Тайна Кутузовского проспекта - Юлиан Семенов 16 стр.


- Этот вопрос является посягательством на государственную тайну… Запросите мое командование в разведке, если там посчитают нужным - ответят… И объясните: меня вызвали по срочной надобности из Берна, вызвали шифром тревоги, я бросил группу, чтобы повторить здесь сообщение о дате начала войны, а меня - вместо того чтобы начать немедленную работу по переводу группы на новые задачи - держат в камере… Вы хоть доложили Сталину, что я здесь? Товарищу Берии, наконец.

- Доложили… Скажите-ка, у вас никогда не было подозрений по поводу Кедрова?

- Да вы с ума сошли!

- Выбирайте выражения!

- Война вот-вот начнется! О чем вы думаете?!

- Вы утверждаете, что война начнется "вот-вот"?

- Да!

- Кого с кем?

- Нацистов против нас.

- Нацисты - это кто? Дружественный нам рейх?

- Это он вам дружественный, - взорвался арестант. - Вам! А не мне!

- Что ж вы от остальных чекистов отгораживаетесь? Зря, мы тоже дзержинцы… Ладно, это нервы у вас стали шалить… Давайте запишем ваши показания о том, что Кедров - настоящий большевик и что Германия нападет на нас в ближайшие дни… Какого числа, кстати?

- Двадцать первого.

Либачев хохотнул:

- Кто ж войны по будням начинает? Настоящие стратеги войну к воскресным дням приурочивают… Не откажетесь подписать правильность ответов?

- Этих - не откажусь.

Либачев снова промокнул бланк протокола допроса своим пресс-папье и, подойдя вплотную к арестованному, склонился над ним крюком:

- Так вот, "дзержинец" сратый, Уншлихт и Артузов признались в своей троцкистской контрреволюционной, диверсионно-шпионской деятельности и расстреляны! А "товарищ" Кедров идет под трибунал за то, что, являясь старым агентом английской разведки, выполнял задание своих хозяев и сеял панические слухи о предстоящем нападении Германии на Советский Союз! Ты был его человеком - сам признался, за язык не тянули. Поэтому, если хочешь, чтобы твоя семья не оказалась в соседней камере, садись и пиши собственноручное признание: когда и где получил указание Кедрова завербоваться к англичанам, чтобы разрушить союз двух великих держав Европы.

- Вы что, с ума сошли?

Либачев тогда посмотрел на меня так, что я на всю жизнь запомнил:

- Вот как ведут себя настоящие враги… Запомни это… И заставь его говорить… Сейчас… при мне…

У меня даже голос осел:

- Как?

- А так, как тебе подсказывает революционное сознание.

Я подошел к арестанту и, скрывая дрожь в голосе, сказал:

- Наших товарищей пытают в буржуазных застенках… Революция не мстит… Скажите правду, и мы передадим дело в наш пролетарский суд.

- Я сказал всю правду. Я никогда ни к кому не вербовался. Кедров для меня был, есть и останется большевиком.

Либачев обгрыз свои ногти - и без того чуть не до мяса обгрызанные и сказал тихо:

- В зубы только не бей. Он на процессе с расквашенным ртом не нужен. У нас неделя сроку, двадцать второго Кедрова трибунал судит, этот - соучастником пойдет, если не хочет свидетелем обвинения.

- Какие у вас доказательства? - спросил арестант. - Улики какие?

- Ну! - Либачев прикрикнул на меня. - Слабый, что ль?! Или - жалеешь вражину? Вот на него показания, - он ткнул пальцем в папку, - девять человек на него показали, как на шпиона, продажную шкуру, за фунты работал, сволочь! Чтоб отнять у нас все то, что дала революция!

И я, зажмурившись от страха, со всей силы ударил человека в ухо, да так ударил, что он, слетев со стула, остался лежать на полу…

- Из графина хлестани, сказал Либачев, - враз заскребется.

Вылил я на него воду трясущейся рукой, арестант открыл глаза, посмотрел на меня с невыразимой тоской и жалостью, медленно поднялся, сел на свой стул посреди комнатки и сказал:

- А я не верил, что нацизм - заразителен… Ты ж гитлеровец, сынок, самый настоящий гитлеровец.

