу предложить только секс, но давай не сегодня…
От этого "давай", ее взгляда, и того, что она положила руку ему на грудь, Филиппа окатило жаром.
– Когда еще будет такая ночь… – сказал он.
– Ничего… Будет… – ответила она. Потом поцеловала его в губы.
– А что все-таки это могло бы быть? – вдруг спросила она.
– Что? – недоуменно уставился он на нее.
– Ну, этот, носитель информации?
– Странные у вас переходы… – сказал он.
– Ну… Какой-нибудь странный предмет. Какая-нибудь необычная фигня… Только, я думаю, сравнительно небольшая.
– Почему?
– Уже сейчас люди упихивают гигабайты информации в пластмассовые коробки вдвое меньше спичечного коробка. Исходя из этой тенденции, думаю, вся история человечества должна уместить в емкость размером в блокнот.
Она кивнула, приложила палец к своим губам, потом – к его, и ушла. Филипп постоял на крыльце, потом помотал головой, стряхивая с себя все это колдовство, и побежал к остановке такси – если приехать домой быстро, то можно было еще хоть немного поспать…
10
Жанна вошла в свой номер. День, и особенно затянувшийся вечер с выпивкой и густым сигаретным дымом, который она терпеть не могла, вымотали ее, но отказала она Филиппу не из-за этого – наоборот, секс добавлял ей сил, так что он был бы сейчас даже кстати. Но имелось одно дело поважнее секса.
Жанна достала из сейфа небольшую сумочку, а из нее – телефон. В его телефонную книжку было набито больше тысячи номеров, но лишь один из них был реальным. Его-то Жанна и набрала.
– Да… – ответил голос.
– Это Миронова… – сказала она.
– Привет… – сказал человек на другом конце страны. – Как дела?
Она чуть было не поддалась на этот тон – шутливый, дружеский. Но тут же одернула себя: "Думай, с кем говоришь!"
– Все по плану. Встретились, познакомились. Дал мне книжку. Сейчас буду читать.
– Что узнала?
– Он говорит, что надо искать какой-нибудь странный предмет. Необычный.
– А как конкретно этот предмет может выглядеть?
– Конкретно он не знает и не представляет. Но говорит, что небольшого размера – как блокнот или ежедневник.
– Хорошо… Хорошо… – задумчиво проговорил голос. – Я распоряжусь, чтобы подготовили информацию обо всех необычных предметах.
– В России?
– На земле! – увесисто сказал голос и засмеялся. – Мелко мыслите, Жанна Вадимовна. Мало ли где лежит штуковина, которую мы ищем.
– А вы все-таки думаете, что она есть?
– спросила Жанна.
– А почему бы ей не быть? – проговорил он, и она представила, как он пожал при этом плечами. – Почему не быть? Ведь он прав в том, что человек всегда старается оставить по себе следы. Надо их только верно прочесть. И правильно использовать.
Он помолчал. Жанна ждала, не решаясь что-то сказать.
– Позвони мне завтра вечером… – наконец сказал голос. – Думаю, список необычных предметов будет уже готов.
В трубке раздались гудки.
Жанна оторвала телефон от уха и облегченно вздохнула. Человек, с которым она сейчас разговаривала, был Шурков, уже больше десяти лет считавшийся одним из могущественнейших людей страны.
Никто не знал точно, кто такой Шурков – в редких своих интервью он рассказывал о себе то одно, то другое. Никто точно не знал, где он родился и кем: одним Шурков говорил, что он русский, другим – что чеченец. Одни писали, что он учился чуть ли не на металлурга, другие – на массовика-затейника. Даже имен у него было два – одно в паспорте, другое – в обиходе (да будто бы имелось еще и третье – не русское). Руководителям страны он писал программы и подкидывал фразы, которые потом делались крылатыми с помощью подведомственных СМИ, которые эти фразы восхищенно цитировали. Одновременно он писал тексты песен для одной из рок-групп, лидеры которой вряд ли когда просыхали от наркотиков. Тексты были про вурдалаков, вампиров, и было совершенно неясно, что – тексты для руководства страны или песни для рокеров – он делает всерьез. Недавно он выпустил роман. Жанна прочла его с оторопью – ни для кого у Шуркова не нашлось доброго слова и красивых красок. Иногда, впрочем, он все же видимо вспоминал, что как русскому писателю положено ему любить Русь, и вставлял тут же ни с того, ни с сего что-то вроде "он любил (О, rus hamlet!) и по сей час всю эту глубинную, донную Русь, и грусть ее, и глушь; и всегда лучшие его сны были лугами высоченного, ошпаренного солнцем клевера, где среди сверкания шмелей и стрекоз терялся его смех. А бабушка, заботливо приснившись, звала его в дом пить молоко, и он отзывался смехом и убегал, маленький, меньше травы иногда…". Но Жанна не верила этим словам – уж слишком странно они выглядели в этой книге, будто американская блямба на деревенском мотоцикле "Иж-Планета-Спорт".
