– Ладно, иди, Дмитрий Ипатович, – сказал он наконец. – "Культурно", "некультурно"! Если человек в таком состоянии, от него чего хочешь ждать можно. Не сорвался же тогда Жмакин, отбыл срок, сам пришел за правдой. Я его не оправдываю, но понимать мы обязаны, иначе грош нам цена. Ладно, идите работайте, товарищ Криничный, а насчет митрохинской системы – воевать нам сильно придется, ох, сильно…
Криничный ушел. И сразу же зазвонил телефон.
Приглашение во дворец
– Товарищ Лапшин? – спросил дежурный по внутреннему телефону.
– Он самый, – ответил Иван Михайлович, узнав голос Липатова. И, подчеркивая красным карандашом несуразицу в служебной бумаге, осведомился: – Чем порадуешь, Липатов?
Липатов доложил, что к Ивану Михайловичу опять пришла делегация из Дворца пионеров. "Они были уже дважды, но вы отсутствовали, теперь ребята явились в третий раз".
– Ладно, пускай идут, – сказал Лапшин. – Только вели там милиционеру проводить, а то запутаются в наших ходах-переходах.
Делегатов было двое – оба раскрасневшиеся от мороза, совершенно под цвет своих галстуков, оба чуть взволнованные, поскольку они находились "внутри самого уголовного розыска", оба напряженные, ибо момент, с их точки зрения, был ответственный и от успеха или неуспеха их речей зависело многое в смысле авторитета.
– Будем знакомы, – сказал Иван Михайлович. – Лапшин.
– Борис! – сказал мальчик покоренастее и посмуглее лицом.
– Леонид! – представился другой мальчик. И добавил: – Котляренко.
Мальчики сели, и тотчас же опять зазвонил внутренний телефон. Секретарь комсомольской организации милиции Петрусь Овчаренко жалостно просил Лапшина не отказывать "делегатам". Дело было в том, что Шилов уже дважды не по своей вине надувал Дворец пионеров. Первый раз сорвал мероприятие, уехав в Москву, а нынче, как известно Лапшину, заболел. Ребята ничего не знали до самого последнего момента и сегодня толкутся у дежурного бог знает сколько времени.
– Так, – сказал Лапшин, повесив трубку и вглядываясь в мальчиков. – О чем же, собственно, вы желали бы от меня услышать?
Борис слегка толкнул Леонида локтем, тот посмотрел на Лапшина исподлобья и ответил:
– Как вы боретесь с преступностью, причины ее в наши дни, а также различные методы работы наших органов безопасности. И примеры, конечно, так, чтобы оживить доклад.
"Ух ты!" – подумал Лапшин, но промолчал.
– Вообще повседневность угрозыска, ее, то есть его, героические будни, – перебил Борис. – Конечно, мы никакие тезисы вам предложить не можем, просто беседа.
– А когда же она должна состояться, эта беседа?
– Как когда? Сейчас. Ребята ждут. Товарищ Шилов нас не предупредил, народ собрался, положение просто безвыходное получается.
Лапшин усмехнулся и запер сейф. Мальчики тоже поднялись. У Главного штаба они пересекли Невский. Мальчики шагали чуть спереди, Иван Михайлович изредка слышал фразы, которыми они обменивались.
– Шпага – оружие мужественных! – говорил Леонид, сильно размахивая портфелем. – И не спорь. А хочешь, спросим у товарища Лапшина.
Борис, видимо, не захотел. Погодя Леонид толкнул своего товарища плечом и осведомился:
– Сколько живет клоп, как по-твоему, Борька?
Борька о клопах знал мало.
– Человек должен быть энциклопедически образованным, – услышал Лапшин. – Знай, ничтожество, в сухом виде клоп может просуществовать до четырехсот лет…
Лапшину стало смешно и захотелось потолкаться и повозиться с этими мальчишками, вываляться с ними в снегу и забыть свой возраст. Но, разумеется, он ничего этого не сделал, а только спросил:
– Неужели до четырехсот, товарищ энциклопедист?
– А вот честное пионерское под салютом всех вождей! – яростно поклялся Леонид. – Своими глазами читал, не верите?
