Стоящие у врат - Клугер Даниэль Мусеевич 18 стр.


Отец Серафим задумался и даже немного замедлил шаг. Пастор Гризевиус покосился на нас с неудовольствием, но ничего не сказал. Что же до г-на Шефтеля, то он вообще не заметил нашего появления среди провожающих.

- Узкое, - сказал, вернее, выдохнул священник. - Узкое лезвие. Сейчас мне кажется… Я даже не подумал сразу… Да, узкое, как…

- Как у медицинского ланцета? - подсказал Холберг и коротко взглянул на меня. - Как у хирургического скальпеля?

- Да-да, совершенно верно, как у ланцета, - отец Серафим оживился, но тут же снова помрачнел и зашагал быстрее, словно не желая более разговаривать с моим другом.

К выходу из гетто мы подошли в полном молчании. Полицейские, следовавшие до того в некотором отдалении, оцепили небольшой пятачок, так что в центре его остались телега с гробом, г-н Шефтель, оба священника - протестантский и католический, - и мы с Холбергом. Шефтель собирался и нас удалить, но, видимо, узнав моего соседа, передумал. Прочих оттеснили в боковые улицы, выходы из которых немедленно перекрыли "синие". Оказавшись неожиданно для самого себя включенным в число близких умершего раввина, я испытал определенную неловкость. У гроба следовало бы стоять ученикам подпольной ешивы, хотя бы тому же Хаиму, оттесненному полицейскими в один из переулков и изо всех сил тянувшего голову, чтобы увидеть последние минуты земного пути своего учителя. Но просить о том г-на Шефтеля представлялось бессмысленным: формально у рабби Шейнерзона не было в гетто родственников. Ученики в эту категорию не входили, тем более, что религиозной школы как будто и не существовало. Впрочем, в случившейся неловкости усматривался особый смысл: Холберг уже усмотрел в обстоятельствах гибели рабби Аврум-Гирша связь с убийством Макса Ландау, и значит, наше присутствие здесь и сейчас необходимо. Притупив чувство неловкости этим аргументом, я постарался внимательнее следить за происходящим.

По знаку главы еврейского самоуправления, двое полицейских сняли гроб с телеги и поставили его на землю. Церемония прощания обычно занимала не более десяти минут, но тут произошла внезапная заминка. Пастор Гризевиус, сказав несколько слов главе Юденрата, и перебросившись короткими фразами со священником, решительно миновал оцепление и подошел к ученикам покойного рабби, сбившимся испуганной стайкой за спинами полицейских. Наклонившись к Хаиму, он что-то спросил у бывшего любимого ученика рабби Аврум-Гирша. Мальчик испуганно отпрянул, потом отчаянно замотал головой. Гризевиус оглянулся на г-на Шефтеля, затем на отца Серафима. Выглядел он растерянным. Вернувшись в круг, пастор подошел к Шефтелю и негромко сказал:

- Вот незадача - некому читать кадиш. Дети слишком малы, никто из них не достиг совершеннолетия, - при этих словах, я вспомнил сказанное рабби Аврум-Гиршем при нашей последней встрече: "Кто знает, успею ли я подготовить к бар-мицве хотя бы одного из них…"

Шефтель нахмурился. Он тоже не был готов к подобной ситуации. Между тем, вахтман-эсэсовец уже вышел из своей будки, и мерным шагом направился к нам. "Минутку…" - пробормотал Шефтель, отстраняя пастора. Подойдя к эсэсовцу, он что-то сказал тому, указывая на стоящий на земле гроб. Эсэсовец чуть наклонил голову в глубоком стальном шлеме и вернулся в укрытие.

- В нашем распоряжении несколько минут, - сказал г-н Шефтель, вернувшись к нам. - Придется обойтись без чтения кадиша. Я не могу сейчас послать за кем-нибудь, кто знает текст. А молитвенников в гетто нет, они запрещены, и вам это известно не хуже, чем мне, - в голосе его слышалось раздражение. - Обойдемся без кадиша. Рабби Аврум-Гирш нас простит.

- Нет, - упрямо возразил Гризевиус. Его лицо приобрело багровый оттенок. - Это неправильно. Это недостойно по отношению к рабби Шейнерзону, мир его праху.