Еще она заметила, что в книжке он наговорил себе комплиментов, и это поразило ее. "Ну да, больше-то ему их ждать не от кого… – подумала она. – А даже если кто и говорит доброе слово, так он не верит, думает – не от души, по работе. Но неужели этот человек, как маленький мальчик, нуждается, чтобы кто-то погладил его по голове?"
Хоть и зацепила ее эта мысль, но после книги она стала бояться Шуркова еще больше. Ей казалось, что он и правда вампир. Когда они встречались в Кремле, она боялась, что он ее укусит.
Жанна и сама была в Кремле немаленький человек – заместитель у Шуркова, человек для особых, самых особых, поручений. Еще два года назад она была простой референт, и по каким политическим трупам она прошла к новой своей должности, это только ей было известно. В компании она иногда говорила: "Я ни в кого не стреляю, если уж мне сильно надо, я затрахиваю до смерти!", и смеялась. Смеялись и остальные. Но после неожиданного возвышения Жанны, перед которым одного из высших чиновников хватил удар, многие гадали какова в этой шутке доля шутки. Жанна, видимо, поняла это – вообще улавливала самые незаметные эмоции – но шутить так не перестала. Тем более, и пост у нее был теперь такой, что несмешными ее шутки быть уже не могли.
При всем этом на словах она хотела бы прожить тихо и незаметно, чуть ли не копошась в огороде.
Жанна начала раздеваться. Сбоку от кровати был во всю стену зеркальный шкаф, и Жанна видела себя в нем. Она разделась совсем, встала на постель на колени и начала рассматривать себя. Тело было что надо – торчащая грудь, плоский живот, небольшой зад. "Надо было все же затащить этого мужика на ночь… – подумала она о Филиппе, чувствую сладкую истому в низу живота – все же поцелуи раздразнили ее. – Вот как теперь спать? Да и для дела пригодилось бы – надо покрепче его к себе привязать".
Секс ей нравился, хотя в любовь она не верила и за мужчинами признавала только прикладную пользу. Так некоторые не любят собак или кошек, но тем не менее могут иногда их погладить, даже почесать за ухом, и уж тем более не против, если собака сидит на цепи, а кошка ловит мышей.
Она подумала, что завтра надо как-то встретиться с Филиппом и, если получится, переспать.
"А не испугается? – засомневалась она. – Чего, скажет, этой мымре московской от меня надо?".
Тут она повернулась к зеркалу так, что видела часть своей спины и зада.
"Если он все это увидит, то о мымре не успеет и подумать…" – усмехнулась она.
На самом деле ей было не так уж весело. Мыслями о Филиппе, разглядыванием своего тела, она хотела отвлечь себя от тягостных раздумий – и никак не могла. Некоторое время назад она спланировала большой карьерный прыжок и для этого начала спать с одним из самых больших начальников в администрации президента. Одновременно был у нее паренек – далеко не начальник, клерк, но имевший доступ к секретной информации, за которую тоже приходилось платить телом. Жанна понимала, что двое любовников на одной работе – это все-таки чересчур, но все закрутилось как-то само собой. Желая подложить бомбу, она и сама встала на мину, и теперь не знала, как с нее сойти.
Оставалось надеяться лишь на то, что удачное выполнение нынешнего поручения занесет ее так высоко, что этих двоих нынешних любовников она не увидит больше никогда.
"Надеюсь, Филипп знает толк в сексе… – подумала она. – А то и правда придется Громова заманивать. Только которого? Или обоих?". Она представила себе эту картину и засмеялась. Отдельным удовольствием было то, что мысли о мине под собственными ногами тут же улетели куда-то, провалились, будто в унитазную дыру. "Великое дело – секс… – подумала Жанна. – Только подумаешь – и уже легчает". Распаляя себя разными картинами, она выключила свет и забралась под одеяло…
11
Закончив разговор с Жанной, Шурков откинулся в кресле и уставился на стол невидящими глазами. Шуркову не было еще и пятидесяти, а на вид он был еще моложе. Лицо с красивыми чертами, безразличные глаза и общий скучающий вид не говорили о возрасте никак, вот разве что чуть выдавала небольшая седина. Точно так же ничего не говорили о хозяине ни одежда, ни его кабинет.
