- Потому что, как я тебе только что сказал, человека можно сломать на честолюбии, что сделал ты сейчас, - Граузе усмехнулся, - а еще на страхе и жадности… На двух последних ипостасях меня тогда и сломали… Да, да, Курт, сломали. Я ломаный человек, поэтому добр и совестлив, молодых поддерживаю, иначе-то должен был бы вам шеи перегрызть, чтобы сохранить ореол собственной значимости в сыске… Мне тогда сказали, что я антисемит, выпестованный "гитлерюгендом"… Я ответил, что меня в "гитлерюгенд" на пушечный выстрел не подпускали, потому что мама у меня еврейка… Ее сожгли в Равенсбрюке… Я чудом уцелел, у отцовского брата жил… Это и спасло… А мне сказали, что дед Гейдриха был евреем, но это не помешало ему стать антисемитским изувером - вопрос, мол, идеологии, а не крови… Я на это возразил, что Гиммлер санкционировал убийство Гейдриха, когда узнал, что тот на восьмушку еврей; что для гитлеровцев это был вопрос именно крови, со мной были вынуждены согласиться, но при этом намекнули, что предстоит реорганизация и я могу оказаться без работы… А что я умею делать, кроме как ловить бандитов? То-то и оно, ничего я больше не умею, Курт… Ну, я и заткнулся… А потом меня и вовсе затерли.
- Как зовут того человека, который контактировал с Ахмедом?
Граузе покачал головой:
- Хочешь принять эстафету? Похвально, только послушай доброго совета и не таскай под мышкой пистолет, детство это… Бандита головой ловят, а не оружием… Ты молодец, Курт, смелый парень… И вправду решишься раскопать то дело?
- Конечно.
- Молодец, - повторил Граузе. - Не зря ты мне нравишься… Только того человека пристрелили, Курт… Через день после того, как я доложил свою версию начальству…
…В кабинет заглянул дежурный (Граузе держал только один телефонный аппарат для связи с наиболее серьезной агентурой, все остальные перевел на дежурную часть, пусть туда звонят, если потерялась собачка или по ночам на чердаке слышны стоны).
- Инспектор, на пустыре возле Бауэрштрассе только что была пальба, наши машины уже выехали, не хотите взглянуть, что там случилось?
- Это на границе?
- Да.
- Придется посмотреть, а то газетчики потом замучают, обвинят в политическом бездействии… Едем, Курт, поглядим, а?
Журналисты уже были на месте; привычные вспышки блицев, микрофоны радиозаписывающей аппаратуры, алчный интерес в глазах; Граузе отказался комментировать событие; слишком уж тенденциозны были документы, обнаруженные в карманax убитых: один - палестинец, а другой - сицилиец, приехавший в Западный Берлин после трехдневного, как явствовало из штампа в паспорте, пребывания в Софии.
В машине, когда возвращались в полицию, Курт спросил:
- Шеф, а зачем вы отмалчивались? Это же факты… Тем более что в управлении им скажут обо всем сегодня вечером…
- Ну и пусть говорят, - ответил Граузе. - Это их дело… Только что они скажут им про того третьего, что сидел на чердаке? Его же не убили? И он не убивал никого - людей расстреляли из машины в упор… Посмотрим, что покажут отпечатки пальцев, взятые на чердаке, не зря же я там ползал на брюхе…
"Выдержка, будь она трижды неладна, выдержка и еще раз выдержка!"
1
- Ты знал, что дело кончится убийством? - спросил Кузанни, сунув в карман пленки, которые передал в аэропорту Прошке; лицо его стало землистым, морщинистым, вмиг постаревшим. - Ты знал об этом заранее, Дим?
- Нет, - ответил Степанов, чувствуя внутри мелкую зябкую дрожь.
- Знал, - убежденно, с горечью сказал Кузанни. - И втянул меня в преступление… Но в отличие от твоей страны, где люди лишены права на слово, я, к счастью, живу в свободном обществе… И я расскажу обо всем, свидетелем чего стал… Мы могли помешать преступлению. Я и ты! - Он сорвался на крик. - Но преступление свершено! Какой же я осел, а?! Старый доверчивый осел!
- Погоди, - сказал Степанов, - ты зря обижаешь меня…
- Осел, - повторил Кузанни, сокрушенно покачав седой кудлатой головой. - Доверчивый осел, воспитанный на догмах христианской доброты и веры в ближнего! Правы наши: с русскими можно иметь дело, только когда ты силен и все знаешь наперед… Осел, затеял фильм про наших бесов! Да, бесы, верно, только ваши страшнее! Ты же растлен и растоптан! Ты марионетка в чужих руках, ты… Нет, надо строить ракеты, надо быть сильным, нельзя верить ни одному вашему слову! Господи, отчего же так поздно ты даешь прозрение!