Г-н Шефтель открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, не нашелся. Махнул рукой и зачем-то провел пальцами по нашитой на лацкан пальто шестиконечной звезде. Точно такие же звезды украшали одежду пастора и отца Серафима. Мне тут же вспомнилась висевшая в бараке пастора Гризевиуса картина "Три еврея" Лео Когена.

Пастор взглянул на отца Серафима и о чем-то задумался. Губы его подрагивали, словно он хотел что-то сказать, но не решался.

- Вы, - сказал он, наконец. - Вы, отец Серафим. В отличие от меня, вы ведь учились когда-то в ешиве. В юности. Вы же сами рассказывали мне. И значит, вы сможете прочесть молитву по памяти. Вот вы и прочтете кадиш над несчастным рабби Шейнерзоном. Только не говорите, что не помните! У вас превосходная память, вы пересказываете наизусть Евангелия целыми главами. Я уверен, что и те молитвы, которым вас учили в детстве, вы помните не хуже.

Отец Серафим отшатнулся, словно от удара.

- Вы это серьезно? - казалось, он не верил собственным ушам. - Вы предлагаете мне прочесть над покойником кадиш? Мне, христианину? Священнику? Господи, как могло вам в голову прийти такое кощунство?

- Почему же кощунство? Отец Серафим, из всех нас вы единственный, кто знает текст молитвы и в состоянии ее прочесть! Так сделайте это! Хотя бы из милосердия! - лицо пастора Гризевиуса было спокойным, голос - по-прежнему негромким, и только на виске неожиданно проступила мерно бьющаяся голубоватая жилка. - Ну же, отец Серафим! Вы ведь были друзьями с рабби Аврум-Гиршем! И поверьте, это самое малое, что сегодня христианин обязан сделать для еврея - проводить его к месту последнего успокоения так, как того требует иудейская религия - материнское лоно истинного христианства.

- Но я не иудей, я католик… - отец Серафим вытер прыгающей рукой разом вспотевший лоб. - Это будет похоже на кощунство не только с точки зрения христианской, но и с точки зрения еврейской…

- Оставьте, отец Серафим! - пастор повысил голос. - Все мы здесь евреи! Все! И никого другого здесь нет! Забудьте, что вы католик. Забудьте о христианстве. Вы - еврей, отец Серафим. Отныне - и навсегда… - и добавил тихо, так, что его, возможно, услышал только я один: - Отрекитесь от Христа, друг мой. Если вы, конечно, еще верите в него. Христос вас простит за это. Возвращайтесь домой…

Несколько мгновений, показавшихся нам бесконечно долгими, отец Серафим молча смотрел на пастора, тоже замолчавшего. Затем столь же долго и внимательно посмотрел на нас. И, наконец, устремил сосредоточенный взгляд на притихших учеников рабби Шейнерзона, отделенных от нас цепью "синих".

- Да, - сказал он негромко. - Вы правы, пастор Гризевиус, а я - нет. Здесь и сейчас нет и не может быть христиан. Истинный христианин в наше время обязан стать евреем. Особенно если он все еще помнит свой еврейский дом и своих еврейских родителей. Вы правы, пастор. Простите меня. Это была всего лишь минутная слабость. Трусость, если хотите. И мне стыдно.

Отец Серафим направился было к мальчикам, но снова остановился. Расстегнув воротник рубашки, он снял с шеи крестик и протянул его пастору.

- Возьмите, Гризевиус, - голос его дрогнул. - Он мне больше не нужен. Возьмите. Отныне мне достаточно желтой звезды с надписью "Еврей".

Пастор принял крестик, хотел что-то сказать, но промолчал. Отец Серафим подошел к Хаиму - полицейские посторонились - потрепал его по щеке и что-то сказал на ухо. Мальчик нахмурился, испытующе посмотрел на священника. Видимо, лицо отца Серафима внушило ему доверие. Хаим извлек из-за пазухи какой-то сверток. Отец Серафим бережно принял сверток, ласково улыбнулся любимому ученику рабби Шейнерзона и вернулся к нам. Развернув сверток, он долго рассматривал содержимое - это оказались тфилин полосами и талес, принадлежавшие покойному.