Вообще-то в сорок первом "гитлеровец" не было обидным словом… В какой-то многотиражке даже напечатали "товарищ Гитлер", чуть ли не на заводе имени Сталина… Но ведь недавно еще мы "Профессора Мамлока" смотрели, "Семью Оппенгейм", там фашистов несли, только в сороковом эти фильмы запретили, но все же обиделся я и еще раз ему врезал - никакой я не гитлеровец, а молодой большевик, ученик великого Сталина, страж завоеваний революции.

И снова он сбрыкнул, но не обмяк, готов был к удару.

- Бейте, - сказал он. - Можете до смерти забить, ничего от меня не добьетесь, клеветать не стану, гитлеровцы поганые.

Тут выскочил Либачев из-за стола и стал его пинать сапогами в пах, живот, грудь.

- Ну чего?! - задышливо крикнул он мне. - Помогай! Что говорю?!

Никогда я не смогу описать, а уж тем более объяснить, как и почему во мне поднялась неведомая дотоле, но все же какая-то родная тьма и забилось что-то давно забытое, но - теплое…

Я не мог сдержать дрожь, бившую меня, будто малярия колотила; в глазах ощутил песок, скулы свело, ужас и шальное ощущение воли сделались неразделимыми, я почувствовал в себе огромную силу, что-то рысье, тягучее, и даже зажмурился оттого, что мысль исчезала, уступая место ознобному, неуправляемому инстинкту…

А потом я ощутил чудовищно-сладостное ощущение всепозволяющей власти - особенно когда и мой мысок вошел в мягкий живот арестанта, корчившегося на полу…

… Умаявшись, Либачев позвонил по телефону и дал команду, чтоб привезли жену арестанта:

- Он молодой, - кивнул на меня, не отводя глаз от серого лица арестанта, лежавшего недвижно, - стенки здесь тонкие, фанера, послушаешь, как он с нею на диванчике поелозит, посопят вдоволь, вот веселье будет, а?!

… Словом, дал арестант показания, поди не дай… Сторговались, что возьмет на себя английское шпионство, но Кедрова закладывать отказался… Кедрова вывели на трибунал двадцать второго июня, когда уж война шла, - судили за "распространение заведомо ложных, панических слухов о подготовке войны Германией против своего союзника - СССР". Судить начали утром, а после выступления по радио Вячеслава Михайловича оправдали… А двадцать третьего забрали снова - свидетель, как-никак… Ну и шлепнули в одночасье. - Сорокин вытер пот, выступивший на лбу, и неожиданно спросил: - У вас доски какой нет, Зоя Алексеевна?

- Что? - Федорова не поняла его сразу, слушала с ужасом, кусая губы…

- Досточка, может, какая есть на кухне? - Сорокин сейчас говорил тихо и спокойно, словно не он только что истерично хрипел в магнитофон.

- Подставка есть хохломская…

- Не сочтите за труд принести, а?

Женщина с трудом поднялась, опасливо озираясь, вышла на кухню, вернулась с хохломской доской, протянула гостю…

Сорокин расставил ноги, положил досточку на колени и, коротко взмахнув рукой, ударил ребром ладони, Доска хрустнула, как кость, выбелило свежее дерево - с той лишь разницей, что открытый перелом только в первый миг сахарно-белый, потом закровит, а дерево - неживое, не больно ему; как было белым, так и осталось…

- Вот так-то, Зоя Алексеевна, - сказал Сорокин. - Это сейчас, когда я не молод уже… Представляете, какая сила во мне была, когда я вас допрашивал? Что бы с вами стало, ударь я хоть раз по-настоящему? Я ж вас жалел, Зоя Алексеевна, жалел… Думаете, снимаю с себя вину? Нет. Я когда с Абакумовым в Венгрии был, книжек запрещенных начитался, начал кое-что понимать про нашу профессию, знал, что план гоним - для пополнения бесплатной рабочей силы! Но я никогда не мог забыть того страшного ощущения, когда сильный, казалось бы, человек, вроде того нелегала из разведки, которого мы с Либачевым уродовали, становился все более подвластным мне, маленьким и беззащитным, а ничто так не разлагает человеческую душу, как ощущение властвования над тем, кто тебя слабее и безответнее… Кого ж мне винить в этом, Зоя Алексеевна? Кого? Вы Сталину верили, и я Сталину верил… Вы своему режиссеру верили - "мол, так играй, а не иначе!" - и я своим начальникам-режиссерам не мог не верить: "Вот показания на вражину - два, пять, десять! А он молчит! А что он по правде задумал?! Какое зло может принести народу?!" Я ж не человека бил! Шпиона! Диверсанта! Фашиста! Разве я вас бил больно? А?

