3
С Митей они встречались все лето, как только позволяли Зине ее обязанности сиделки. Гуляли в городском саду, на набережной, конечно, не там, где можно было встретить знакомых. За своих Митя не переживал, но попадаться на глаза фланирующим парочкам важных господ, хорошо знакомых с отцом и матерью Зины, не хотелось обоим. Чаще сидели на отвесном берегу, у воды, или бродили тенистыми аллеями, круто заворачивающими к Аскольдовой могиле – самому романтическому месту в обширном парке. И говорили, говорили…
Поначалу многое, о чем ей рассказывал Митя, она просто не воспринимала. Все ее воспитание противилось услышанному. Но перед глазами вновь вставала казачья расправа над рабочими манифестантами, и Зина дотошно, скрупулезно выспрашивала Дмитрия: почему рабочие пошли на это шествие, как он и его товарищи работают на заводе, совладельцем которого был ее отец, как живут рабочие семьи.
Митя рисовал ей безрадостные картины. Поведал, как достается даже ему, молодому и сильному парню, за восемь часов в литейке. Красноречивее слов были его руки. Молодая кожа, а уже давно потрескалась, покрылась буграми вечных твердых мозолей, несмываемо въелась под кожу масляная чернота.
Митя перед Зиной своих рук стыдился, а она ласково сердилась.
"Глупый, да разве это порок? – говорила она, прижимаясь к широкой его ладони щекою. – Это знак трудового человека, а не праздного лодыря".
Приносила ему книги Гоголя, Чехова, Достоевского, стихи Некрасова, а он давал ей тонкие брошюры с неизвестными именами на обложках – Ф. Энгельс, Ю. Мартов, Г. Плеханов, В. Ленин… Однажды вручил тоненькую серенькую – "Манифест Коммунистической партии" с бросившейся в глаза, когда она развернула, спиритической фразой в начале: "Призрак бродит по Европе…" Оказалось, что спиритизм тут не при чем.
Прочитанное, вкупе с рассказами и объяснениями Мити, логично и понятно объясняло многие вопросы, роившиеся в голове. Совсем по-другому стала Зина воспринимать домашние разговоры, обращать внимание на их смысл. Отцовское возмущение своеволием бунтовщиков, "этой черной кости в серых балахонах", как он выражался, стало оцениваться иначе.
Спорить с отцом не спорила, но убеждалась день ото дня: взгляды Мити ей ближе отцовских. Она находила подтверждение Митиным рассказам, то невольно подслушав, о чем кричал по телефону папенька из домашнего кабинета, приказывая управляющему заводом беспощадно увольнять без всякого выходного пособия смутьянов, то становясь свидетелем вечерних, за ломберным столиком, бесед отца с приятелями по карточной игре.
Теперь жандармский полковник Трещев, за прошедшие годы отчего-то в чинах не выросший, не шутил, рассказывая свои истории об успехах борьбы с крамолой, а зловеще хвалился расправами над такими, как ее Митя. Зина понимала, что это у нее не бред больного воображения. Полковник и раньше точно так же хвалился, но что она знала и понимала!
Не меньше за столом в маленькой гостиной обсуждалось и положение на Балканах. В этих случаях Трещев ухмылялся и заявлял, что война будет как пить дать, и оное к лучшему, потому как военное положение позволит загасить любую смуту. А обращаясь со льстивой ноткой в голосе к отцу Зины, утверждал, что в войне им, заводчикам, польза очевидная – на военных заказах можно сделать солидное состояние.
И Зина с ужасом наблюдала, как ее родимый папенька полностью с мерзким полковником Трещевым соглашается! А ей представлялся мертвый Митя, зарубленный казаками, и она иногда ночью, просыпаясь от этого страшного сна, подолгу беззвучно плакала в подушку.
Война грянула. Зина боялась, что Митю заберут в солдаты и пошлют на германский фронт. Но завод наполнялся заказами, на рабочих наложили бронь. Теперь про восьмичасовой труд они забыли.
