- Неплохо смотришься, правда, с грамматикой не ахти как, но зато хорошо шутишь. А вообще, у нас в Штатах любят иностранцев, тех, кто говорит с акцентом и не тушуется, когда ставят вопросы с подковыркой. Когда ты попросил ведущего не трещать как пулемет, здесь все хохотали, значит, смеялась Америка. Кремль должен выдать тебе премию, пойдем побродим, чертовски рад тебе, прямо даже и не знаю, отчего я так рад именно тебе…
"Мне-то ясно, отчего он рад именно мне", - подумал Степанов, когда они заказали по третьей уже чашке кофе, устроившись в маленьком ресторанчике на берегу озера. По набережной хлещет дождь, кричат чайки, ни одного человека, и только тихая, грустная музыка, симфоджаз начала пятидесятых, оркестр Гленна Миллера.
- Знаешь, Дим, говорят, что в его самолет, который летел на гастроли, мафиози подложили бомбу - по поручению одного из конкурентов. Воистину Моцарт и Сальери двадцатого века; спасся только один музыкант, брат Гленна, его звали Тэд Веники, помнишь, с переломанным носом, саксофонист, который пел басом в "Серенаде солнечной долины"?
"Как же мне не помнить, - подумал Степанов. - Это мои студенческие годы. Левушка Кочарян, худенький, тогда еще безусый Андрей, Олежка Евпланов, Лева Котов, Володя Навасардов. Иных уж нет, а те далече, Витя Борисенко был тогда худеньким и зажатым, потому что всегда помнил прошлое и очень четко видел будущее. Только к концу четвертого курса раскрылся, когда случилась трагедия с отцом и Степанов сказал ему об этом первому - как комсоргу. Он долго молчал, а потом ответил: "Ты поставил меня в известность, и ладно. Теперь это моя забота, живи так, будто ничего не произошло, пусть разбираются, тебе диплом надо получить". Спасибо тебе, Витя, и тебе спасибо, Зия, и тебе, Леня Харюков, и тебе, Костя Гейвандов, Женя Примаков… Женя тогда не снимал "сталинку", говорил, подражая вождю, очень медленно, с тяжелым грузинским акцентом, хотя русский; впрочем, тбилисские русские, они особые. Если Пушкин, Грибоедов, Маяковский и Пастернак ощутили на себе влияние этого народа, то мог ли его избежать Женя, да и надобно ли? Странное слово - влияние… Чего в нем больше, хорошего или дурного? Про детей говорят: "Он испытывает дурное влияние улицы". А может, и через это надо пройти? Как жить, не ощущая на себе влияния Шекспира и Рахманинова? Или фадеевского "Разгрома"? Последняя фраза его повести подобна строке из "Экклезиаста" от революции: "Нужно было жить и исполнять свои обязанности". Вот она, магия слова: каждое в отдельности несет в себе весьма относительную информацию, даже какая-то казенщина ощущается, а поставленные в надлежащий, прочувствованный Фадеевым порядок, они слились в бессмертную фразу надежды, которая так нужна человеку. Разгром - понятие не только военное, оно в первую очередь человеческое, очень личное, затаенное, как та хемингуэевская кошка под дождем…
…Юджин рад мне потому, что наши судьбы схожи; оба одиноки, отдали себя работе и детям; я - Лысу и Бемби, он - Стивену; только я с Надей расстался, а жена, которую он любил безмерно, умерла, когда мальчику было три года. Юджин старается выражать себя в кино по-своему, и я пытаюсь делать это же; ему за это поддают, да и меня не слишком-то жалуют. Только спринтер на гаревой дорожке не успевает возненавидеть тех, кто бежит рядом: одиннадцать секунд, полная самоотдача, а потом - в случае неудачи - разбор с тренером на мониторе, вину сваливать не на кого, выигравший - он и есть выигравший; а пойди разберись в киночестолюбиях, каждый тянет одеяло на себя, критериев нет, сплошная кусовщина, что здесь, что там…"
- Выпить хочешь? - спросил Юджин.