Неожиданно он улыбнулся, лицо его разгладилось. Он закатал левый рукав и принялся наматывать ремень на руку, беззвучно повторяя положенное благословение. Вторую кожаную коробочку, внутри которой находился стих Торы, он укрепил на лбу. Покрыв голову талесом, отец Серафим медленно приблизился к гробу. Его шаги казались очень медленными и тяжелыми, но вот, остановившись над гробом рабби Шейнерзона, он сказал - по-еврейски: "Барух а-Шем бэ-Олам…". Странным образом звуки еврейской речи коснулись моей памяти, и я вдруг вспомнил, что сказанное означало "Да возвысится и освятится Его Великое Имя в мире, сотворенном по воле Его…" И мои губы, раньше, чем я успел сообразить, сами произнесли: "Амен".

Он читал, с каждым мгновением голос его становился сильнее - не громче, а именно сильнее. А мы четверо стояли и слушали, как прощается с рабби Аврум-Гиршем - нет, не священник отец Серафим, а ешиботник Симха, некогда бежавший из еврейского дома, а нынче вернувшийся в него. Мы слушали и повторяли "Амен", вплоть до того момента, когда, после небольшой паузы, отец Серафим произнес: "Превыше всех благословений и песнопения, восхвалений и утешительных слов, произносимых в мире, и скажем: Амен!" В последний раз произнеся "Амен!", мы замерли еще на какое-то время, медленно возвращаясь из странного, гротескного мира-сна в столь же странный и гротескный, фантастический мир-реальность, расстояние между которыми было равно расстоянию между священником Серафимом и раввином Симхой.

Сняв тфилин и талес, отец Серафим присел над гробом. По его указанию, полицейские приподняли крышку, и он бережно положил молитвенные принадлежности на грудь рабби Шейнерзону. Я успел заметить, что г-н Холберг, мгновенно сбросив с себя оцепенение, вызванное необычной молитвой, приблизился к отцу Серафиму и заглянул через его плечо. Видимо, он хотел своими глазами убедиться в справедливости сказанного священником о характере раны. Это перемещение окончательно вернуло меня к реальности.

Последовала обычная процедура проверки, вахтман в черном плаще и стальном шлеме махнул рукой. Тяжелые створки темно-красных ворот, сваренные из листового железа, с колючей проволокой по верху, медленно распахнулись, следом поднялся шлагбаум. Телега с гробом, сопровождаемая пастором, священником и председателем Юденрата, двинулась дальше - в колеблющуюся и расплывчатую мглу, словно заполненную душными испарениями, в которых мне мерещились уродливые тени, непрестанно меняющие очертания.

Затем шлагбаум опустился, ворота закрылись - и в то же мгновение цепь полицейских бесшумно распалась, а сами "синие" исчезли, словно их и не было. Мы с Холбергом остались на площади, которая уже через мгновение вновь заполнилась народом.

- Холодно… - Холберг зябко поежился. - Как похолодало сегодня. Вы не находите, Вайсфельд? - он поднял голову, посмотрел на низкое небо, затянутое тяжелыми тучами. - К вечеру пойдет дождь… По-моему, вы опаздываете на службу.

Действительно, опоздание уже составляло минимум час, и меня почти наверняка ожидал заслуженный и весьма язвительный выговор доктора Красовски. Тем не менее, я вовсе не горел желанием сейчас же идти в медблок. Причина была в том, что я все еще не знал, как строить линию поведения с новой Луизой - монахиней и крестной матерью убитого режиссера.

Имелась и еще одна причина - Холберг. Мне не терпелось услышать, что же теперь думает мой новый друг и сосед о чудовищных событиях последних дней? Мне самому, после смерти рабби Аврум-Гирша, все происходящее стало казаться лишенным всякого смысла - даже того смысла, который обычно имеется в самых тяжких преступлениях.

- Маньяк… - пробормотал я, по-прежнему не двигаясь с места. Люди обходили нас, но по их лицам можно было предположить, что они не видят двух странных типов, стоящих в центре маленькой, почти круглой площади, у самых ворот. - Не кажется ли вам, Холберг, что тут действовал сумасшедший? И ваше намерение проверить заключенных, прибывших в Брокенвальд из Марселя, потеряло значение - сейчас, после гибели Шейнерзона? Да, кстати, как вы собирались это сделать? Обратиться к Шефтелю? Думаете, он позволит вам рыться в досье?