С Митей видеться приходилось редко. Но как они ждали каждой встречи! И как стремительно пролетало время вместе! После свиданий с Митей Зина возвращалась домой, как в тюрьму. Угнетали не поселившейся в доме больничный запах и бессонные ночи подле парализованной маменьки. Противно стало видеть сытые морды отцовских приятелей, каждую пятницу собиравшихся за картами, словно не было ни войны, ни больной в доме.
В конце года, в традиционную карточную пятницу, к игре несколько приопоздал полковник Трещев. Причину этого, опрокинув пару стопок, он громко поведал в гостиной. Затянутый в мундир жандармский хлыщ самодовольно рассказал за карточным раскладом, что его служба, когда вся Россия встала под ружье, тоже "даром хлеб не ест": на самом "Арсенале" раскрыли шайку кустарей-оружейников!
Револьверные и пулеметные части воровали, подпольно собирали из них пригодное оружие. "Это еще не всех выявили, но ничего, найдем, узнаем, куда они вооружаются, кого снабжают! – гремел Трещев, забыв, что он не в родной охранке. – И поглядите, господа, еще и агитацию, вшивое отродье, развели! Гектограф в закутке соорудили, прокламации шлепали! Мол, даешь поражение в войне!"
Зина обмерла. Не поэтому ли Митя появлялся очень редко, а последнее время и вовсе пропал. Неужели?!
Несколько дней она не находила себе места. Но однажды, глухой ночью, проснулась от негромкого стука в оконное стекло. Митя! Живой, здоровый!
Изловчился, взобрался по раскидистому каштану, с крайней ветки прутиком дотянулся до ее окошечка! Объясняя свое долгое отсутствие, признался Зине, что помогал в тайной печатне, был там, когда ее полиция накрыла, еле ноги унес, но его опознали, потому от греха смотался тут же к родным в деревню. Только там тоже не спрячешься, ведь возраста он самого призывного, а на селе сразу новый человек виден. Пару раз урядник к родне захаживал, выспрашивал. Пасла полиция и по киевскому адресу, объявив во всеуслышанье, что Дмитрий Фоменко подан в розыск не только как рабочий-дезертир, обязанный под бронью работать на военном заводе, но и как активный агитатор большевистского толка, разлагающий рабочих, за что по закону военного времени ждет его самое суровое наказание. Так что пока Митя скрывался у знакомых.
Зина понимала, долго это продолжаться не может. В следующую ночную встречу передала Мите все деньги, которые смогла насобирать, не привлекая отцовского внимания. С грустью осознавая, что это будет лучшим выходом, сама предложила Мите уехать. Оказалось, что и он к этому склоняется, но поступит, как решит партячейка.
Партячейка оказалась того же мнения. Помогли Мите с документами. К этому и Зина была причастна. Когда, в очередное посещение больной маменьки, старый пьяница Михаил Львович баловался с отцом в столовой коньячком, Зина прокралась в прихожую и влезла в его докторский саквояж. Ох, как у нее дрожали руки и билось сердце! Зина внимательно просмотрела пачку всевозможных бланков, которые были в саквояже, пару из них спрятала на груди.
На одном похищенном бланке, со штампом какой-то городской лечебницы, Зина изобразила довольно убедительную справку о том, что мещанин Фоменко Дмитрий Иванов имеет хроническое заболевание, вследствие чего от воинской обязанности отстранен.
Много было написано мудреного и правдоподобного, чего ненавязчиво Зина выпытала у доктора Гольдберга и полковника Трещева, у последнего – о порядке призыва и вынесения отсрочек.
На другом бланке родился анамнез – краткая история "последнего курса лечения больного Фоменко", которое "утешительного результата не дало". По срокам мнимое лечение охватывало весь период нелегальной жизни Мити после случая с подпольной типографией на заводе. Это было наивное, но алиби, ведь указывалось, что "попал на больничную койку" Митя аккурат за день до обнаружения полицией гектографа.