- Боюсь.
- Здесь об этом никто не узнает, - заметил Кузанни, - загнивающий Запад, все сидят со стаканом, только пьяных нет, пьяных здесь с работы гонят.
Степанов улыбнулся:
- У нас нет сухого закона… Не верь болтовне… Просто я очень боюсь, что завтра будет раскалываться затылок…
Кузанни вздохнул, покачав кудлатой седеющей головой - ни дать ни взять итальянский актер Раф Валлоне; что значит кровь - американец в четвертом колене, а все равно угадывается породистый римлянин.
- Я боюсь того же самого. Только еще вдобавок я начал глохнуть. И это очень плохо, Дим.
- А я слепну. Можно поспорить, что хуже.
- Спорить не надо: глухота хуже. Когда тебе пятьдесят три, и ты ни черта не слышишь, и это раздражает твоего сына, который привык говорить очень тихо, а ты сердишься на себя, что не можешь понять, о чем он, и тогда парень начинает зло орать, делается так страшно и пусто, старик, так одиноко, что отчаянно хочется отчубучить что-то невероятное, такое, что сделает тебя новым Гете, и в тебя влюбится прекрасная молодая девушка: любят ведь не только молодых - влюбляются и в мысль?!
Степанов возражать не стал, кивнул согласно; Кузанни все понял, досадливо махнул рукой, попросил официанта принести хайбол:
- Ты как хочешь, а я все-таки жахну… Знаешь почему? Объясню тебе… Старея, я теряю сына… А это равносильно потере самого себя. Пытаюсь заново обрести силу в работе, но, когда прерываюсь хоть на неделю, думы рвут голову, а это погано, навязчивость какая-то, постоянность дури и вздора…
Степанов закурил, тяжело затянулся, пожал плечами:
- В тебе говорит родительская ревность, Юджин. Стыдно. Сколько сейчас Стивену? Двадцать шесть?
- Через полгода будет двадцать четыре.
- Вот видишь. А он до сих пор с тобой. Пойми же парня… Вспомни себя в его годы…
Кузанни снова покачал головой:
- Знаешь, конечно, доктора Спока? Его первые лекции: доброта, с ребенком возможна только доброта, лишь избыточная доброта способствует рождению мужественного и честного человека. А чем Спок кончил? Не знаешь? Строгость. Необходима строгость. Авторитет родителей подобен авторитету тренера по горным лыжам. Тот кричит и бьет палкой по заднице, если ученик не делает так, как надо. И тренера уважают. Родители должны стать такими тренерами: никакой растворенности в детях, требовательность, постоянная Демонстрация собственного ума, опыта и силы. Только тогда родится авторитет. И лишь после того, как он родился, калькулированная Доля доброты… Стивен выполняет все поручения своего профессора, потому что знает: не сделай, как надо, вылетит к чертовой матери из докторантуры. Я никогда ничего ему не запрещал, не требовал, а просил, не наказывал… Я его только гладил… Вот он и приходит ко мне лишь в те дни, когда у его подруги трудные дни: она в это время бесенеет, он и бежит ко мне… А пройдет четыре дня - и снова к ней… А я один… В обнимку с диктофоном. И пишущей машинкой. При этом глухой.
- Нет ничего недостойнее ревности, - повторил Степанов. - Ты его ревнуешь. Считаешь собственностью, а он личность, он отпочковался. То, что детям нельзя показывать возрастные недуги в этом ты прав. Раздражительность - опасная штука в отношениях между поколениями.
- Я не ревную его, - сердясь, повторил Кузанни и залпом выпил хайбол. - Просто чертовски жаль, что так быстро пронеслась жизнь и никогда уже, никогда не стать мне Гете. Я Кузанни, этим и надобно довольствоваться… Так что нечего себя тешить иллюзиями: осталось одиночество. Что ты делаешь сегодня вечером?
- Диктую. Будет звонить Москва.
- А потом?
- Они выходят на связь в час ночи.
- Ну и что? Давай после побродим вместе?