- Не в этом дело, - Федорова судорожно вздохнула. - Боль перетерпеть можно, женщина к боли привычна… Но нельзя передать словом состояние, когда здоровенный мужичина замахивается на тебя, шлепает пощечину, за волосы таскает, господи… Вы ж из меня человеческое выбивали, делали из меня животное…

- А как мне было поступить?! Ведь если б вы не подписали хоть что-нибудь, меня б бракоделом объявили! А бракодел - сродни шпиону! За ним глаз да глаз… Я знал, что такое попасть в камеру… Я знал, что для меня это сроком вряд ли кончится, скорее всего - пулей… Да, да, так! Поэтому мне, палачу, было страшней жить, чем вам, жертве… Думаете, я не знал, что вы ни в чем не виноваты? Знал… Сострадал вам, ох как сострадал! Но что я мог сделать?! Как должен был поступить человек - по профессии палач, который знал, что его жертва ни в чем не виновата?! Если бы он, палач, сказал об этом во всеуслышание, то Берия бы его, палача, превратил в кусок мяса! В отбивную! Дайте совет, молю, дайте! А то мне трудно будет вам рассказывать, как страшно было вести ваше дело, самое, пожалуй, страшное изо всех… Ведь про вас сам Сталин спрашивал, понимаете?! Лично он!

- Господи, да что ж мне вам посоветовать-то? Вы, который мучил меня, лишил материнства, бабьей короткой жизни, вы, который… Вы, тот самый, вы… просите совета у меня?..

Подбородок ее задрожал, глаза наполнились слезами, она отвернулась к окну, и в это короткое мгновение он обнял ее холодным, оценивающим взором, вновь потупился, свел лоб морщинами (он научился менять лицо, особенно - враз старить его) и прошептал глухо:

- Что вы почувствовали, когда вас привезли во внутреннюю тюрьму?

- Стыд, - ответила Федорова без раздумий и, утерев глаза пальцами, вновь поворотилась к нему.

- Что?

- Стыд…

- Это когда вас раздели, обыскивая?

- Да нет… Женщины к этому иначе относятся, мы ж к гинекологу ходим, такая доля… Мне за все стало стыдно… За то, что меня - артистку, которую знает народ, могли затолкать в машину и упрятать в тюрьму… За то, что бессловесная женщина в советской военной форме полезла пальцами… Зачем? Искала, не спрятано ли там чего? Те, кто меня брали, знали, что и одеться-то не успела толком… разве не могли ей об этом сказать? Стыдно стало за то, что нет у нас людей, а только истуканчики, которые следуют не мысли и сердцу, а одной лишь инструкции. Стыдно стало за тот мертвящий запах карболки и затхлости, убогий запах извечной, привычной нам несвободы… За вас мне было стыдно - за то, что мучили меня, зная, что я ни в чем не виновата… Достоевского почитайте… У него все про это сказано… За страну стало стыдно… Только это потом случилось уже, во Владимире, когда я - слава тебе, господи, - с Лидией Руслановой в одной камере оказалась… Там и за нас, арестанток убогих, бывало стыдно, когда баба голосила под окном: "Юноша с лицом слоновой кости, карие глаза! Откуси, отгрызи два моих соска…"

- А страшно было?