Месяц спустя Дмитрий уезжал в Томск. Когда прощались, Зина старалась не плакать, но сдерживалась с трудом. Крепко поцеловала напоследок…
Потом было письмо с какой-то станции, нежное, одним вопросом пронизанное: не пропала ли у нее решимость быть вместе? Зачем спрашивает то, что и так знает?
Писал Митя нечасто, новости о себе сообщал самые общие, больше предавался киевским воспоминаниям, им обоим дорогим.
А зимой приехал.
Заметно изменился. Возмужал. Появилось больше степенности, рассудительности. Рассказал, что в Томске устроился в ремонтных мастерских, снимает угол, но главным занятием остается партийная агитация среди рабочих и солдат местного гарнизона.
Зина поила суженого чаем, он уписывал за обе щеки ватрушки, а потом отставил чашку и взял ее за руки.
– Зина, дорогая моя, все ли у нас по-прежнему?
– Зачем ты спрашиваешь? Милый, родной… – Прижалась к нему всем телом.
– Зачем? – повторил, нежно целуя ее за ушком. – А узнать хочу, поехала бы со мной? Навсегда чтобы быть рядом, никогда не расставаться!
– Никогда? – эхом откликнулась она, пьянея от близости.
– Никогда! – ответил он твердо и крепко обнял ее…
4
Они уехали через три дня. Отцу она оставила коротенькую записку, что все объяснит в письме к маменьке, которое отправит днем позже.
Больше она никогда не видела родителей, переписываясь только с матерью, прожившей еще полтора года. Отец отказался от дочери почти сразу.
С Митей они не венчались. Зачем, если не верит он в поповские россказни, а для нее важно, как он думает. Никому она за всю свою жизнь не верила, как Мите. И он ни разу ее веры не обманул.
…Помотались они за два последних года! Из Томска вскоре отправились в Красноярск, оттуда на Урал, потом в Иркутск. Но недолго задержались на ангарских берегах, пришлось переехать в Благовещенск, после в Хабаровск, а с берегов Амура – в Уссурийск. Потом вот Владивосток.
Тут всего хлебнули. И на нелегальное положение дважды переходили, скрываясь от ищеек охранки, и в тайге скитались не так давно. А теперь Чита…
Но это во всех отношениях к лучшему. Владивосток залихорадило – братья-авантюристы Меркуловы перевернули город вверх дном под орудиями запрудивших бухту американского крейсера и японских миноносцев. Скоро и милицию начнут шерстить, до Мити доберутся. Значит, так и так пришлось бы уходить.
Зинаида Васильевна с грустью поглядела на мужа, задумавшегося над пустой тарелкой.
– Митя, о чем думы?
– Да вот никак не могу смириться, что снова белая контра над нами верх взяла!
– Зато, Митя, в Чите стоим крепко, идея с буферной республикой очень своевременна!
– О, да ты у меня настоящим политиком стала! – засмеялся Дмитрий Иванович, привлек к себе жену. – Ничего, это пока – буфер! Оттуда мы на белую сволочь снова пойдем, недолго этим скрипкам мелодию играть!
Назавтра и тронулись в путь, так как передавать дела во владивостокском угрозыске все равно было некому, да и рисковать понапрасну ни к чему.
Ехали долго. Через Китай – на Транссибе сидели беляки. Особоуполномоченный Дальневосточной республики в полосе отчуждения Китайской Восточной железной дороги выдал задним числом гражданину Фоменко Дмитрию Ивановичу удостоверение на предмет свободного въезда на территорию ДВР, в город Читу.
