Йельм закашлялся и начал просыпаться. Первое, что он увидел, разлепив глаза, еще в тумане, - рыжая с проседью борода и двойной подбородок.
- Половина одиннадцатого, - сказал Бруун, складывая бумаги в свой старый потертый портфель. - Выспишься дома. Постарайся, чтобы завтра утром у тебя была ясная голова. Возможно, более ясная, чем сегодня.
Йельм споткнулся на пороге. Обернулся. Бруун доброжелательно кивнул ему. На его языке жестов это было равноценно объятию.
"И о чем они только говорят?" - думал Йельм, открывая холодильник и доставая бутылку пива. Гетеросексуальный, имеющий постоянную работу белый мужчина средних лет - это норма для общества. На этой норме основаны все нормальные общества. Стандарты здоровья. Откуда-то извне пришла на ум другая фраза: "Быть женщиной - это не болезнь". Но отклонение. Не говоря уже о гомосексуальности, молодости, старости, темной коже и иностранном акценте. Так выглядел его мир: внутри границ эти гетеросексуальные белые полицейские средних лет, снаружи - все остальные. Он взглянул на отклонения, сидящие на диване: его - сколько ей сейчас? - тридцатишестилетняя жена Силла и двенадцатилетняя дочь Тува. "Public Enemy" гремела в глубине дома.
- Иди, папа! - закричала Тува. - Сейчас покажут!
Он вошел в гостиную, смакуя глоток пива. Силла, как всегда, оглядела его с оттенком неприязни, а затем сосредоточилась на телевизоре. Заставка выпуска новостей. Потом основные темы. "Пропорции, - думал он, - пропорции".
"Драма с захватом заложников разыгралась сегодня утром в отделе по делам иммигрантов в Халлунде, к югу от Стокгольма. Вооруженный человек ворвался в контору сразу после открытия и угрожал трем служащим, держа в руках заряженный обрез. Однако история имела счастливый финал".
"Счастливый", - хмыкнул про себя Йельм. И пояснил:
- Отдел муниципалитета Буткюрка. Расположенный в Халлунде.
Женщины посмотрели на него и оценили это высказывание, исходя каждая из своих предпосылок. Тува подумала: наверное, это не самое важное. Силла подумала: ты, как обычно, всем недоволен, цепляешься к малейшей ошибке, чувства подменяешь мыслями, ощущения - фактами.
Зазвонил телефон. Йельм с шумом выдохнул воздух и снял трубку.
- Отдел по делам иммигрантов Халлунда? - раздался голос Сванте Эрнтсона.
- Заряженный обрез? - откликнулся Пауль Йельм. Смех на обоих концах провода, громкий смех.
Высокое искусство - поговорить о деле так, чтобы никто не заметил.
Напускная ребячливость.
Смех по любому поводу.
На поверхности - бессмысленный шумовой фон.
В глубине тем временем - все предельно серьезно.
- Как дела? - наконец спросил Эрнтсон.
- Пятьдесят на пятьдесят.
- Начинается! - выдохнули Силла, Тува и Сванте одновременно.
Старый репортер с обветренным лицом стоял на улице Томтберг, позади него виднелась площадь Халлунда. Был полдень, ярко светило весеннее солнце. На площади полно народу. Все выглядело совершенно обычно. Компания антиглобалистов топталась за спиной репортера, возбужденно размахивая руками.
- В восемь часов тридцать минут… - начал репортер.
- Восемь двадцать восемь, - поправил Йельм.
- …мужчина, косовский албанец по происхождению, ворвался в помещение отдела по делам иммигрантов в Халлунде с обрезом в руках. Из четырех присутствовавших сотрудников он взял в заложники троих. Четвертому удалось бежать. Преступник отвел заложников на второй этаж и велел им сесть на пол. Примерно через двадцать минут Пауль Йельм из полицейского управления Худдинге…
Фотография десятилетней давности во весь экран.
- Откуда они это взяли? - удивился Йельм.
- Лакомый кусочек, - вставил Эрнтсон.
- Они были в больнице, - сказала Силла, повернувшись к мужу. - Разумеется, в архивах прессы не нашлось твоих снимков. Это та фотография, что лежит у меня в кошельке.
- Лежит?
- Лежала.
- …направился в здание. Ему удалось незаметно подняться по лестнице, проникнуть в забаррикадированную комнату…
- Забаррикадированную, - усмехнулся в трубку Эрнтсон.
- …и выстрелить преступнику в правое плечо. По словам освобожденных заложников, Йельм держался исключительно храбро. К сожалению, мы не смогли получить комментариев ни от самого Пауля Йельма, ни от его начальника, комиссара криминальной полиции Худдинге, Свена Брууна.
- Молодец старина Свемпа, - проговорил в трубке Эрнтсон.
