- Нет. Он устал. Работал с утра. Хочешь, пойдем к нему? Вечером?
- Спасибо… - он попытался придумать какую-то причину, чтобы не идти к Омегву. - Хочется побродить. Напоследок.
- Ну, как знаешь.
- Мам… - он опять старался скрыть свой интерес. - Ну, все-таки… Ты ведь должна знать… все эти обычаи.
- Ты о чем?
- О ритуальных танцах.
- Я так же далека от этого, как и ты.
- Ты не хочешь рассказывать?
- Ну что ты пристал? - мать протянула руку, ласково погладила его по затылку, будто пробуя на ощупь волосы. - Маврик… Это в твоей манере - пристанешь, так уж не отвяжешься. Пока все не выяснишь.
- Ладно, ма. Я просто так.
- Люди давно уже не живут по обычаям.
Вечером он пошел в деревню. Он искал ее. Он даже сидел на одной из скамеек на площади - но Ксату не встретил.
У ипподрома на "джипах" сидели белые и черные в серой форме, без знаков отличия.
- Мсье Кронго? - европеец соскочил с "джипа". Ему не больше двадцати, на гладкой коже впалых щек, под острым носом свалялся юношеский пушок. - Лейтенант Душ Сантуш, командир патрульной роты. - Душ Сантуш, улыбаясь, махнул рукой, и к нему подошли еще двое. - Мсье Кронго, мы приданы вам для охраны объекта. Попутно выполняем задачу конвоирования военнопленных.
Вдоль стены ипподрома сидела длинная вереница оборванных африканцев. Все они держали руки за головами.
- Будут какие-нибудь указания? - в глазах Душ Сантуша сквозила собранность.
Почти на каждом военнопленном Кронго видел следы побоев. Чья-то рассеченная скула. Красный наплыв на лиловом.
- Не смотрите так, мсье Кронго, - лицо Душ Сантуша искривилось. От этого он сразу стал старше лет на пять. - Отца… Подвесили его на двух сучьях… Вырезали ему…
Лейтенант до крови закусил губу. Ближний к ним военнопленный отвернулся, будто боялся, что его начнут бить. Душ Сантуш жалко, по-детски сдерживался, чтобы не заплакать.
- Вы понимаете, что?
На его усиках висел пот. Военнопленный - тот, что отвернулся - теперь неподвижно смотрел на Кронго. Все лицо военнопленного было разбито, губы превратились в месиво, но Кронго узнал эти глаза, эти застывшие изогнутые брови. Да, его забрали в армию - совсем недавно. Нос, похожий на крышу пагоды, с вислыми краями.
- Мулельге?
Военнопленный не шевельнулся. Один из конвойных поднял автомат.
- Господин Душ Сантуш, - Кронго попытался вспомнить. - Господин Душ Сантуш, это мой старший конюх, Клод Мулельге. Он мне нужен.
- Поднять! - рявкнул Душ Сантуш.
Конвойный махнул автоматом. Мулельге встал. Странно - почему Кронго думает сейчас не о том, что тело Мулельге иссечено, а о том, что лошади спасены? Теперь есть на кого оставить конюшни.
- Вы можете взять его, если ручаетесь, - Душ Сантуш отвернулся: желвак у его скулы двинулся. Конвойный вопросительно посмотрел на него. Поднял одну бровь. - Отдай, Поль!
Мулельге тупо смотрел на Кронго. Уловив кивок, двинулся за ним. Они шли по центральному проходу главной конюшни. По звукам Кронго чувствовал, что конюшня неспокойна, слышался частый стук копыт, шарканье. Лошади застоялись.
- Здесь.
Мулельге заученно остановился. Не глядя на Кронго, открыл дверь под табличкой "Альпак". Кронго видел, что Мулельге весь дрожит, его недавно били.
- Мулельге, поможете мне… набрать людей… Завтра…
Мулельге кивнул.
- Как вы себя чувствуете? Вам плохо?