- Пойдемте, доктор, - вместо ответа Холберг потянул меня за рукав - довольно бесцеремонно. - Вам пора на работу, и я хочу вас проводить. Вы очень плохо выглядите. Хотите, я провожу вас домой, а сам зайду в медблок и скажу, что вы приболели? Такое случается даже с врачами и даже в гетто.

При этих словах я словно очнулся. Пропала плотная прозрачная пелена, укутавшая меня с момента встречи похоронной процессии и поглощавшая или, во всяком случае, существенно приглушавшая все внешние звуки и цвета.

- Нет, ничего, - сказал я. - Нет, я пойду на службу. Сейчас. Извините, Холберг, просто меня очень расстроила смерть рабби… - как, все-таки, искусственно звучат слова при попытке объяснить подобное состояние. - Ничего, - повторил я. - Все в порядке. Пойдемте, Холберг. Конечно, если нам по дороге.

Мы медленно двинулись прочь от ворот. Собственно говоря, Холберг явно хотел идти быстрее, но я чувствовал себя так, словно отмахал не менее двадцати километров, ни разу не присев (такое действительно случилось однажды - два года назад, осенью 41 года, под Ригой).

Странным образом люди, шедшие навстречу, вызвали в моей памяти слова рабби Аврум-Гирша о бесконечном обращении душ, в земных свои воплощениях искупающих прегрешения прежних жизней.

- Холберг, - спросил вдруг я, - вы никогда не задумывались о том, кем были в прошлом? В иной жизни? Сто лет назад, тысячу? Какое прегрешение могло привести вас в нынешнем вашем воплощении сюда, в Брокенвальд? В гетто? Рабби уверял, что все, происходящее с нами, определяется заслугами или проступками, совершенными нами давным-давно. Мы, разумеется, не помним. Не можем помнить о них… - я вздохнул. - Это была его излюбленная тема. Он часто говорил об этом. Даже при нашей последней встрече разговор, в конце концов, свелся именно к этому. Помните? Судьбу несчастного Макса Ландау он тоже объяснял таким образом. Он сказал: "Все дело в прошлом. Смерть пришла оттуда, из прошлой жизни. Все дело в прошлом. В греховном прошлом. Именно там причина смерти господина Ландау"… А что, если он прав? А, Холберг? Вам не приходило в голову, что убийство режиссера и самого рабби не имеют здесь, в этой жизни объяснения? Что никаких мотивов у убийцы не было - мотивов, которые вы сможете установить? Вот - нет, и все тут. Есть неведомые нам отношения, связавшие душу преступника с душой жертвы давным-давно, когда жертва не являлась жертвой, а преступник - преступником?

Холберг пожал плечами и ничего не ответил. Он слушал меня, не перебивая, но по рассеянному выражению его лица можно было понять, что слова мои не заставляют его задуматься.

- Смерть пришла оттуда, из прошлой жизни. Все дело в прошлом. В греховном прошлом. Именно там причина смерти господина Ландау, - повторил я. - Все дело в прошлом…

- Да-да, - рассеянно сказал Холберг. - Все дело в прошлом. Я тоже вспомнил. Да, именно так он и сказал, когда мы прощались. Совсем недавно прощались, Вайсфельд, вчера, всего лишь сутки назад. А кажется, прошла вечность… Вечность. Я, признаться, даже не задумался над его словами. А ведь они знаменательны. Сейчас я вспоминаю, с каким вниманием слушали его мальчики. Хотя вряд ли они понимали, о чем идет речь… - он замолчал, потом вдруг медленно произнес: - По-моему, с нами тогда стояла ваша помощница. Или я что-то путаю?

- Путаете, разумеется, - я даже остановился от неожиданности. - С Луизой, то есть, с госпожой Бротман мы беседовали днем раньше.