"Я его никогда не видел таким, - подумал Степанов, - сдал за эти три года; много набрал в искусстве, вырвался вперед, порвал ленточку финиша изодранной в кровь грудью и сдал. Наверное, и меня ждет такой финал, обидно".
- Приходи в "Эпсом", знаешь этот отель?
- Найду. Я расскажу тебе про то, что сейчас пытаюсь делать, ты расскажешь мне о своем, а потом пойдем гулять на озеро… Там рассветы такие, что перестаешь страшиться последнего дня… Всякий рассвет на озере как молитва надежды… Я приду часов в одиннадцать, можно? Я не буду тебе мешать, обещаю…
- Мешай на здоровье, - улыбнулся Степанов. - Мне лучше работается, если мешают…
- Знаешь, я напридумывал всякую ерунду для нового фильма, а здесь вдруг понял, что я записывал никакую не ерунду, а правду, неведомую мне ранее… И сделалось еще страшнее - ну ее к черту, эту правду! Хочу снимать развлекательное кино, с Аденом Делоном и Бельмондо! Пусть палят из двустволок! Спасают проституток, открывая в каждой из них новую богоматерь!…
- Ты когда отдыхал последний раз?
- А ты?
- Если мы взяли на себя тяжкое бремя быть психами и работать без отдыха, - заметил Степанов, - то и за это приходится расплачиваться… Работа - добро, а разве добро бывает безнаказанным? - Он усмехнулся. - Ничто так не подвержено опале, как желание сделать благо ближним… Тебя не посещало желание лечь в психушку, чтобы в череп вмонтировали спасительный датчик спокойствия?
Кузанни долго молчал, потом, приблизившись к Степанову, тихо сказал:
- У меня такое ощущение, что сейчас в Штатах задействованы какие-то мощные таинственные силы, они предпринимают все возможное, чтобы сорвать не столько нынешние переговоры, сколько те главные, которые должны состояться.
- Задавать вопрос "почему", видимо, наивно?
- Безжалостно. Потому что я на него не могу ответить. Идет схватка гигантов. И в этой чудовищной схватке магнатов тот, кто строит страшные бомбардировщики, ныне подобен агнцу божьему в сравнении с молодыми интеллектуалами, которые вложили свои миллиарды в ракетные комплексы… "Как авиация в свое время пришла на смену пассажирским лайнерам - в смысле массовости и скорости перевозок, - так и авиация ныне обязана уступить место ракетам". Все остальное, говорят они, все эти разговоры об агрессии, сдерживании, гонке вооружений, космических зонтах, от лукавого. "Старцы, отойдите с дороги прогресса!" А дело упирается в то, кому конгресс отпустит миллиарды: им или их авиаконкурентам. "Локхид", который и мы и вы столь зловеще расписывали в газетах, сегодня более приемлем мирному выходу из конфронтации, чем устремления ракетных интеллектуалов…
Это та правда, которую я угадал… Но я не гений, чтобы придумать финал - сценарий без финала не существует. Я беспомощен… А взятые у продюсера деньги нужно отработать. Как?
- Интересно, - ответил Степанов. - Только знаешь что? Пожалуйста, не сердись на Стивена, у нас с тобой нет никого ближе детей… И мирись, иначе не сможешь работать…
Работа-III
Профессор Яхминцев, начальник отдела, в котором работал Иванов, был высок и статен; седая шевелюра тщательно уложена; волосы, несмотря на то что профессору давно исполнилось шестьдесят с лишком, казались густыми, словно бы проволочными. "Неужели лаком пользуется, - подумал Славин, - вообще-то ерунда, пусть себе, но в каждом из нас с юности заложено нечто такое, через что невозможно переступить. На Западе многие мужчины делают маникюр, и это в порядке вещей, хотя дьявольски дорого, а для меня такой человек отвратителен, я им брезгую, прекрасно при этом понимая, что не прав".
- Нет, нет, Иванов - весьма недюжинное явление в науке, - убежденно повторил профессор. - Кладезь идей, содержательный человек…
- А почему же тогда его держат в черном теле? - спросил
Славин.