Кронго показалось - звякнуло где-то, стукнуло. И пропало. Лоснящаяся коричневая шея Мулельге напряглась. На ключице неторопливо бьется толстая набухшая жила. Это понятно только африканцу. Ньоно привязывают провинившихся к муравейнику. Они находят преступников везде, в любом городе, заматывают синим бинтом рот и бегом несут в джунгли. Тело преступника и срубленное дерево составляют одно целое. Сухой стук ствола, непонятный белому.
Альпак, повернувшись, смотрел на Кронго. В темных глазах стояла доброта. Черные подтеки под глазами рябели капельками слизи. Альпак дернулся, когда Мулельге попытался накинуть уздечку. Волна гладкой шеи дрогнула, движение мышц возникло - и уплыло к широкой груди.
- Все хорошо, - сказал Кронго.
Альпак чуть присел на задние ноги, дрогнув длинными черными пястями… У него идеальная спина - короткая, прямая, с отличными почками. Круп с еле заметной вислинкой.
- Мулельге, вы понимаете, что иначе нельзя? Мы должны спасти лошадей.
Нос Мулельге, похожий на крышу пагоды, был покрыт засохшей кровью.
- Можно выводить? - Увидев, что Кронго ждет ответа, Мулельге добавил: - Месси Кронго, я понимаю.
- Хорошо, веди.
Копыта Альпака зацокали в проходе. Культ лошадей, скачки, бега привезли в Африку белые. Черному непонятна любовь к лошади европейца - любовь к любой лошади. К любой собаке, кошке. Черные не понимают такой любви. Можно любить какую-то лошадь, но не всех лошадей.
Мулельге, чмокая, оттягивал уздечку в сторону. Солдаты Душ Сантуша сидели и лежали в центре ипподрома, около дорожки. Военнопленные сгрудились понурой толпой у трибун; рядом курили два белых автоматчика.
- Конек, а? - сказал веснушчатый солдат с облезлым носом.
Альпак дернул головой, Мулельге повис на уздечке. Кронго казалось, что черные изможденные лица ненавидят его. Они пропускают его сквозь строй. Глаза навыкат… Лиловые губы в трещинах…
Пятилетний Кронго висел на руках матери. Только что кончился заезд. "Можешь потрогать". Губы матери улыбаются. Перед ним потный шершавый круп. Он бьется под ладонью, дышит, колется, живет. "Ты не боишься лошадки?" Он не ответил матери. Он вцепился в круп, как в волшебный подарок. Уже тогда он понимал в лошади больше, чем мать, и видел то, что для нее было скрыто. Отец - с кривой улыбкой, пляшущий в седле, добрый чужой человек в жокейской шапочке. Молодой, белозубый… Все это промелькнуло - и исчезло.
Да, сейчас, когда Мулельге выводит Альпака, когда лежат и сидят вокруг солдаты, снова возникла мысль - тягостная, ненужная. Кронго подумал о том, что он все-таки не должен был ехать сюда. Что его просто потянуло… Надо было остаться в Европе. Но зачем он об этом думает. Он ведь может придумать тысячу оправданий тому, что случилось.
Через день он снова отправился к озеру. Ему вдруг показалось, что желание увидеть Ксату стало другим, переменилось, стало уже не мучительным, болезненно-непреодолимым, а легким, почти - будоражащим, почти придающим силы. Сначала ему казалось, что он уже устал от этого желания, даже - оно причиняет ему тупую боль. Теперь он понимал, что это желание нужно ему, необходимо. Он уже решил преодолеть себя, пойти в деревню и просто спросить, где живет Ксата. Просто - найти ее.
Поэтому, пробираясь сквозь заросли, почти забыв о возможности встретить Ксату именно здесь, наедине, как он хотел, - он, увидев у самой воды ее темно-голубую накидку, не сразу поверил, что это она. Но Ксата повернула голову - и он оказался рядом.
Ксата смотрела на него со странным, легким напряжением - и одновременно с насмешкой. В этом напряжении, в этой насмешке он почувствовал какое-то обещание, ожидание чего-то, что может случиться, - обещание, о котором он даже не смел подумать.
- Здравствуйте, сударь, - еле заметно поклонившись, сказала она. - Как спали?