Они дошли до Садовой и остановились, пережидая, покуда проедут грузовики и трамвай.
– "Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге, – вдруг утробным голосом продекламировал Борис. – Для него он составляет все. Чем не блестит эта улица-красавица…"
– Что это такое? – спросил Лапшин.
– Как чего? Гоголь – "Невский проспект".
Теперь они шли мимо Публичной библиотеки.
– Вы разве Гоголя не читали? – спросил Борис. – Гоголя, Николая Васильевича?
– Гоголя я читал, – задумчиво и немного печально сказал Лапшин. – Читал Гоголя Николая Васильевича, как же, читал…
И вдруг ясно и отчетливо представилось ему, о чем он нынче будет говорить во Дворце пионеров, что он расскажет всем этим Борисам и Леонидам, для чего и зачем произнесет свою речь мальчикам и девочкам в пионерских галстуках. И от сознания того, какой будет его речь, он повеселел, подтащил обоих мальчиков к себе за плечи и повторил:
– Читал я Гоголя, читал, но не так, как вы, а совсем, совершенно иначе.
– В связи с каким-нибудь жутким преступлением? – сладострастно осведомился Леонид. – Расскажите, а, Иван Михайлович! Если не нам, то всем, пожалуйста, да? Гоголь дал вам ключ к раскрытию тайны? Там был шифр, да? Может быть только, если девчонки набьются, то вам неудобно будет давать расшифровки шифров?
– А ты, друг, за меня не волнуйся, – сказал Лапшин. – Я товарищ выдержанный, чего не надо, того не выболтаю.
– Это конечно! – согласился Леонид. – Гостайна – дело нешуточное.
– Вообще-то это замечательно, что мы вас приведем, – перебил Борис. – У нас ребята терпеть не могут, когда мероприятия срываются. Давеча Аркашка набивался знакомого крокодила, то есть, вернее, от знакомого капитана дальнего плавания крокодиленка привезти юннатам и не привез, соврал, а мы…
– Соображай, чего мелешь! – сурово оборвал Леонид.
Борис замолчал, закусив губу. Леонид распахнул перед Лапшиным дверь, и они вошли в огромный, ярко освещенный вестибюль "их дворца".
"Странно, что я здесь никогда не был, – подумал Иван Михайлович. – А ведь это и есть подлинная частичка того, что мы защищаем, для чего мы живем и жить будем. Надо бы сюда свой народ привести на экскурсию, что ли, а то изнанку видим, а самое главное только по газетам знаем".
Борис и Леонид представили ему Марью Семеновну, высокую, костистую, с большим подбородком, более подходящим для мужчины, нежели для женщины.
– Товарищ Шилов? – спросила Марья Семеновна, подавая Ивану Михайловичу твердую, холодную, негнущуюся руку.
– Лапшин моя фамилия.
– Товарищ Шилов болен, – ввязался Леонид, – и нам удалось организовать…
– Пройдемте ко мне, – сурово пригласила Марья Семеновна и пошла вперед, широко шагая ногами, обутыми в мужские, как показалось Лапшину, полуботинки.
Девочки в пионерских галстуках – три подружки – одевались возле вешалки, одна из них, толстая, крепкая, коротконогая, держала зубами яблоко и завязывала капор, другие две что-то тараторили, очень быстро и сердито, наверное ссорились. Леонид умчался по широкой лестнице, а Бориска с восторгом глядел на ордена Лапшина, на значок Почетного чекиста, на статного, плечистого, широкого в кости Ивана Михайловича. И другие мальчики и девочки разглядывали Лапшина, пока он поднимался по лестнице с Марьей Семеновной в какую-то золотую или гранатовую гостиную. У Марьи Семеновны был недовольный вид, она не понимала, что будет делать этот седоватый, со смеющимися голубыми глазами человек здесь, во Дворце пионеров. Рассказывать о преступлениях? Но педагогично ли это? О разных там перестрелках, кровавых происшествиях и жестокостях? Зачем это детям? Несмотря на свою крайне суровую внешность, Марья Семеновна была человеком той особой доброты и нервности, который не поможет в несчастье ближнему своему только потому, что не переносит страданий, стонов и особенно крови…
Угадывая беспокойство Марьи Семеновны, Лапшин поглядывал на нее сбоку и загадочно помалкивал. Борис и Леонид перешептывались сзади, и было слышно, как они говорят что-то про шифр, и когда Лапшин оглянулся на них, то увидел, что за ним идут не два мальчика, а по крайней мере тридцать, и что сейчас их будет пятьдесят, даже сто…
В небольшом кабинете рядом с гостиной, на инкрустированном столе горела лампа под розовым абажуром. На стенах висели веселые, цветастые картинки, наверное их рисовали дети, и, по всей вероятности, они не очень нравились Марье Семеновне. А на подоконнике стояла модель парусного корабля, такая непохожая на настоящий корабль и такая милая, что Лапшин даже улыбнулся.