- Погоди, - тихо, с трудом сдерживаясь, чуть не взмолился Степанов. - Ты сказал больше, чем позволено между воспитанными людьми… Погоди… Дай мне ответить… Я не знал, что все кончится так, как кончилось… Не знал, даю слово… Но я знаю, что тебе готова виза для полета в Москву. Тебе обещана встреча, которая, как мне сказали, все поставит на свои места… Пиши и снимай все, что хочешь, но только, пожалуйста, наберись сейчас терпения и ничего не публикуй хотя бы неделю. Повторяю, виза тебя ждет.
- Думаешь, я поеду в страну, которая знала о готовящемся преступлении и молчала?! Думаешь, я стану говорить с твоими костоломами? С теми, кто покрывает террористов?!
- Если бы они покрывали террористов, зачем я обратился к тебе? Зачем сказал, что готовится преступление? Зачем пошел с тобой к Прошке?! Зачем вывел тебя на цепь?! Зачем посвятил во все это дело?! Если бы мы покрывали террористов, я бы не должен был говорить тебе ни слова!
- Я пока должен молчать, виза меня ждет?! Нет, дорогой русский коллега, мы решим иначе! Ты никуда не уедешь отсюда! Ясно?! Все то время, пока я должен чего-то ждать… А если ты убежишь, струсив, я все открою! Все! До самой последней мелочи!
"Какие "мелочи", - подумал Степанов, - о чем ты, Юджин? Мамы бранят своих детей за то, что они слишком верят людям. Моя старенькая ковыляет сейчас по своей улице Вавилова, ощупывая тротуар палочкой; катаракта, а операции боится - как-никак семьдесят девять… Сейчас-то я могу не согласиться с ней, старость - это беззащитность… Отец учил верить людям, и он был прав. Он прав был всегда и во всем. А как мне было трудно отстаивать себя перед мамой, когда был маленький… "Доктор Спок, доктор Спок" - только и слышал…
Комету Галлея будем рассматривать, к электрону подбираемся, а как воспитывать детей, по сю пору толком не знаем, а потому что это не призвание, а наука…
Я правильно делал, что верил и верю Славину. Если перестать верить друзьям, надо стреляться. Если у него что-то не сработало и случилось непоправимое - а ведь он везучий, баловень судьбы, - это может обернуться для него жизненной катастрофой; пятьдесят шесть - это тебе не тридцать, когда можно начать жизнь с нового листа…"
Степанов явственно представил его лицо, яйцеобразный череп, сведенный толстыми морщинами. У Бемби, когда Надя привезла ее из родильного дома, головка была в таких же морщинках. И черный чуб на макушке. Надя потом очень следила за волосами дочери… "Какая ерунда лезет в голову, - одернул себя Степанов, и снова мысли его вернулись к Славину. - Ведь он знает мой здешний телефон. Отчего не позвонит? Он же понимает, каково мне сейчас. Нет, лучше не думай об этом, - сказал себе Степанов. - О чем угодно думай, только не о том, что произошло. А попробуй! Сколько в твоем мозгу миллиардов клеток? И в них заложена информация; вот ею они и живут; теперь они твои владыки, а ты их подданный. Все. Точка. Заставь эти чертовы клетки переключиться на что-то другое. Заставь!" - взмолился Степанов, глядя на Кузанни, метавшегося по номеру, как разъяренный бык на Пласа де Торос в Памплоне после того, как его раздразнили афисионадо красными платками во время традиционной утренней пробежки…
Почему-то именно об этом празднике Сан-Фермина, который так понял Хемингуэй, Степанов думал, когда висел в воздухе над Северным полюсом в маленьком "Антоне-два". Кажется, это была дрейфующая станция четырнадцать, а может, пятнадцать, какая разница? РП Данилыч получил по рации на "подскоке" приглашение от ученых прилететь попариться в бане: "Наш повар - он из "Астории", гений кулинарного искусства - сделал сказочные табака с чесночным соусом! Как-никак День космонавтики! Пятнадцать минут лета, ребята!"