Профессией Шуркова были политические мистификации в особо крупных размерах, и главной его мистификацией был он сам. Одним из удовольствий его жизни было ничего не сказать о себе и узнавать потом, что же там о нем придумали. Иногда, впрочем, костер обсуждений затухал – тогда он подбрасывал поленьев: например, несколько лет назад дал сфотографировать свой кабинет и блогеры потом гадали, зачем ему полное собрание сочинений Салтыкова-Щедрина, почему среди из всех томов Достоевского нет томика с "Братьями Карамазовыми", и с намеком ли выставлен обложкой наружу "Словарь в помощь избирателю" издания 1937 года. Больше всего блогеров возмутил прямой телефон к председателю Верховного Суда. "Что за дела они там обсуждают?" – вопрошал один из блогеров. Шурков посмеивался – вот для таких вопросов он и дал все сфотографировать. Был, был, конечно, от этих вопросов и вред, но пользы имелось неизмеримо больше – за обсуждением книжек и телефонов у всех этих блогеров не оставалось времени и энергии на главное, на борьбу. Кроме того, "разделяй и властвуй" никто не отменял. "Да в России, к тому же, все и сами рады разделиться, разбежаться и кусать друг друга в незащищенные места"… – с усмешкой подумал Шурков, вставая и глядя на себя в зеркало, на свой галстук, на свой костюм – один из его бесчисленных серых костюмов.
Одному глянцевому журналу, интересовавшемуся, почему у него костюмы всегда серого цвета, он ответил: "Существуют 375 оттенков серого, и очень трудно понять, какой из них твой". Фраза была как фраза, сказал и сказал. Но разные комментаторы тут же начали писать, что это "программное высказывание", и суть его в паническом страхе власти в целом и Шуркова лично перед другими цветами – особенно красным и оранжевым.
На людях он смеялся над этим от души, наедине же думал, что противник забил ему гол с его же подачи. "Как они быстро учатся… – подумал он тогда, хмурясь, – теперь у них, о чем бы ни говорили, получается "Карфаген должен быть разрушен"…
"Разрушен? Или на наш век Карфагена хватит?" – тревожно подумал Шурков, и эта тревожность мыслей не понравилась ему – прежде никакой тревожности не было.
Перед разговором с Жанной он как раз читал книгу Филиппа Третьякова. Не то, чтобы она слишком уж заинтересовала его – но, обладая практически неограниченным ресурсом, отчего не проверить интересную версию? Шурков не был материалистом, он признавал, что миров может быть много и они могут быть разными – параллельными, перпендикулярными, приходящимися к нашему под острым или тупым углом. Идея о том, что все уже было, казалась ему разумной – все ведь и правда уже было. "Развитие человечества идет по спирали, и ладно бы… – думал Шурков.
– Но что-то в последнее время человечество слишком быстро стало нарезать круги"… Именно это – скорость оборачиваемости идей, исчерпаемости до полного обнуления – в последнее время очень угнетало его. Прежде было легче, еще совсем недавно на одной идее можно было прожить лет пять, а раньше и того дольше. "При Брежневе сказали – развитой социализм – и как минимум двадцать лет в это верили… – подумал Шурков, сам бывший когда-то и пионером, и комсомольцем, на этом комсомоле и поднявшийся. – А теперь"…
Когда Шурков придумал вместо сырьевого придатка назвать Россию "энергетической супердержавой", он думал, что следующий креатив понадобится лет через тридцать. Но шевелить мозгами пришлось уже года через три. Потом он придумал "суверенную демократию". Это с самого начала была ущербная мысль – на слово "демократия" у народа давно, еще с ельцинских времен, был рвотный рефлекс, и слово "суверенная" здесь ничего не изменило. Следующая находка – "стабилизация" – была еще неудачнее: какая стабилизация, если цены на все росли два раза в год по-крупному, а по мелочи – ежемесячно, и это было никак не спрятать? Однако вера руководства страны в то, что можно найти какое-то волшебное слово, которое все объяснит в лучшем виде, была велика, и Шурков не хотел эту веру разрушать – эту веру он когда-то руководству внушил, на этой вере и держался.
"Мне нужна технология! Технология мне нужна!" – нервно говорил Хозяин на последней, позавчера, встрече. "Работать надо было десять лет, а не балду гонять!" – подумал Шурков, но вслух этого не сказал.
Шурков теперь думал, что не стоило за последние годы так плотно забрасывать дерьмом все вокруг. Это было как покрасить в парке все скамейки сразу – а на чем же тогда сидеть? Дискредитировав все идеи оппозиции, власть и сама осталась без идей. "А без идей нельзя… – думал Шурков. – Никак нельзя".