- То есть? - Яхминцев удивился.
- Если он "кладезь идей", то отчего бы ему не возглавить лабораторию?
- Ах, Виталий Всеволодович, сколько раз ему это предлагалось!
- На каком уровне?
- На соответствующем… У нас с ним отношения весьма сложные… Вам, видимо, об этом уже говорили, я же знаю, вы готовите публикацию… Наш институт подобен бабьему царству, хотя работают в основном мужчины: никаких тайн, всё всем обо всех известно. Так вот, несмотря на сложность, существующую в наших отношениях я трижды называл его кандидатуру на должность заведующего лабораторией…
- И что же?
- Как всякое новое дело, сначала надобно конституировать задумку, согласовать вопрос, выбить штаты, помещение, персональные оклады, внести в план… Без труда не вытащишь и рыбку из пруда, все новое рождается в муках, увы… Георгий Яковлевич съездил в главк, там ему предложили написать проект письма, он подготовил, но ведь ум хорошо, а два лучше, посмотрели мудрые люди, внесли замечания, попросили подработать текст, а как же иначе, не всем дано понимать хитрости управленческого аппарата, для них каждая запятая таит в себе особый смысл…
Славин почему-то вспомнил, как на читательской встрече Михалков рассказал любопытный эпизод. В сорок третьем году его искали по всему фронту, нашли на аэродроме (он тогда работал корреспондентом газеты "Сталинский сокол"), потащили к маленькому По-2: "Скорей, Сергей Владимирович, в штабе фронта на ВЧ вас ждет Ворошилов, велено срочно доставить для разговора!" Ворошилов действительно ждал на проводе; поздоровавшись, сказал: "Товарищ Сталин просмотрел верстку гимна… Во второй строфе в первой строке у вас запятая и тире… Товарищ Сталин интересуется, нельзя ли убрать тире. С точки зрения, как он заметил, геометрии текста государственного гимна это тире чрезмерно фокусирует внимание читателя на такого рода знаке, единственном во всем тексте. Он просил посоветоваться с вами и Эль-Регистаном: не будете ли вы возражать, если он снимет тире? Или вы настаиваете на том, чтобы сохранить этот знак препинания? Может быть, он для вас крайне важен в силу каких-то чисто профессиональных причин?"
Профессор между тем продолжал:
- Конечно, это отнюдь не просто - начать новое дело: открыть лабораторию, подобрать штат единомышленников; все надо заранее утрясти, согласовать, осметить… Георгий Яковлевич помотался по коридорам главка, попыхтел на заседаниях да и махнул рукой: "Я уже потерял месяц, а конца-краю согласованиям не видно, пропади все пропадом, буду лучше заниматься своим делом!"
- А кто заинтересован в этой лаборатории?
- Наука, естественно. Да и промышленность спит и видит такого рода центр новых идей.
- Так отчего же Иванову никто не помог?
- Мои советы он отвергает с ходу. - Яхминцев вздохнул. - Хотя, поверьте, кроме добра, я ему ничего не желаю… А министерский чиновник мало в чем заинтересован. Категория конечного результата труда отрасли никак на него не проецируется - зачем ему лишние хлопоты. День прошел, и ладно! Я уж и на хитрость пошел, - усмехнулся Яхминцев, - через тех, кто дружен с Ивановым, посоветовал: "Заинтересуй тех, от кого зависит решение вопроса в главке, пригласи в будущую лабораторию хоть на полставки, предложи защититься… Кто не хочет получить научное звание? Лучшая гарантия от возможных неурядиц или реорганизаций в аппарате…" Так он сразу же медведем поднялся: я вам не торгаш, и все такое прочее…
- Вообще-то он верно поднялся, не находите?
Яхминцев покачал головой:
- Нет, Виталий Всеволодович, не верно. Я, знаете ли, поклонник системы Станиславского: жить следует в предлагаемых обстоятельствах. Всякие там штучки Мейерхольда - буффонада, авангардизм, сиюминутность, беспочвенность - не по мне. Если ты по-настоящему предан идее отечественной науки, иди на все! Ползи ужом, смеши, как скоморох, плачь скупою слезой, это особенно ценится, можешь приболеть - убогих любят, они не страшны. Главное - получить базу, потом пойдет дело!