- Бруун сослался на то, что расследование продолжается и он не может разглашать сведения, составляющие служебную тайну. Но вы, Арвид Свенсон, были среди заложников. Расскажите, как все произошло.
Рядом с репортером появился мужчина средних лет. Сделав последний глоток пива, Йельм посмотрел на экран и узнал того самого служащего, который приставил ружье к голове лежащего без сознания Фракуллы.
- Я перезвоню тебе, - сказал он Эрнтсону и направился в туалет.
Уставившись в зеркало, он пристально разглядывал свое лицо. Лицо как лицо. Никаких особых примет. Прямой нос, узкие губы, темно-русые коротко стриженные волосы, футболка, обручальное кольцо. Больше ничего. Даже лысина не вырисовывается. Мужчина средних лет. Двое детей-подростков. Никаких особых примет.
Никаких примет вовсе.
Он рассмеялся, и его смех отозвался пустым эхом. Горький, одинокий смех отправленного в отставку полицейского низшего звена.
- Происхождение сильного кровоизлияния в двух местах, в затылочной части головы, не установлено, - сказал Ульф Мортенсон.
Пауль Йельм спросил:
- Разве вы не разговаривали с заложниками?
- Мы делаем нашу работу, а вы делайте свою. Может, и разговаривали. Но скорее нет, чем да. По показаниям судебного врача, внутричерепные повреждения были нанесены стволом ружья. Вы вырвали оружие у раненого и ударили его по голове?
- Так вы не разговаривали с заложниками…
Мортенсон и Грундстрём теперь сидели плечо к плечу в обычной холодной стерильной комнате для допроса. Возможно, они разнюхали про уловку Брууна с магнитофоном. Они сидели молча и ждали, когда Йельм снова заговорит. Он продолжил:
- Падая, Фракулла уронил ружье на пол, и оно оказалось совсем рядом со служащим по имени Арвид Свенсон. Арвид Свенсон поднял его и прижал к голове преступника.
- И вы ему позволили?
- Я находился в пяти метрах от него.
- Но вы позволили ему прижать опасное заряженное оружие к голове безоружного человека.
- Никто не знал, в сознании он или нет, поэтому служащий Арвид Свенсон поступил правильно, забрав оружие. Конечно, остального ему делать не следовало. И я крикнул ему, чтобы он прекратил.
- Но ведь вы никак ему не помешали, не схватили за руку?
- Нет. Но он сам через некоторое время отложил ружье в сторону.
- Через некоторое время… это сколько именно?
- Столько, сколько мне понадобилось, чтобы выблевать весь завтрак.
Пауза. Наконец Мортенсон медленно и зло изрек:
- Итак, при выполнении самовольной миссии, в то время как вам следовало бы ждать приезда специалистов, вы вдруг выходите из игры по причине нарушенного пищеварения. А что если бы Свенсон застрелил преступника или если бы преступник очнулся, что тогда произошло бы? Вы оставили слишком много свободных нитей, никак не закрепив их.
- Перегибаете, - сказал Йельм.
- Что? - переспросил Мортенсон.
- Меня вырвало именно потому, что преступник был мною обезврежен. Ведь я впервые в жизни стрелял в человека. Надо полагать, вам это известно.
- Разумеется. Но только не в разгар чрезвычайно важной операции, которую вы по собственному почину решили осуществить в одиночку.
Мортенсон полистал свои бумаги и через некоторое время продолжил:
- Вот небольшая выписка из длинного перечня ваших действий, вызывающих подозрения. В общем и целом она выглядит так. Первое: вы вошли в здание один, несмотря на то, что спецназ был уже в дороге. Второе: вы крикнули без предупреждения, стоя прямо у двери. Третье: вы утверждали, что безоружны, в то время как прятали за поясом пистолет. Четвертое: ведя переговоры с преступником, вы лгали ему. Пятое: вы произвели выстрел из нерегламентированной позиции. Шестое: вы не разоружили преступника после выстрела. Седьмое: вы позволили отчаявшемуся заложнику злоупотребить оружием, в результате чего тот едва не застрелил преступника. Догадываетесь, какая перед нами встает проблема?
Откашлявшись, взял слово Грундстрём:
- Помимо этого формального списка есть еще кое-какие детали, заслуживающие особого внимания. Они тоже очень важны и касаются правил поведения и дисциплины. Отчасти имеется в виду недоверие к полицейским организациям, отчасти отношение к иммигрантам. А все вместе это открывает путь отвратительному вольнодумству, которому не место в рядах полиции. Я не говорю, что вы расист, Йельм, но ваше поведение и восторженный шум, поднятый вокруг вас средствами массовой информации, таит в себе опасность того, что подобные настроения, существующие подспудно внутри полицейского корпуса, обретут под собой твердую почву. Понимаете, о чем я?