И Данилыч, элегантнейший "Фанфан-Тюльпан", принял приглашение, благо ни один самолет с материка в ближайшие сутки не ожидался - там пурга, нет видимости…
Табака были действительно сказочными, такими же сказочными, как и баня, вырубленная во льду, обложенная оцинкованным железом и зашитая досками. В этой бане Степанов вспомнил отца, когда тот рассказывал, как в Москву в тридцатые годы прилетел министр иностранных дел Франции Лаваль - в ту пору ходил в прогрессистах; прием в посольстве ошеломил роскошью; наркоминдельцы думали, чем и как ответить французам, собрали стареньких кулинаров, которые еще в "Яре" готовили; те и предложили ответить "жареным мороженым": посредине блюда сливочное, фруктовое и шоколадное мороженое, а вокруг плеснуть немного спирта - феерия, горит мороженое! А потом он вспомнил, как отец, когда его только-только привез домой полковник Мельников, с трудом передвигаясь, опираясь на трость (было это двадцать девятого апреля пятьдесят четвертого года), подошел к телефону - квартира после его ареста стала коммунальной, поэтому соседи потребовали вынести аппарат в прихожую, - набрал номер парткома (помнил ведь, все годы помнил!) и спросил, когда он сможет внести взносы - платил сам себе ежемесячно по двадцать копеек из тех двадцати рублей, которые Степанов - по крутым правилам тех лет - имел право отправлять ему во Владимир… И слова отца навсегда врубились в память Степанова: "Я всегда верил, что позвоню тебе, Иван Прохорович. Видишь, не зря верил…"
…Когда Данилыч, поглядев на свои громадные, тридцатых еще годов, часы, сказал, что пора возвращаться на "подскок", они поднялись в безоблачное небо на "Антоше". Через минуту после того, как самолет начал набирать высоту, с льдины неожиданно потянуло белое облако; Данилыч недоуменно поглядел вниз: на том месте, где только что стоял самолет, медленно расходилась дымная трещина и упругое белое облако, словно ядерный взрыв, быстро поднималось в голубое небо, расходясь упругим грибом, закрыв за минуту всю станцию - белым-бело, ни зги не видно…
- Ну и ну! - покачал головой Данилыч. - Хороши бы мы были, опоздай на минуту! С меня бы голову снесли: "бросил "подскок", "самоволка" и все прочее…
Из кабины высунулся второй пилот и, сняв наушники, крикнул Данилычу:
- Наш "подскок" тоже порвало! Видимость нулевая! Куда же нам садиться?! И там все закрыто, и здесь!
- Выдержка, - словно бы самому себе, негромко сказал Данилыч, и Степанов заметил, как лоб старого пилота начал покрываться мелкой испариной. - Выдержка и еще раз выдержка!
- У нас топлива на полчаса! - крикнул второй пилот. - Что будем делать?! В торосы врежемся, кранты колеса!
- Выдержка, - с тихой отчаянной яростью повторил Данилыч. - Только выдержка!
Он был очень похож на героев Хемингуэя, наш Данилыч, - такой же мужественный и добрый; Хемингуэй писал человеческие эталоны, которые потом стали общечеловеческими характерами, - вот в чем его гениальность…
2
…В утреннем выпуске газет, которые Кузанни купил в холле отеля, был напечатан огромный портрет Кулькова; заголовок сразу же бросался в глаза:
"Я больше не могу молчать об угрозе Кремля странам свободного мира! В тайных лабораториях идет лихорадочная работа по созданию новых систем космических ракет! Выиграть время, не дать осуществить противоспутниковую оборону Запада - мечта московских заправил!"
Чуть ниже петитом набрано:
"Сенсационное разоблачение выдающегося русского ученого, профессора Геннадия Кулькова, возглавлявшего в России исследования в области ракетостроения".
- Значит, это его убили? - тихо, словно бь: самого себя, спросил Кузанни; он уже с утра крепко выпил, достав из мини-бара в номере три семидесятиграммовые бутылочки виски; потом перешел на джин, обнаружил шкалик русской водки; глаза его покраснели, стали нездорово-лихорадочными, пальцы то и дело сжимались и разжимались. "А ведь начнет драться, - с тоской подумал Степанов, - ничего не понимаю; Славин не мог подставить меня, это исключено; что-то не сработало? Что? Где?"
- Включи радио, - попросил Степанов. - Или телевизор…
- Зачем? Тут, - Кузанни ткнул пальцем в газету, - все сказано. Лучше не напишешь…
- Тем не менее ты не будешь возражать, если я включу телевизор? Пожалуйста, не возражай…
Кузанни ткнул пальцем кнопку в ящике; передавали музик-ладен, веселые негры самозабвенно пели старую песенку, заново аранжированную.
- Почему они до сих пор не передают про то, что на пустыре убили двух снайперов? - задумчиво спросил Степанов; он говорил медленно, как бы через силу, глядя прямо в глаза Кузанни. - Видимо, готовят удар… Наверное, в вечерних выпусках выдвинут версию о том, что преступление совершили люди, которых тренирует и содержит София.
- А если нет?