- Не знаю, - задумчиво ответила Федорова. - Если б вы все быстро делали, а вы ж по-обломовски работали, изморной ленью брали… Месяцы шли, годы… За это время начинаешь смерти жаждать, как избавления… Наверное, Сталин понял наш характер, когда в ссылке среди русских жил, почувствовал, что хоть мы и неумелые обломы, зато совестливые, стыдимся сказать, когда видим, что не так, боимся словом человека обидеть, страшимся врагом назвать врага - если только не чужеземец он, все думаем, образумится, ошибка вышла… Вот он на хребет-то нам и влез… И разобщил народ на квадратики, чтоб вам его было легче держать под мушкой… И в каждом квадрате радиотарелка с утра до ночи в уши - бу-бу-бу-бу… Одно и то же, одно и то же, а раньше-то этого самого репродуктора никто в глаза не видел, новинка, поди не поверь, если месяцы и годы талдычут одинаковые слова, а кто их не повторяет - исчезает из жизни… Повторяй человеку месяц, что он свинья, - поверит… А тут годы бубнили… Чтоб стыд наш гневом залило и бунт заполыхал, надо такого натворить, чтоб каждого задело - а пуще того баб, у которых на руках некормленные дети и дров нет, чтоб буржуйку растопить… А Сталин все мерил жменей: одного - под пытку, другому - орден, третьему - новую комнату, четвертому - расстрел… Чересполосицей народ разомкнул, поставил друг против друга… Стыдно мне было, - повторила Федорова - только одно и держало, что дочка осталась на воле… Хотя какое там "на воле"… Я была в тюрьме за стеной, она - в тюрьме без стен, разница невелика, гарантий ни у нее, ни у меня не было, не знали мы что такое гарантии, да и не узнаем никогда…

- Ну ладно, Сталин, все понятно, - согласливо кивнул Сорокин, - а сейчас-то вам разве не стыдно, что не пускают к дочке в гости?

- Еще как стыдно… Так мы ж всегда под глыбой державы жили! Не она для нас, а мы под ней… Сейчас хоть, слава богу, нами правит не больной деспот, так что надежда есть, у Брежнева дети добрые…

- Сын или дочь? - рассеянно уточнил Сорокин.

- А это уж мое дело, не ваше…

- Вот видите, - он сострадающе улыбнулся, - размякли, сказали то, что говорить никому не надо… Хорошо, я - как копилка… Все умрет во мне… А если б на моем месте гад сидел?

- А разве вы не гад? - Федорова вздохнула. - Самый что ни на есть гад.

- Мы ж уговорились, Зоя Алексеевна… Я - палач… Но - одновременно - жертва более сильных палачей… И те, в свою очередь, тоже жертвы… У нас виновных нет, у нас одни расплющенные… А ведь стыд есть сострадание… Сталин-то велел вас к себе привезти, на Ближнюю дачу… А вы в несознанке были… Каково Абакумову? А? Вы об нем подумайте! О Берии подумайте! Сталин ваше кино часто смотрел, он "Подруги" любил, повторял, что хочет побеседовать с глазу на глаз…

- Ну и как же вы посмели ему отказать?

- Расскажу. Только вы к нашему следующему собеседованию постарайтесь припомнить, что с вами было в камере в мае, вскорости после праздника Первомая… У нас тогда цепочка получится: вы - я, я - вы… Чем не сенсация?!

После этой беседы он провел тщательную работу: слетал (никому не доверил) в Краснодар, повстречался с нужными клиентами (его группа работала в тесном контакте с начальством из Сочи, имевшим выходы наверх; гарантировали передачу цехам необходимых станков и сырья), договорился со старым дружком, что тот отправит в Москву несколько людей с посылками для актрисы: "Надо побаловать любимицу народа фруктами, не умеем хранить память, оттого и живем в дерьме, найдите к ней подходы по своим каналам, посмотрите, с кем она тут контактовала во время гастролей, оттуда и тяните". Вернувшись в Москву, вышел на тех, кто был знаком с солистом оркестра МВД Геной Титовым, пустил по Москве информацию о том, что он не просто квартировал у Федоровой, но выполнял ряд ее поручений коммерческого характера - купить что, продать, да и, мол, тянуло его с детства к пожилым женщинам, форма эдипова комплекса. Только после того как зашуршало в городе, отправился на вторую встречу, дав задание своей команде искать неудачливого литератора, который сидит без денег, считая при этом, что в его бедственном положении виноваты вездесущие враги, а никак не он сам…

11

- Ты меня хорошо знаешь, Вареный? - переспросил Артист, пробуя лезвие финки о ноготь большого пальца. - Что замолчал? Комбинируешь? Отвечай! Зря мыслью танцуешь, проиграл - толкуй.