- Вы хотите наказать меня в назидание другим?
- Не хотим, а должны. Факты говорят о том, что вы принадлежите к наименее морально устойчивому контингенту полицейских, вы умеете хорошо говорить, а думать - возможно, даже слишком, хорошо. Но наша работа проста: не только вычищать из рядов полиции отдельных полицейских с гнильцой, это само собой, но и следить за тем, чтобы недопустимые настроения не получали официального одобрения. В этом мы чертовски близки к полицейскому государству. И так же устроено общество в целом. Мы не даем кромешному аду вырваться наружу. Проекциями наших собственных неудач. Голос народа - голос единственно правильного решения. И кожей этого рыхлого общественного тела является власть порядка. Здесь, на тонкой грани между порядком и хаосом, и находимся мы, подвергаясь опасности со всех сторон. Если кожа где-то порвется, то все внутренности общества вывалятся наружу. Вы понимаете, к чему может привести ваше небольшое своеволие? Я на самом деле хочу, чтобы вы поняли.
Йельм смотрел Грундстрёму прямо в глаза. И не мог точно определить, что именно он видит. Честолюбие и карьеризм, вступившие в конфликт с верностью долгу и порядочностью? Возможно. Или даже искреннее беспокойство за то, какие настроения будоражат умы тех, кто носит полицейскую форму. Грундстрёму никогда не быть для них просто коллегой, его задача - всегда оставаться в стороне, вне системы. Он претендовал на роль "супер-эго" всей полиции. Только сейчас Йельм осознал, сколь велики полномочия Грундстрёма. И, кажется, понял, зачем они ему даны.
Он опустил глаза и тихо ответил:
- Я всего лишь хотел разрешить критическую ситуацию так быстро, просто и хорошо, как смогу.
- Не бывает единичных поступков. - Грундстрём поймал взгляд Йельма. В его голосе мелькнул оттенок личного отношения. - Каждый поступок всегда связан с множеством других поступков.
- Я знал, что могу его спасти. Это все, чего я хотел.
Грундстрём не отвел глаз:
- Это действительно так? Загляни в свое сердце, Йельм.
С минуту они сидели, изучающе глядя друг на друга. Время летело быстро.
Ничего не происходило, только этот обмен взглядами.
Наконец Грундстрём со вздохом поднялся. Мортенсон последовал его примеру. Пока Никлас Грундстрём собирал свой портфель, Йельм заметил, что он еще совсем молод, практически его ровесник.
Мортенсон сказал:
- Для начала мы хотим, чтобы вы сдали свое удостоверение и табельное оружие. Далее, вы отстраняетесь от исполнения служебных обязанностей. Но допрос продолжится завтра. Еще ничего не кончено, Йельм.
Йельм положил на стол удостоверение полицейского и пистолет и вышел из комнаты для допросов. Он прикрыл за собой дверь наполовину, как делают все, кто любит подслушивать, и приложил ухо к узкой щели.
Может быть, ему удалось расслышать слова: "Теперь он в наших руках".
А может быть, за дверью стояла тишина.
В непроницаемой темноте он долго, долго отливал. Пять бутылок вечернего пива зараз. Пока он стоял, выливая в унитаз мысли вместе с мочой, вокруг него начали проступать контуры ванной комнаты. Света еще хватало, чтобы разглядеть тьму. Через полминуты стало так темно, как если бы тьма перестала существовать. Когда он выдавил из себя последние капли, тьма действительно наступила.
Смывая за собой, он подумал, что своя моча не пахнет.
И снова его лицо в зеркале, слабая светлая полоска окружает его голову. Во тьме, в той тьме, что окружала его неотступно, он увидел Грундстрёма. "Загляни в свое сердце, Йельм!" Потом возник Мортенсон: "Еще ничего не кончено, Йельм". И Сванте: "Тихо, Полле, не делай глупостей". А затем появился сын Данне, вот он стоит у светлой пелены, отделяющей детство от юности, не сводя глаз с отца. А вот Фракулла, тихо: "Я жертвую собой ради них". И Силла, Силла тоже здесь, в безликой тьме: "Неужели тебе до сих пор отвратительны естественные функции женского тела?"
Загляни в свое сердце, Йельм.
Такая пустота, такая ужасающая пустота.
Все разваливается. Отстранен от должности, уволен. Даже не пособие по безработице. Социальное пособие. Кому захочется иметь дело с разжалованным полицейским?
Ночлежки на вокзалах, ненависть к социальным пособиям, жаргон черномазых. Конечно, он, как все, презирал живущих на пособие, это сборище дармоедов. А теперь сам очутился среди них. Почва ушла из-под ног. Он болтается в мерзкой пустоте.
А где же полицейское руководство? Все его бросили. Лучше бы он застрелил их всех.