В сентябре, после того, как были оглашены планы рокировки – премьер становится президентом, а президент, четыре года гревший место, – премьером, позиции Хозяина ослабели. Это было огненные буквы на пиру Валтасара: "Менэ-Тэкэл-Фарэс". Шурков понял это, потому что легенда о Валтасаре давно притягивала его исходившей от нее энергией страшного предопределения. "Ты найден слишком легким… – повторял с тех пор Шурков про себя, видя Хозяина и гадая, понимает ли это он сам. – Неужели не понимает? Неужели верит, что все можно вернуть?"
Народу этой страны надо было срочно что-то предложить, но тут же выяснилось, что предложить нечего – все оставшиеся дороги ведут в ад. Наспех реанимировали правую партию, поставив ее лидером того, за кем, казалось, и не пойдет никто по доброй воле – миллионер, олигарх, бабник. Но так соскучился народ по выбору, что бросился к этому олигарху наперегонки – партию пришлось тут же прикрыть. Хозяин между тем требовал безоговорочной, оглушительной и оглушающей, победы своей карманной партии. Шурков пытался ему втолковать, что, может, не надо никого оглушать – победим как выйдет, обычным большинством – но чувствовал, что Хозяин от этого наливается яростью.
"Сколько есть времени? – тоскливо подумал Шурков. – Эти хреновы митинги. Сто тысяч народу на Болотной – это же как у них вышло? И чем этим москвичам жизнь не нравится? Один-единственный европейский город на всю страну, по выходным пол-Москвы в Прагу летает пиво пить. Что им не так? Уважения захотелось?"…
Людей, этих самых граждан России, Шурков не любил, да к тому же и не уважал. (Чувства эти разные, и одно вполне может существовать без другого). В выпущенной недавно своей книжке он одному из героев дал сказать свои мысли: "Проблема только в том, что, кроме лакеев, в доме никого нет. Триста миллионов лакеев теперь на свободе". Триста миллионов – это было еще об СССР, но с тех пор, думал Шурков, если что изменилось, так только в худшую сторону. Еще и поэтому удивила его реакция народа на выборы. "Думали, что привык народ ко всему, но оказалось – нет… – раздраженно подумал Шурков. – Как в том в анекдоте про осемененных коров, которым, оказывается, надо еще "А поговорить?".
Вообще-то Шурков со своим "прохладным умом" и сам думал, что можно и поговорить. "Тут как в теннисе… – думал он. – Ты можешь не любить и не уважать мячик, ты можешь его ненавидеть, но если хочешь победить, ты будешь за ним бегать".. Однако предложить это Хозяину сейчас, именно сейчас – значит, подписать себе приговор. Не смертный, но такой, что мало не покажется. Ну может и не приговор, но уж точно явку с повинной: все, исписался, истратился, сдулся, не могу, устал. "И что будет? Никого из номенклатуры Хозяин пока не сдал… – подумал Шурков. – Ну отошлют послом куда-нибудь. Буду там книжки писать"… Но понимал Шурков, что он – не номенклатура, не свой, посольство не для него, скорее свешают всех собак. Оставалось надеяться, что если и сдадут, то не сегодня. Однако и завтра в отставку не хотелось.
Отставка была обидна не только сама по себе, сколько еще и тем, что обрывалась отличная, уникальная, возможная только в нынешней России, сделанная чистыми словами, на одном остроумии, карьера. (Шурков гордился тем, что никогда в жизни не работал руками – только головой). Это на Западе, в той же Англии, можно было отсидеться в оппозиции и снова вернуться к рулю. В России система почти всегда, а в последние годы особенно, выстраивалась по принципу "или-или". Проигравший вылетал из власти навсегда, а он к этому не был готов.
Иногда он думал – зачем ему власть? Денег, машин и домов у него было бы не меньше, если не больше, если бы он остался в бизнесе. Перекрывать Енисей, поворачивать северные реки или как-то еще благодетельствовать человечество он не собирался. По всему выходило, что власть нужна была ему как редкий значок в небогатом детстве – чтобы все знали, что больше ни у кого такого нет. С детства, небогатого и убогого, помнил Шурков счастье, какое дает обладание тем, чего нет ни у кого. И терять власть ему было жалко именно как потерять этот значок: не будет его, и сразу никто и не вспомнит, кто такой Шурков, чем интересен. И про 375 оттенков серого забудут тут же. Без власти он был один из громадной толпы, а сливаться с толпой он не хотел.
Но был в его власти изъян – не всем она была видна, не всем очевидна. Хотелось же славы и страха, чтобы его книжки изучали трудовыми коллективами, как "Вопросы языкознания" другого кавказского человека. Хотелось выйти из тени (как раз в надежде на то, что это в конце концов произойдет, он запрещал писать о своем чеченском отце: второго кавказца Россия может и не стерпеть).