- Я ж говорю, по кликухе - знаю.

- Это понятно. Меня все блатные по кликухе знают. Я спрашиваю, как ты меня знаешь? Хорошо или понаслышке?

- Хорошо.

- Кто тебе про меня говорил?

- Леня.

- На Руси полмильона Лень. Кликуха? По какому делу проходил?

- Косой… В Донецке брал кассу…

- В Новочеркасске он кассу брал… Кем ты ему был?

- Я не жопник, не подставлялся… Массаж делал, брюки гладил, подарки принимал как близкий

- Ну и что он тебе про меня рассказывал?

- Говорил, что вы ему учитель.

- Верно говорил. Значит, если ты ему близкий, то мне ты - флендра, в рот написаю - проглотишь. Так?

- По закону - да.

- Сомневаешься, что ль?

- Я говорю - по закону имеете право.

- По закону я на все имею право. А ты проглотишь?

- Вы мне предъявите, в чем я провинился? В чем предмет разбора? Из-за чего вы начали толковщину?

- Это не толковщина, Вареный… Это процесс… И чтобы ты понял, отчего я заявляю эту толковщину процессом - хотя мне с тобой толковать не положено, ты масенький для меня, такими, как ты, я расплачивался, на кон ставил, - расскажу тебе случай про то, как два авторитета пошли в побег… Они шли через мордовскую тайгу, понимая, что их уже объявили в розыск… Шли по компасу, ели четыре сухаря в день и один кусок вяленого мяса. И однажды ночью к их костру вышел медведь и попер на одного из друзей, и шваркнул его лапой по спине… А второй не потек, схватил тлеющее полено и засадил в глотку медведю и поворотил зверя на себя… А в этот миг я - да, да, я тебе, если дотолкуемся, спину свою покажу - успел выхватить из-под рюкзака штык и засадил его медведю в шею… Я не знаю другого человека, который бы пошел с поленом на медведя, только чтоб друга спасти… Таких людей на этой грешной земле больше нет, Вареный… Таких людей надо оберегать и холить… А вы этого человека убили…

- Кого вы имеете в виду?

- Ястреба.

- Мне эта кликуха неизвестна.

- Это не кликуха. Фамилия.

- Я такого не знал. Зря вы мне выдвигаете это обвинение. Если недостаточно моей клятвы, скажите, когда и где это было, я выставлю алиби, и, если вы мне не поверите, можете пригласить кого хотите для официального разбора.

- Подумай еще раз, Вареный. Я отдаю себе отчет в том, что ты не был скрипачом в этом деле, не ты вел соло, ты шел вторым, стоял на шухере, ждал в машине - это мне понятно… Но то, что замазан его кровью, для меня ясно.

- Жизнью клянусь, не мазался!.. Ничего об этом Ястребе не знаю!

- Хорошо… Что ты делал неделю назад?

- На даче дох.

- На малине, что ль?

- Нет… Мы малин не держим… Нормальная дача…

- А потом?

- Потом был в деле.

- В каком?

- Отношения к Ястребу не имеет. По закону могу не отвечать, другое число.

- Хорошо… Кто подтвердит, что ты дох на даче? Семь дней назад, день и ночь, главное - ночь?

- Нянька.

- Блатная?

- Нет.

- Какая же ей вера? Ты выставь мне свидетеля, который ботает по фене и готов ответить перед нашим законом, я ж не один буду решать, со мной еще два авторитета в деле…

- Официально заявляю: няньку можно взять в толк, она проверенный человек, покрывать ложь не станет.

- Мне нянька не нужна… Мне твой пахан нужен, Вареный. Я ему хочу этот вопрос задать. Если он тебя отмоет и даст мазу, я пойду по другому следу.

- По закону я не имею права отдавать пахана. И вам это известно лучше, чем мне, потому что вы не просто законник, но и авторитет…

Назад Дальше