Вдруг он понял, не веря еще себе: в этом шутливом поклоне, в этом кривлянье как раз и было обещание. С трудом понимаемый им намек - именно в этом кривлянье, в этом насмешливом и одновременно пытающемся что-то скрыть: "Здравствуйте, сударь".
Он вдруг понял - все его опасения, все страхи, что он ее не встретит, были напрасны. Но она уже отбросила свой шутовской тон, она стояла, держа у горла накидку, внимательно изучая его. Нахмурившись, будто пытаясь что-то разглядеть в нем, в его глазах, в движениях его лица. Он понял: в этом взгляде живет сейчас напряженная, мучительная искренность - но ведь искренность и есть обещание. Но этого не может быть, подумал он. Но это сейчас не удивляет его, он воспринимает это как должное. Он видит сейчас красоту Ксаты - удивительную, неповторимую. Видит соразмерность ее лица, ту же прозрачную глубину глаз. Эта глубина и эта соразмерность остались такими же, какими были тогда, когда Ксата сидела в хижине. И снова он ощутил сладостное чувство, что-то обещающее ему, за которым обычно должен был следовать испуг, - и понял, что в нем уже нет испуга.
Но все это он ощутил в доли секунды - и это как будто ощутил кто-то другой, который одновременно жил в нем отдельно, - сам же он как будто продолжал игру, которую она предложила. И продолжал с удивившей его легкостью… Беззаботно, просто - так, будто он всю жизнь был готов именно к этой игре и именно к этим словам.
- Здравствуй… те, сударыня.
Она засмеялась. Сняла накидку и оказалась в купальнике - два лоскутка материи, которые почти не прикрывали ее тела.
- Я видела, как вы ходили здесь вчера… сударь. И позавчера.
Он помедлил - его по-прежнему удивляла возникшая в нем сейчас легкость, собственная готовность бесконечно продолжать этот разговор.
- Ходил - сударь.
- Хорошо. Ходил, сударь, - она подстелила накидку и села.
Подумав, подвинулась. Полувопросительно повернулась к нему - и он с нежностью и одновременно с болью и раздражением увидел, как прекрасно, как по-детски доверчиво раскрылись ее губы, прежде чем она сказала:
- Садись?.. Я подвинусь.
Ему казалось - в своих мечтах, в желании встретиться с ней он преувеличивал ее красоту. Но сейчас он увидел - мечты его были жалкой копией. Она была прекрасней, чем он думал. Намного прекрасней. Он сел рядом с ней и ощутил - только на мгновение, на секунду, - как кожа ее руки прикоснулась к его коже. Ему показалось - это прикосновение было прохладным. Будто он случайно дотронулся до поверхности озера. Или - до холодной утренней листвы.
- Ты… долго еще будешь здесь?
- Нет… Наверное, дней через пять уедем. Самое большее - через неделю.
Она вздохнула. Он искоса наблюдал за ней - и опять в нем возникла боль. Боль - потому что он видел сейчас совершенство, бесконечное совершенство ее тела. Сильного, стройного и хрупкого - таким и должно быть тело танцовщицы.
- А ты знаешь - я была в Париже.
- Да? - он помедлил. - И… что?
- Ой… Там было прекрасно.
Он задохнулся - его опять мучила ревность. Она была в Париже - и, конечно, не одна. Но ведь нет никаких оснований для ревности… Нет - есть… ее повез туда какой-то мерзавец. Конечно… Появиться с такой девочкой в Париже… Сидеть с ней в кафе, с гордостью показывать знакомым… Сенсация. Да, она была там с каким-то подонком. Это - обычная история. Типа Зиго. Наверное, с каким-нибудь профессиональным обольстителем… Или - еще хуже - с каким-нибудь лысым дураком из департамента культуры. С идиотом… С которым не пойдет даже приличная проститутка. Конечно - он таскал Ксату по барам. Обещал ей "показать Париж". Она же - н а ц и о н а л ь н ы й к а д р. А потом они возвращались в гостиницу.
- Прекрасно?
Ксата покосилась на него. Ее губы дернулись - каждое их движение было сейчас искренне, они не могли врать, не могли обманывать.