- Тогда ты волен в любых действиях, Юджин, - ответил Степанов. - Я не посмею возражать… Пойдем за проявленной пленкой, они же получили с тебя за срочность, пойдем, пока не начались "последние известия", пленка может оказаться такой, что ее уворуют…
- Ты что-то знаешь, - с болью, как-то растерянно сказал Кузанни. - Но не говоришь мне. В твоих словах есть логика… Действительно, отчего молчат про пустырь? С твоим посылом можно было бы согласиться, не убей они человека… И ты знал, что это произойдет… Ты знал… Цель оправдывает средства? Это не по мне, Дим… Это вандализм, это инквизиция двадцатого века… Мне очень стыдно за то, что произошло, я как обгаженный…
И Степанов сказал:
- Я тоже.
3
Генерал, сидевший возле телефонных аппаратов, чувствовал, как у него от боли онемел затылок; последние дни он и ночевал в своей маленькой комнате отдыха при кабинете, потому что связь с Берлином поддерживалась чуть ли не ежеминутно, а после акции начала поступать информация из Женевы и Вашингтона - практически беспрерывно.
Он попытался массировать шею; не помогло; друзья который уже год рекомендовали съездить в Цхалтубо: "Сказочный курорт, навсегда забудешь об остеохондрозе"; ладно, отвечал он, спасибо за совет, непременно поеду. Особенно сильно ломило, когда начинались нервные перегрузки; будь рядом жена, вмиг бы сняла массажем нудную, изнуряющую боль; как это прекрасно - прикосновение женщины, которая любит. Он вспомнил глаза Лиды, огромные, такие красивые, голубые и - когда смотрит на него - полные нежности, спокойного понимания. Лицо человека стареет, глаза никогда. Кто-то отлично сказал: "Счастье - это когда тебя понимают". А ведь действительно, подумал генерал, литература - явление необычное: можно написать несколько книг и не оставить после себя следа, а иногда простая, точная фраза гарантирует писателю посмертную память. Строка Некрасова: "Идет-гудет Зеленый Шум, Зеленый Шум, весенний шум!" - стала хрестоматийной оттого, что она живописна. Или короткое стихотворение Ахматовой: "В Кремле не надо жить, Преоб-раженец прав, там зверства дикого еще кишат микробы, Бориса дикий страх и всех Иванов злобы, и Самозванца спесь взамен народных прав". Вся концепция Петра, прорубившего для России окно в Европу, заключена в этом стихотворении. Увы, в иных многостраничных поэмах словосотрясений много, а информация ахматовского толка отсутствует, рифмованное безмыслие.
…Генерал снял трубку, соединился с Конрадом Фуксом; Славин, ясное дело, был рядом:
- Никаких новостей?
- Ждем реакцию… А у вас?
Генерал вздохнул:
- Занимаюсь именно этим же.
- Самая трудная работа, - заметил Фукс. - Нет ничего более изматывающего, чем ожидание.
- Да уж, - согласился генерал. - Славина можно к аппарату?
- Он сам тянет руку, - ответил Фукс. - До связи.
- Спасибо. До связи.
- Здравствуйте, товарищ генерал! Как там у вас? Какие будут указания?
- Знаете, я что-то очень волнуюсь за Степанова…
- Я тоже…
- Может быть, все же позвонить ему?
- Но уж теперь-то любой разговор с ним фиксируется. За каждым их шагом смотрят…
- Почему они сами молчат?
- Полагаю, он ждет звонка от меня…
- Что об этом думает товарищ Фукс?
- Он согласен со мною: нам сейчас со Степановым просто невозможно войти в контакт…
Генерал раскурил сигару, хотя ночью поклялся себе, что до субботы не сделает ни единой затяжки, пыхнул, задумчиво посмотрел на странный, причудливой формы рисунок, образованный дымом - какая-то сюрреалистическая абстракция серо-голубого цвета на фоне деревянных, темно-коричневых панелей кабинета, - и тихо спросил:
- А вы убеждены, что Степанов выдержит, Виталий Всеволодович?
…В молодые годы, когда Славину довелось служить армейским офицером в Вене - восемнадцать лет, было ли когда с ним такое? "Жизнь моя, иль ты приснилась мне"; как же пронеслось время, - он судил о человеке прежде всего по лицу: сколь оно волевое, сильное; по осанке - в ней, считал он, проявляется отношение личности не только к себе, но и к окружающим; по манере одеваться. Элегантность, и только элегантность, - основное в одежде.
Потом Славина откомандировали переводчиком на Нюрнбергский процесс, и там он провел год, каждый день наблюдая людей, сидевших на скамье подсудимых.