– Так вот, – потирая мужские руки, заговорила Марья Семеновна. – Прошу простить меня, но за детей здесь именно я несу ответственность. Мне необходимо уточнить тему вашего доклада. С товарищем Шиловым Котляренко Леонид договаривался во время моего отпуска…
– Вы, Марья Семеновна, можете на меня положиться, – не обижаясь, спокойно произнес Лапшин. – Я понимаю, что тут дети, но за них и мы, грешные работники милиции, несем ответственность. Речь же моя пойдет о Гоголе.
– О Гоголе? – чуть повеселев, удивилась Марья Семеновна. – О Николае Васильевиче? Но разве вы литературовед?
– Нет, зачем же? Я, как видите, милиционер.
– Значит, так или иначе это связано с преступлением…
– Это ни так ни иначе не связано с преступлением! – без всякой обиды в голосе, но очень твердо произнес Лапшин и поднялся: – Я просто хочу рассказать, как я в свое время читал Гоголя. Вот и все. Разрешите?
Марья Семеновна пожала плечами и тоже встала. Вдвоем они вошли в маленькую, битком набитую гостиную.
– Ребята, – сказала Марья Семеновна, – сейчас работник милиции товарищ Лаптев…
– Лапшин, с вашего разрешения, – вежливо и холодно поправил Иван Михайлович.
– Простите, товарищ Лапшин поделится с вами своими воспоминаниями о том, как он читал Гоголя…
Недоуменный шумок пронесся по гостиной. Кончиками пальцев Лапшин уперся в крышку маленького столика, на котором стоял стакан воды, подождал, подумал, вздохнул и спросил, глядя в глаза Борису, сидевшему в первом ряду:
– Вы все, конечно, читали о Феликсе Эдмундовиче Дзержинском? Знаете, какой он был человек, что делал? Понимаете, что таким людям, как железный Феликс, вы обязаны тем, что вот у вас, например, есть дворец, ваш дворец, собственный настоящий дворец?
– Мы понимаем! – сказала тоненькая беленькая девочка.
– Ну так я начну с товарища Дзержинского! – произнес Лапшин. – Лично с него. Я его хорошо знал, работал в ВЧК под руководством Феликса Эдмундовича много лет и никогда те времена не забуду…
Он помолчал, хмурясь, словно вглядываясь в те далекие годы, и, еще раз вздохнув, произнес:
– Я сам из мужиков, из крестьян. Отец у меня жил плохо, трудно, нас, ребятишек, было много, все есть хотим, а хлеба нет. Ни хлеба, ни картошек, ничего нет. И горели мы дважды. Не задалась жизнь. А в селе нашем хозяевали и пановали два богатея, два сына лавочника – Семичкины. Вот пошел однажды батя мой в город, в Петроград, в артель проситься, по плотницкому делу. Шел на зорьке и повстречал обоих братьев – те с похмелья. Спросили, нет ли у папаши моего деньжат на косушку водки, опохмелиться. У него два рубля было на всё про всё, они его косой смертельно ранили, деньги отобрали и ушли. Умирая, папаша мой сказал, кто его зарезал, но деньги Семичкина оказались сильнее правды. В те времена так случалось. Вот когда великая революция наша произошла, взял я револьвер-наган, было мне в ту пору не много лет, зашел в дом к Семичкиным, хороший у них дом был, каменный, под железом, и повел убийц папаши моего под наганом в город Петроград на Гороховую улицу, к самому товарищу Дзержинскому. А вести далеко. Помню, лаптишки все по грязи разъезжались – упасть боялся, упустить бандитов. Ну, потом еще солдат со мной шел, старый солдат, сибиряк, бородища эдакая. Помог мне довести до Гороховой…
– И наказали их? – спросила беленькая девочка.