- Да. Ну - хорошо… Но…
- Что - но? - он сказал это со злостью.
Она вздохнула. Стала искать что-то на земле. Нашла камешек, аккуратно очистила, сдула песок, положила между ступнями. Потом надавила пяткой - и камешек вошел в землю.
- Мне… не понравилось.
Какое облегчение он испытал.
- Не понравилось?
- Мне… то есть понравилось. Но только, ты знаешь, все… Какое-то чужое. Нет - я понимаю, это все красиво. И… все хорошо. Но вот - я же ничего не могу поделать?
- Да.
- Ну вот.
Он снова задохнулся - но теперь уже от возникшей в нем странной смеси чувств. От грусти, любви, необузданной радости, нежности. Как смешна его ревность. И вообще - как смешно все, что он думает о Ксате. Но он не выдержит сейчас - именно потому, что она прекрасней, чем все его представления о ней. Чем все, что он думал - пока снова ее не встретил.
- Ну, что мы собираемся делать? Сударь? Будем купаться?
Уже услышав это, он снова будто вслушался в то, как она это сказала. Этим ироническим вопросом она будто стряхнула, отогнала хрупкую, невесомую ткань откровения. Это вызвало у него досаду - но не больше.
- Купайся. Я посмотрю.
- Хорошо.
Она посмотрела на свой купальник - и улыбнулась. И он понял, что она хотела бы снять два этих лоскутка.
- Отвернешься?
Его раздражение вдруг перешло в злость. Он видел уже ее обнаженной - тогда, во время танца. Почему же сейчас он должен отворачиваться? И она поняла это. Она прочитала эту злость в его взгляде - и улыбнулась. Она не знала, что сказать ему. Наконец, как ребенка, тронула за плечо:
- Отвернись. Так надо. Ну? Досчитай до трех.
Он молчал.
- Хорошо, - она опустила руку. - Я буду в купальнике. Ты не пойдешь?
- Н-нет, - в горле у него пересохло. Он с трудом выдавил это слово.
Она была прекрасна - и чиста. Он видел сейчас ее тело, оно было таким же, как тогда, два дня назад, когда она танцевала на площади. Только сейчас это тело было без краски - просто оно было закрыто двумя лоскутками. И он не понимал еще, не мог себе представить, как совершенно она сложена.
- Ну? - она улыбнулась. - Подожди. Я быстро.
Да - в этих ее словах была только чистота. Одна чистота - и ничего больше. Но как же могут совмещаться - первобытная торжествующая наглость ее тела - и чистота? Она прыгнула в воду и поплыла к середине озера. Он вдруг ощутил горечь и муку - только оттого, что отказался сейчас прыгнуть в воду, отказался плавать с ней рядом. Как было бы хорошо, извиваясь, плыть с ней рядом в чистой воде. Вдруг он понял, остро почувствовал - он рад оттого, что она сейчас не разделась, это и было той чистотой, которую он от нее ждал.
Сначала он думал о близости с Ксатой как о чем-то несбыточном, недостижимом, немыслимом. Но странно: думая так, он одновременно понимал, что это должно случиться, что они станут близки. Так, будто в этом для него уже не было никакого сомнения - и это уже не удивляло его. Каким-то образом он понимал, что это произойдет. Но - каким? Странно, почему в нем не было удивления? Ведь он страстно желал близости с Ксатой. Он желал этого так, как не мог желать ничего на свете. Но одновременно с этим знал, что преграда, которая стоит между ними и которую они сами воздвигли, упадет не сразу. И захочет ли она - но он ведь чувствовал, что она хотела этого?
Он помнит, когда первый раз почувствовал, что это случится. Это было на четвертый день их знакомства, после того, как они купались. Они долго, до изнеможения плавали в озере, замерзли и лежали теперь рядом, завернувшись в ее накидку. Он почувствовал, как ей холодно, и обнял ее. Теперь ладонями, и кожей рук, и всем существом он ощущал холодную легкость, упругую силу ее тела. Но тело это было сейчас ему чужим. Она лежала на спине, и губы Ксаты выражали странное удивление. Будто она удивлялась сейчас чему-то в себе. Он почувствовал, как весь дрожит от возбуждения - так, что у него стучат зубы. Пересиливая себя, пересиливая это возбуждение, он спросил, заикаясь и стуча зубами:
- Ты ч-ч-что?