Грундстрём: "В этом мы чертовски близки к полицейскому государству".
В ванной комнате постепенно проступили очертания предметов, они обрели объем и заняли свои места. Глаза привыкли, и ночь сбросила плащ-невидимку. Пора бы уже разглядеть и собственное лицо. Но оно не проступало. Оно все еще пряталось во тьме.
Лишь силуэт.
Загляни в свое сердце, Йельм.
Глава 5
Он сидит совершенно неподвижно в темноте, которая не совсем темна. Сквозь балконную дверь от парадного входа просачивается свет уличного фонаря. Если он повернет голову, то увидит два больших музейных здания, тускло освещенных изнутри. Но он не поворачивает головы. Стоит полная тишина. Взгляд его все время устремлен в одном направлении - к полуоткрытой двойной двери, ведущей в прихожую. Он уже оглядел комнату. Кафельная печь и камин в одном помещении. Рядом с камином большой матово-черный телевизор и поставленные друг на друга видео- и стереоустановки. На полу три сотканных вручную ковра с изображением картин. Два обеденных стола со стульями и громадный кожаный диван темно-красного цвета. На стенах картины современных шведских художников, три Петера Даля, две Бенгта Линдстрёма и два Ула Билльгрена. На каминной полке красуется большая мозаичная утка Эрнста Билльгрена. На двух планах квартиры отмечено в общей сложности семь печей. Если предыдущая гостиная была безвкусной, то эта выглядит очень стильно.
Он сидит в одном и том же положении около часа.
Затем он слышит, как открывается входная дверь. Звенят ключи, никак не желающие слушаться мужчину, который, как он знает, возвращается домой один. Мужчина тихо ругается, понятно, что он немного выпил, но владеет собой. Или, точнее: выпил как человек, знающий свою меру и способный весь вечер ее придерживаться, дабы не испортить удовольствие. Он слышит, как мужчина снимает ботинки и не спеша надевает тапочки; даже, кажется, как расстегивает пиджак, развязывает галстук, снимает и вешает шелковую рубашку.
Мужчина толкает створку наполовину открытой двойной двери метра в три высотой. Входит в гостиную, спотыкается, теряя одну тапочку, чертыхается, наклоняется, пытаясь снова ее надеть, затем выпрямляется и видит его сквозь дымку хмеля. Пробует разглядеть его и громогласно восклицает:
- Три тысячи чертей, это что за фигня?!
Последние слова великих людей, ставшие афоризмами.
Он поднимает пистолет и делает два коротких беззвучных выстрела.
Мгновение мужчина стоит тихо, очень тихо. Потом оседает на пол.
Несколько секунд стоит на коленях, не шевелясь, затем валится в сторону.
Он кладет пистолет на стеклянный столик и делает глубокий вдох.
Перед его внутренним взором всплывает список. Он мысленно ставит в нем галочку.
Затем подходит к стереоустановке и нажимает кнопку. Плавно открывается прорезь для кассеты, кассета скользит внутрь, прорезь столь же плавно закрывается, и первые звуки фортепиано плывут по комнате. Пальцы перебирают: вверх-вниз, руки перебегают: вперед-назад. Вступает саксофон и подхватывает мелодию фортепиано. Тот же шаг, тот же маленький променад. Когда саксофон остается один, танцуя и прыгая, а фортепиано начинает кротко подыгрывать на заднем фоне, пинцет извлекает из стены первую пулю. Он опускает ее в карман, подносит пинцет ко второй дырке и замирает в ожидании. Еще две маленьких барабанных партии. Саксофон выписывает какую-то удивительную арабеску, и несколько секунд длится прогулка на восток. Затем фортепиано умолкает. Остаются саксофон, басы и барабаны. Он видит, как пианист покачивается, ожидая. Yeah, u-hu. Он тоже ждет. Пинцет возле дырки.
Саксофон взбирается к своим высотам, все быстрее. Ай! Неужели сам саксофонист издает эти маленькие возгласы между тактами?
Вот оно, аплодисменты, слушатели переговариваются, переход от саксофона к фортепиано, и в этот момент он с усилием вытаскивает вторую пулю. Вот так. Стружка летит на пол. Сплющенный комочек падает в карман и присоединяется к первому.
Саксофон уступает место фортепиано. Оно начинает свои неловкие пассажи. Затем освобождается от строгой схемы и парит все свободнее, все красивее. Он может слышать эту красоту даже сейчас. Внутри себя. Не только как… напоминание.
Басы исчезают. Фортепиано снова прогуливается туда-сюда. Как в начале. Ему следовало бы научиться разбираться в этом по-настоящему. Саксофон подхватывает.
Последний повтор.
Аплодисменты, свист.
Он отвешивает легкий поклон.
Он может слушать это бесконечно.