- Да? - он тоже остановился, чуть поморщился. - Видимо, я переутомился… - Холберг потер указательным пальцем висок. - Извините, Вайсфельд, я иной раз путаю время событий. Особенно, когда обстоятельства схожи…Ч-черт, как голова ноет… - он недовольно глянул вверх, где среди истончившихся серых облаков на мгновение показалось тусклое солнце. - Меня раздражает солнечный свет… Впрочем, вы знаете. Черт возьми, я забыл с утра закапать глаза… - мой друг вздохнул. - Никогда раньше не жаловался на память, но, похоже, отсутствие витаминов сказывается… Забываю услышанные слова, забываю обстоятельства… Конечно, с госпожой Бротман мы беседовали днем раньше, чем с несчастным рабби Аврум-Гиршем. Вы, безусловно, правы. Там стояла госпожа Лизелотта Ландау-фон Сакс. Ну конечно, ведь после раввина мы беседовали с ней. Верно, Вайсфельд?

Я встревожено заглянул ему в лицо. Холберг был чрезвычайно бледен, только глубоко запавшие глаза лихорадочно блестели.

- Черт возьми, Холберг, уж не заболели ли вы? - спросил я. - Дайте-ка пощупать ваш пульс.

Он послушно протянул мне руку: сухую и горячую наощупь, продолжая думать о чем-то своем. Пульс, как я и предполагал, оказался учащенным, с неровным ритмом и слабым наполнением.

- Да вы, похоже, всерьез заболели, мой друг, - заметил я в растерянности. - Можете свалиться в любую минуту… То ли у вас начинается серьезная простуда, то ли вы очень переутомились.

Холберг убрал руку.

- Может быть, я и в самом деле заболел, - сказал он с характерным для больного раздражением. - Не исключено, что болезнь и путает мои мысли. Что ж, такое бывает… - он вдруг в коротком приступе сухого кашля. - Простите, - сдавленным голосом произнес Холберг. - Я просто поперхнулся… Да, но все-таки… Во время разговора с раввином, вот так стояли мы, вот так - мальчики во главе с юным гением Хаимом, а вот так, в нескольких шагах слева - несколько дам… - его чуть подрагивающая рука повисла в воздухе. - Разумеется, поскольку я думаю о нашем деле, я мог перепутать одну из них с госпожой Бротман или госпожой Ландау… Ну да, теперь я точно вспомнил: там стояли три женщины, и одна из них несколько напоминала вашу помощницу. Потому я и ошибся…

Я потерял терпение. Упрямство, с которым Холберг отстаивал свое заблуждение, носило, конечно же, болезненный характер, и мне не следовало так уж жестко на него реагировать. Но сегодняшние события - да и все, произошедшие в последнюю неделю, - стали слишком серьезным испытанием для моих нервов.

- Да ничего подобного, Холберг! - запальчиво воскликнул я, не сдерживаясь более. - Никаких женщин при нашем прощании с рабби Аврум-Гиршем не было и в помине!

- Но кто-то же там стоял! - Холберг тоже повысил голос, так что двое или трое прохожих испуганно шарахнулись в сторону. Бывший полицейский покосился на них и смущенно хмыкнул. - Кто-то же там стоял, - повторил он чуть спокойнее. - Боковое зрение у меня порой острее прямого. Я ясно видел.

- Да, стояли, - я тоже немного успокоился. - Стояли. Трое или четверо мужчин, и ни один из них, уж поверьте, никак не мог вам напомнить ни госпожу Бротман, ни госпожу Ландау!

- Но как же так… - озадаченно пробормотал Холберг. - По крайней мере, одно из лиц мне определенно показалось знакомым…

- Один из них действительно мог показаться знакомым! - заявил я с поразившей меня самого запальчивостью. - Но не вам, Холберг, а мне! Потому что его действительно знаю! Некий господин Леви, из Марселя.

Холберг забавно приоткрыл рот, отчего его лицо стало неожиданно детским.

- Господин Леви? Из Марселя? - потерянно повторил он. - Не понимаю… Неужели у меня в голове все до такой степени перепуталось? Кто такой этот господин Леви? Разве вы нас знакомили? Да-да, кажется… Когда я приходил к вам, на следующий день после убийства?.. - он огляделся по сторонам. - Бедная моя голова, что же это делается… Послушайте, Вайсфельд, похоже, это не я вам помогу добраться до работы, а вы мне - до ближайшей скамьи или ящика… Вот, хотя бы сюда, - он показал рукой на пустовавшую скамью с поломанным сидением. - Дайте-ка, я обопрусь о вашу руку. Вот так…

Устало опустившись на скамью, он виновато улыбнулся.

Назад Дальше