- Не знаю, - Ксата казалась испуганной. - Я… не хочу.
- Не хочешь? - спросил он.
Он вдруг прекрасно понял, чего именно она не хочет. Она не хочет близости, не хочет сейчас физического слияния с ним. Она говорит об этом открыто, не стесняясь его. Вот она лежит, прислушиваясь к себе, - и удивлена сейчас этим. Тем, что - не хочет.
- Почему? - спросил он, не осознавая всей нелепости этого вопроса.
- Не знаю, - в ее улыбке опять появилось извинение. Улыбка скоро стала гримасой. - Я не хочу… Просто - не хочу.
Его вдруг охватила радость. Потом радость сменилась испугом, потому что он понял - сейчас ее отказ и недоумение наполнены особым смыслом. Она допускает мысль, она совсем не возражает против того, что они будут близки. Просто сейчас она отказывается от этого. Но отказывается не потому, что он неприятен ей. Наоборот, только потому, что сама она, вернее, ее тело сейчас не хочет близости. Она же сама, о н а - хочет близости и отказывается от нее сейчас потому, что что-то мешает ей. Потому, что она не может на это пойти. Потому, что близостью с ним перейдет какую-то границу, нарушит традиционный обет. Значит - потому, что, отдав ему себя, изменит кому-то, изменит, по понятиям ньоно, целому племени. Конечно, этот отказ и эта традиция давно уже ничего не значат… Но все-таки она решилась что-то н а р у ш и т ь - ради него. Пусть даже что-то незначащее - но именно это вызывает в нем сейчас счастье, нежность, бесконечную, бескрайнюю радость. И в то же время - он чувствует испуг, он боится, что эти прекрасные мгновения пропадут.
- И… не нужно, - сказал он, прижимаясь губами к ее холодному плечу. Он чувствовал, ощущал, как плечо постепенно согревается от его прикосновения.
Ксата посмотрела на него - в ее глазах сейчас было сожаление, мучительное сожаление.
- Но… - она беспомощно пожала плечами. - Поцелуй меня.
Он прижался губами к ее губам. Они были прекрасны, нежны, пахли свежестью и поддались ему - но сейчас он ощутил в них только холод.
- Что же происходит? - она высвободилась.
Она смотрела на него сейчас с недоумением, с упреком. Он же, обнимая ее, чувствовал, как, высвобождаясь, она все-таки доверяет себя его руке. И вдруг понял - что так до конца и не оценил ее красоту, не ощутил бесконечность этой красоты. Почему же эта красота, будучи осознанной, вызывает то странное мучение, которое живет сейчас в нем?
- Я ничего не понимаю… - она легла на спину, почти отстраняясь.
- Ничего… Лежи.
- Но почему? - почти плача, сказала она.
- Это… Так и должно быть. Лежи. Просто - лежи. Хорошо?
- Хорошо, - она успокоилась, прижалась к нему.
Странно - он сейчас куда-то плыл, плыл вместе с ней. И, ощущая, что плывет, уплывает в бесконечность, почувствовал, как она беззвучно плачет.
Он шевельнул рукой, на которой она лежала, как бы говоря ей этим: "не надо". Она сказала, по-детски дыша ему в плечо:
- Когда это случается, исчезает все. Остается только земля. Земля, вода и воздух.
Странно: услышав это, он не испытал ревности.
- У тебя уже было это?
Она промолчала, и он сказал:
- Прости.
- У меня это может быть только с одним мужчиной - и больше ни с кем.
Она лежала молча. Он прислушался к себе - и по-прежнему почувствовал, что плывет куда-то. Он не удивился, когда она спросила:
- Что ты сейчас чувствуешь?
- А ты?
- Знаешь - я куда-то плыву.
- И я.
Это случилось - но он еще не мог осознать до конца значение всего, что произошло.