…Первые две недели чета Фоменко жила в приспособленном под квартирки железнодорожном вагоне, стоящем в числе двух десятков таких же "хором" на задах станции Чита-II. Жилые вагоны специально предназначались для служащих министерств и ведомств ДВР, не имеющих жилья, чтобы им было удобнее добираться до работы, благо вокзал чуть ли не в центре столицы. Зинаида Васильевна в шутку называла квартирку на колесах "вагон-салоном Его Императорского Величества". И без былой роскоши она была счастлива – рядом был ее Митя. Ее!
Да, в этом она была абсолютно права. Не поверил бы никто из прежних киевских знакомых и друзей Дмитрия Ивановича, когда бы встретил его сегодняшнего.
Зинаида Васильевна не просто моталась с ним по городам и весям. Весь свой нерастраченный педагогический запал она направила на мужа. Читающего чуть ли не по складам рабочего паренька превратила в образованнейшего человека, понимающего три языка!
Он оказался способным, все схватывал на лету и вместе с тем старательно по ночам трудился над учебниками, шепотом, чтобы не разбудить жену, тренируясь в произношении чужеземных слов.
В Чите практически никто, может быть, за исключением Иванова, не знал о феномене Дмитрия Ивановича.
Внешне же Фоменко производил впечатление противоположное – довольно ограниченного человека, на что в том же Владивостоке покупались считавшие себя тертыми калачами преступники.
Вступив в должность начальника железнодорожной милиции, Дмитрий Иванович через короткое время понял, что товминистра Иванов, знакомя его по приезде с обстановкой, нисколько не преувеличивал, говоря о расхлябанности среди служащих, о низких результатах в раскрытии преступлений и их предупреждении.
Ситуация действительно выглядела катастрофической. Большинство милиционеров – бывшие деревенские парни из расформированных партизанских отрядов. Опыт милицейской службы отсутствовал, умения опроса свидетелей не было никакого. На шее угрозыска повисали мертвым грузом, казалось бы, элементарные происшествия.
Самым лакомым куском для уголовников были вокзалы, особенно второчитинский, центральный. Здесь гужевали наглые карманники и майданники, утаскивающие узлы и чемоданы чуть ли не на глазах жертв, фланировали проститутки – биксы вокзальные, сновали, шаря глазами в поисках богатого клиента, карточные шулера.
В близлежащих проулках и зарослях кустов по берегу речки Читинки зазевавшегося или одинокого пассажира поджидали гоп-стопники, нередко вооруженные не только отточенным ножиком.
Видя полную свою беззащитность на вокзале, обыватель приходил к убеждению, что вся вокзальная милиция попросту куплена с потрохами уголовной шатией-братией, потому и закрывает глаза на безобразия, грабежи и воровство.
Основания для таких умозаключений, к сожалению, присутствовали. Только в первый месяц своего начальствования Дмитрию Ивановичу пришлось уволить пятерых милиционеров из отделения на станции Чита-II: за поборы с пассажиров. Еще четверо уволились, не дожидаясь скандала, сами. Это были минусы, но были и плюсы.
На работу в милицию приходили ребята, отслужившие в Нарревармии, уже узнавшие и понявшие дисциплину. С одним из таких новичков Дмитрию Ивановичу довелось познакомиться при обстоятельствах примечательных.
Глава одиннадцатая
1
В первую субботу августа 1921 года, шестого числа, день отличался невыносимой духотой, все предвещало грозу – и спертый горячий воздух, колышущийся маревом, и заходящие с юго-востока, из "гнилого угла", с каждым часом все больше громоздящиеся друг на друга лиловые тучи. И полная остановка ветерка, набирающего силы, чтобы потом, перед мгновением грозового удара, вздыбить песок на улицах, рвануть до хруста тополиные ветки, сдернуть дранье с крыш и закрутить столб пыли посреди Сенной площади.
– Да, дождичек бы не помешал, пыль прибить, – высунулся в распахнутое окно дежурки розовощекий и гибкий, с большими карими глазами на круглом лице Федя Демчин, молодой, но уже отслуживший в армии паренек, работающий в милиции вторую неделю.