– Вопросы будут потом! – сказала Марья Семеновна. – Ясно?
– Тут я увидел в первый раз товарища Дзержинского. Он мне и сказал тогда, что правда на свете есть, что бандитов будут судить по закону. Потом поглядел на меня, покачал головой и велел, чтобы выдали мне со склада сапоги или ботинки.
– Выдали? – крикнул Бориска.
– Выдали. Хорошие ботинки, новые. И оставил меня товарищ Дзержинский работать в ВЧК. Нас тогда мало было, сорок человек всего чекистов. Больше образованные, повидавшие жизнь революционеры, а я среди них совсем был как лесной пень. И ничего толком не поспевал. Работы много, контрреволюция, саботаж, интервенты, тяжело было. И образования у меня никакого. А годы идут. Вот отвоевались мы, потише стало, поспокойнее, да и нас, чекистов, побольше накопилось, научились мы и работать потолковее. Надо вам сказать, что Феликс Эдмундович имел привычку по вечерам нас, работников ВЧК, обходить. Хоть раз в неделю, но к каждому, самому рядовому, незначительному работнику непременно наведается. Усталый, измученный, а зайдет, сядет, побеседует попросту, какие у кого вопросы накопились, посоветует, и тоже поинтересуется, как чекист живет, например, не холодно ли в комнате, есть ли дрова, не болен ли кто в семье, жена, ребенок. Мы его между собой всегда "отец" называли. Вот однажды зашел он так ко мне. Вернее, к начальнику моему, но начальник уехал на операцию…
– В больницу? – спросила беленькая девочка.
– Зачем в больницу? – удивился Лапшин. – На операцию – нормально бандита ловить. Вот сижу я, входит Феликс Эдмундович. Я, разумеется, встаю, он говорит: "Сидите, товарищ Лапшин" – и сам садится. Закурили, он самокрутку в мундштучок вставил, ему кто-то из наших умельцев отличный черешневый мундштучок выточил, покуриваем, молчим; он, Феликс Эдмундович, любил несколько минут так с человеком помолчать, подумать с глазу на глаз, ну и приглядеться, конечно. Потом начался разговор.
Как Лапшин читал Гоголя
– Вы что такой зеленый, товарищ Лапшин? – спросил Дзержинский. – И не просто зеленый, а даже ярко-зеленый. Недоедаете? Больны?
Иван Михайлович ответил не сразу. Ему было стыдно жаловаться на свои недомогания, но Дзержинский спрашивал строго, и Лапшину пришлось сознаться, что чувствует он себя день ото дня хуже, есть ничего не хочется, по ночам потеет.
– И вот эдакий кашель? Да? Мухи перед глазами летают? Слабость? Одышка? Не туберкулез ли? Вы знаете, что такое туберкулез?
– Грудная болезнь, Феликс Эдмундович?
– Грудная болезнь, – не торопясь, грустно повторил Дзержинский. – Грудная… Послушайте, а какое у вас образование?
– Три класса церковно-приходского…
– А потом?
Лапшин молчал.
– Так, так… церковно-приходского… Сами сейчас хоть немного занимаетесь?
– Не занимаюсь, – едва слышно ответил Лапшин. – Некогда, Феликс Эдмундович. Газеты вот – это, конечно, читаю. В двадцатом, когда ранили меня, отдыхал в госпитале, тогда "Коммунистический манифест" проработал, еще песенник прочитал.
– Ну а "Мертвые души" вы, например, читали?
– Не читал.
– Прочтите.
И с коротким вздохом Феликс Эдмундович прибавил:
– Есть много прекрасных книг на свете, товарищ Лапшин. Великолепных. А "Мертвые души" – прочитайте.