- Ой ли? А не может ли во время такой скоморошьей игры произойти некий слом личности? Я не очень-то знаю людей, которые бы тайно крались к открытию… К новому идут с открытым забралом…
- Ну да, конечно, - Яхминцев посмотрел на Славина своими холодными, несмеющимися глазами, - все верно, только, изволите ли видеть, я прагматик, из комсомольского возраста, к сожалению, вырос, живу и работаю в предлагаемых обстоятельствах и, повторяя слова Пастернака, которые тот написал в одной из своих телеграмм, "положа руку на сердце", тоже кое-что сделал для отечественной науки. Я был готов взять на себя организационные хлопоты, потерять и полгода в походах по заседаниям и комиссиям, но разве Иванов согласится работать вместе со мной?! При том, что он весьма и весьма талантлив, гордыня в нем воистину феноменальная, не зря он Вагнера более всех других композиторов любит, особенно "Полет валькирий".
- Это всегда в нем было?
- Знаете, я не люблю говорить о ком бы то ни было за глаза. Конечно, ему не просто смириться с тем, что он - в некотором роде уникум, человек с мировым именем - работает под моим началом…
- Простите, профессор, мой вопрос: если вы считаете его истинным талантом, то отчего бы вам не уступить ему свое место? Вы, как я понял, радеете не о своей роли, но прежде всего о судьбе отечественной науки…
- Именно потому, что я радею о судьбе русской науки, мне и приходится - несмотря ни на что - сидеть в этом кресле. Приди Иванов, он бы разогнал отдел, привел бы ватагу молодых авантюристов без роду и племени, для которых нет ничего святого, и начал бы, что называется, с чистого листа. Я против кардинальных ломок, Виталий Всеволодович, стою за эволюционный путь развития - опять-таки в предложенных обстоятельствах… Я, кстати, не очень понимаю: какого рода статью вы готовите?
- Статью-раздумье, - ответил Славин.
- Это как?
- Очень просто: берется факт, жизненная коллизия, и журналист высказывает свое отношение к происходящему…
- Очень важное дело, - согласился Яхминцев. - В "Литературной газете" самые читаемые материалы именно такого рода… Вы посоветовались с Иннокентием Владимировичем?
- А кто это?
- Валерьянов, наш куратор в министерстве…
- Нет.
- Но вы намерены встретиться с ним?
- Считаете, что нужно?
- Полагаю, необходимо.
- Почему?
- Вы по образованию не математик?
- Увы, нет.
- Вы хорошо ответили… "Увы, нет"… Обратили внимание: сейчас тяга к технике уступила место гуманитарному направлению? Снова лирики начали одолевать…
- Не в лириках дело, - возразил Славин. - Просто инженер зарабатывал у нас меньше рабочего средней квалификации… Сейчас, думаю, положение изменится.
- Вашими бы устами да мед пить, - вздохнул Яхминцев. - А по поводу визита к товарищу Валерьянову я не случайно сказал… Поймите, я в довольно трудном положении: Иванов говорит обо мне все, что ему вздумается, у него какой-то маниакальный пункт ваш покорный слуга… Я не смею уравниваться с ним: во-первых, потому, что считаю это недостойной склокой, а во-вторых, я руководитель. То, что позволено быку, не позволено Юпитеру. Я отвечаю за коллектив, а это достаточно большая честь, чтобы поддаваться эмоциям.
- У вас с ним давно такие отношения?
- Честно говоря, не помню…
"Помнишь, - подумал Славин. - С пятьдесят второго года, когда ты нес по кочкам "лженауку", именуемую кибернетикой, "зловредный бред псевдоученого Винера", а Иванов стоял за нее горой и был с твоей помощью отчислен из аспирантуры за "проповедь чуждых советскому ученому влияний буржуазного Запада".