– Федор, хорош наслаждаться, карауль телефон, я на перрон пошел, с первой Читы "ученик" вышел, – окликнул его, препоручая заделье, старший милиционер Иван Богодухов, крепкий жилистый мужик лет сорока.
Вышел, сутулясь, а секундой позже влетел обратно с выпученными глазами.
– Федор! Где моя фуражка? Да быстро ты, черт, из окна вытрясайся! Ворот застегни, ремень, ремень, мать твою, поправь! Так… – Забегал руками по столу. – Где дежурный журнал? Ага, вот он! Порядок!
– Ты чо это, Ларионыч? – удивленно воскликнул Федя.
– Чо-чо! Хрен тебе через плечо! Начмилиции сюда…
И застыл на полуслове.
В раскрытые двери дежурки стремительной походкой вошел среднего роста крепыш лет за тридцать с небольшим, в белой летней фуражке и серой гимнастерке. Над щеточкой коротких усов смотрели пронзительные серо-стальные глаза.
– Как служба? Обстановка? Доклада не слышу! – обрушилось на милиционеров водопадом. – Кто старший? Вы? Если не ошибаюсь, Богодухов?
– Точно, гражданин начальник! Ну и память у вас! – приятно удивился старший милиционер. – А насчет обстановки, так все путем! Из происшествий имеется одно: задержали грабителя. Свистнул чемодан у одной гражданки, м-м, а, вот – Кривошеевой, – прочитал по журналу Богодухов. – И наутек, но Федя, то есть милиционер Демчин Федор, припустил за ним и у Читинки нагнал подлеца!
– Молодец! Благодарю за службу! – крепко пожал Федору руку Фоменко. – А потом злодею не навешали горячих?
– Помилуй, Богородица! – прижал руку к сердцу Богодухов. Вышло комично, все рассмеялись.
– Хорошо, что приказ министра исполняете добросовестно. Нам с гражданами обязательно надо быть вежливыми, работать без грубости. По нам, товарищи, люди обо всей власти судят. Да и по-человечески, чего прежним царским держимордам уподобляться? При народной власти милиция должна быть тоже народная, неразделимая с народом. Как думаете?
– Правильно! – горячо откликнулся Демчин. – И всех одной гребенкой не чесать!
– Но, завел опять граммофон! – недовольно буркнул Богодухов.
– А ну-ка, расскажите, о чем спор вышел? – заулыбался Фоменко.
Богодухов махнул рукой.
– Федор завсегда об ентом со мной спорит!
– А чего же не спорить, если все время людям одно гудишь: не положено, не положено! – загорячился Демчин. – А кому-то и объяснить надо!
– Чо оне, маленькие, ли чо ли? Прутся по путям и не понимают! На перроне грязь развозят! А ротозеев сколь! И чо им я должен размусоливать? Можа, еще и под ручку подхватить: не изволитя, барышня-мадама, променад через пути совершить!
Богодухов сопроводил тираду комичными телодвижениями, и дежурка снова грохнула.
– Размусоливать не надо, – просмеявшись, сказал Фоменко. – Но точно и правильно, со всей вежливостью человеку объяснить правила поведения на вокзале – это необходимо. Не все же знают, а из села приезжающие и вовсе тут теряются в толчее. Таким, наоборот, помощь нужна, ведь их-то и пасут преступники на вокзале. Разинул варежку крестьянин, – и нет мешка!..
– У-у! У! Пуф-пуф-пыф-ф!..
С западной стороны медленно, шипя и окутываясь паром, на первый путь от перрона вползал паровоз, таща за собой зеленые, облупленные вагончики. В узких окнах пригородного поезда, который в обиходе практически все называли "учеником", опущены почти все стекла, оттого и гам стоит особенный. "Ученик" битком набит, на перроне полно встречающих, и каждый, углядев своих, старается обратить на себя внимание, перекричать чужих.