Это название он тогда запомнил. И когда его выслушивали и выстукивали врачи в санчасти на Лубянке, и когда ехал он в поезде и выходил прогуляться по тихим южным перрончикам, где шелестели акации, и на линейке, которая везла его в санаторий (тогда здесь и помину не было об автобусах), – он часто шепотком повторял про себя: "Мертвые души"…
В первый же день санаторного жилья он пошел в библиотеку и строгим голосом спросил:
– Есть у вас книга "Мертвые души"?
– Гоголь? Есть, – ответила старенькая библиотекарша.
– Не гоголь, а "Мертвые души"! – еще строже произнес Иван Михайлович. – Ясно же говорю – "Мертвые души".
Библиотекарша вздохнула. Маленькая, вся пыльная, с седыми букольками возле сморщенного личика, с недобрыми глазками, она выбрала книгу погрязнее и протянула ее через барьер Лапшину.
– И это – читатель! – патетически сказала она своей помощнице, внучке князя Абомелик-Лазарева, ловко скрывшей свое происхождение. Внучка ответила из-за книжного стеллажа:
– Право, мадам, я думала, что расхохочусь. Я ведь ужасно смешлива.
А Иван Михайлович качался в гамаке и читал. Он читал весь день и половину ночи в палате, читал за завтраком, читал, ожидая приема врача. Еще никогда в жизни он не был так счастлив. И, дочитав, он все никак не мог расстаться с истрепанным, засаленным томом, все подходил то к одному отдыхающему, то к другому и говорил сконфуженным, умиленным басом:
– Манилов, а? Это же надо себе представить…
Или:
– А повар наш в санатории – вылитый Плюшкин…
Отдыхающие недоумевали, пожимали плечами. Всем здесь было более или менее хорошо известно, что такое маниловщина, каковы бывают Плюшкины, что представляют собою Собакевичи. В неделю Лапшин прочитал всего Гоголя и особо предисловие к первому тому. Там, в не очень понятной статье были поименованы русские классики. За них и принялся Иван Михайлович. И читал еще одиннадцать дней, покуда его не выследил главный врач санатория – весь заросший колючей бородой, маленький, сутуловатый, кривоногий Сергей Константинович.
– Э-э, батенька! – взвизгнул он за спиной Лапшина и выхватил из его рук тургеневские "Записки охотника". – Вот где вы скрываетесь, вот почему вы никак в себя прийти не можете. Отправляйтесь за мной, будем беседовать…
В своем кабинетике доктор предложил Лапшину стул, сам сел на диванчик, подумал и, заложив ногу за ногу, начал допрос. В открытое окно не доносилось ни звука, был "мертвый час", санаторий спал.
– И не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет! – неожиданно сказал доктор, выслушав Лапшина. – Вот случилось. И как это ни смешно, я дожил и вижу оное своими глазами…
Иван Михайлович ничего не понял. Только через много лет, читая Некрасова, он чуть не подпрыгнул, наткнувшись на эту строчку.
– Понес мужик – произошло! – опять непонятно сказал доктор. – Ну и тем не менее надо мужику нынче лечиться, отдыхать и приводить свой организм в порядок. Ибо…
Тут доктор поднял палец:
– Ибо – дабы выдержать все, что ожидает наше молодое государство – наше государство рабочих и крестьян, – надо им, то есть сознательным и рабочим и крестьянам, быть здоровенькими. Понимаете, молодой человек, надо быть здоровенькими. Идите, ваша книга мною пока арестована, а в библиотеку я отдам соответствующее распоряжение. Идите и занимайтесь только вашим здоровьем. Необъятное же авось обнимете со временем. Большевики – поразительный народище. Им это удается. Заметьте, никому другому в истории человечества, а им – вполне…
Распоряжение в библиотеку действительно было отдано. Иван Михайлович туда больше не ходил. Но съездил на линейке в город и, потратив все деньги, которые были при нем, купил все, что отыскал в бедном книжном магазинчике: тут оказался и Шпильгаген, и Гауптман, и Фет-Шеншин, и Шиллер, и также некто Игорь Северянин. Сергей Константинович поджидал Лапшина у двери в вестибюль санатория.
– Купили! – радостно сказал он. – Целый тюк. Нет, батенька, так не пойдет…
Тюк целиком был арестован до отъезда. А некто Игорь Северянин так и остался у доктора. Прощаясь, Сергей Константинович сказал твердо: