Преторианец - Томас Гиффорд 18 стр.


НЬЮ-ЙОРК, 1930

Клайд Расмуссен не раз говорил мне, что человек никогда не знает, никогда не может сказать ничего заранее. Для того, кто не слишком ловко обращается со словами, он довольно часто высказывал мысли, застревавшие у меня в памяти.

Клайд был трубачом, а не философом, но чем дольше я живу, тем больше смысла нахожу в его точке зрения. Впрочем, казалось маловероятным, что благодарный мир когда-либо обратит свой взгляд на Клайда Расмуссена из Толедо в штате Огайо, породившего "The Blade" и Маденса, чтобы сказать ему "спасибо" за решение великих вопросов. Зато он играл на трубе, как архангел Гавриил. И он добрался до Парижа, почти на десятилетие обогнав меня.

Каким-то образом - возможно потому, что был диковинкой среди лощеных, искушенных соотечественников - Гуляка Клайд, как вполне одобрительно прозвал его Хемингуэй, умудрился перезнакомиться в Париже со всеми и каждым. Розоволицый долговязый парень, в котором с первого взгляда угадывался американец. Весь он состоял из острых углов, между тем как его знакомые были сплошь округлыми, гладкими и расчетливыми. Клайд обладал, самое большее, первыми зачатками искушенности. На макушке у него вечно щетинились ярко-рыжие жесткие волосы, начинавшиеся высоко над ушами, каковые и сами имели обыкновение ярко краснеть по любому поводу. Нет, он совершенно не походил ни на кого из моих знакомых, по крайней мере внешне, и, может быть, они слегка подозревали его в плутовстве, хотя не думаю: кажется, он им в самом деле нравился. Возможно, дело было в том, как он играл на трубе. Из-за того они и возвращались снова и снова в клуб на левобережье. К тому же они находили в нем все, что ожидали найти в американце - своего рода карикатурный тип. Он и родился-то четвертого февраля, в один день с Чарльзом Линдбергом, хотя на несколько лет раньше.

Если бы я не познакомился со Свейном и если бы Свейн не был слегка тронутым, то я никогда не повстречался бы с Клайдом, что только доказывает, что, как говаривал Клайд, человек никогда не знает.

Мне тогда было двадцать два, и я приехал в Париж, потому что один мой гарвардский приятель клялся, что связи его отца обеспечат мне теплый прием в парижской "Геральд". Как выяснилось, отец его был склонен к преувеличениям. Все его связи, по-видимому, состояли в том, что он, бывая в Париже, каждый день выходил купить эту газету. Сын его, как выяснилось, был слишком доверчив, а я - безнадежно наивен. Мне оказали не слишком теплый прием, а о работе и речи не было. Однако я не сдавался, выслеживал то одного, то другого во время обеденного перерыва или когда они выходили из редакции, чтобы выпить вечерком. Я щедро снабжал их копиями своих студенческих творений, забегал сбоку, готов был ставить выпивку за свой счет в надежде разговорить их и заставить выслушать свою рекламную речь.

За несколько недель такой несуразной жизни, когда деньги у меня уже подходили к концу, а надежды готовы были рухнуть, мои искренние и все более отчаянные мольбы произвели чудо: оно, как счастливая соломинка, мелькнувшая в ревущем потоке, удержало меня на плаву и спасло от того, что несомненно обернулось бы совершенно иной жизнью. Автор, сбежавший с танцовщицей из "Фоли", оставил дыру в штате "Геральд". Добрый - пусть даже несколько грубоватый - редактор сидел в плетеном кресле кафе "Дом", допивая заказанный мной коктейль, когда ему принесли это известие. Звали его Свейн. Отослав запыхавшегося гонца, Свейн поднял глаза от бокала, зажег сигарету и взглянул мне в глаза, как мужчина мужчине - совсем как в кино.

- Ну, Годвин, - заговорил он ворчливым тоном газетчика, который, как я теперь понимаю, долго и заботливо пестовал в себе, - кажется, удача постучалась в вашу дверь.

- Похоже на то, сэр, - отвечал я, без конца вертя в руках свое канотье и вознося небу безмолвные молитвы.

Тем утром за завтраком я разругался с девушкой, с которой спал: мелкая неприятность для моей души: ни она, ни я не придавали значения этой связи. С прагматической точки зрения дело обстояло хуже, потому что жил я в ее квартире. Работа, аванс от Свейна, могли меня спасти.

- Если, скажем, я вас возьму, я не хочу получать от вас никакого снобистского гарвардского барахла, - сказал он. - Я утопаю в подобном хламе. Постарайтесь, знаете ли… добраться до сути. Слышите, Годвин? Суть! Вот что им, кажется, нужно.

- Это я сумею, - заверил я. - Может, я и молод, но все говорят, что я умею видеть главное. А скажите, что освещал у вас тот парень?

- В основном музыку. Остальной культурой занимается Ньюмен.

Он с сомнением покосился на меня.

- Вы разбираетесь в музыке?

- Я, в музыке? Еще бы, с древности до наших дней. Обожаю музыку, еще с…

- Ну, это все, конечно, чушь. Само собой. Чушь. Запомните это, Годвин, и, это вам говорит Мерль Свейн, вы всегда будете не слишком далеки от истины. Если подумать, иной раз неплохо подпустить и малость гарвардского хлама. Вот, скажем, сегодня…

Порывшись в кармане, он извлек клочок бумаги - написанную мягким размазывающимся карандашом контрамарку.

- Какой-то чертов балет. Одно могу вам сказать: Мерль Свейн не выносит балета. Кто-то платит кучу денег, чтобы поглазеть на нелепые прыжки… Мерлю Свейну этого не понять…

Он вздохнул, размышляя над тайнами человеческой души.

- Балет - это как раз для вас, не так ли?

- У меня дядюшка был как раз из этих нелепых прыгунов…

Он перегнулся через столик, чтобы ущипнуть меня за плечо.

- У вас в голове полно хлама, Годвин. Ну, если подумать, мне нравятся такие культурные ребята с хламом в голове. Только поймите меня правильно… Отправляйтесь на этот балет и напишите что-нибудь пошикарнее, что-нибудь такое, чтоб я ни слова не понял. Если я способен разобраться в статье о балете, значит она и гроша не стоит. Можете смеяться, дружок, но это правило еще ни разу не подводило Мерля Б. Свейна.

Хотелось бы поведать читателю, что таким странным манером на свет появился новый музыкальный критик. Увы, это не так. Балет назывался, как мне помнится, "Лебединое озеро", и к тому же в день моего разговора с редактором исполнялся не в первый раз. После того как я покинул Свейна, вытянув из него несколько франков в долг, и до того, как явиться в театр в новой для меня роли критика, я успел найти пару обозрений, появившихся в тот день во французских газетах. Я, как сумел, перевел их, обращая особое внимание на критические оценки, а потом на полчаса задержался в букинистическом магазинчике, где нашел пару потрепанных томиков, посвященных русскому балету. Несколько часов я отдал бурной деятельности. Таким образом, к началу представления статья у меня была практически готова - я написал ее, сидя над омлетом в маленьком, душном и дымном кафе. Во избежание накладок, памятуя классический случай с критиком, давшим отзыв о спектакле, который был отменен по случаю пожара, уничтожившего театр, я посмотрел и балет. Первый раз в жизни. После его окончания я счел свой отзыв достаточно шикарным и невразумительным, чтобы удовлетворить Мерля Б. Свейна.

Я понимал, что так не может продолжаться до бесконечности. Через несколько дней я дал обзор концерта, где исполнялись симфонии Шуберта. Потом оперы. Невероятно: я был самозванцем. Нервы у меня были натянуты, как струны. Я каждую минуту ждал, что меня разоблачат, выпрут, депортируют - бог весть, как обойдутся французские власти с поддельным музыкальным критиком, который к тому же американец.

Для меня тогда целью жизни было любыми средствами остаться в Париже, но сделаться для этого музыкальным критиком представлялось поистине крайним средством. С тем же успехом можно было попытаться убедить человечество, что мир все-таки плоский.

Подавленный, охваченный ледяными когтями ужаса, я оказался в Люксембургском саду на лавочке, достаточно удаленной от развлекательных заведений, чтобы с нее не слышны были деревянные духовые, в которые дудела толпа венгров. Мне в этом сочетании мерещилось нечто зловещее. Прямо передо мной несколько стариков играли в шары и курили окурки не длиннее ногтя большого пальца. Их синие береты и поношенные твидовые пиджаки были для меня квинтэссенцией Парижа, заграничной жизни и странно трогали сердце. В небе собирались тучи, и его мягкий серый оттенок гармонировал с колеблемой ветром зеленью крон, словно искусный декоратор всеми средствами старался углубить мою меланхолию.

Я забрел в сад после обеда со Свейном, в котором к этому времени видел не столько спасителя, сколько изощренно коварного мучителя. Редактор без конца расспрашивал меня о музыке: какой-то нездоровый выверт натуры заставил его увидеть во мне ментора, который может наставить его в культурных вопросах, не заставляя казаться полным идиотом. Единственным спасением для меня было упорно направлять дискуссию к тем немногим областям, в которых я поднатаскался за прошедшие пару недель, и он, хоть иногда и косился на меня, когда мои увертки даже для него оказывались уж слишком очевидны, казалось, принимал мои рассуждения всерьез. Короче, мы являли собой пару персонажей грубого интеллектуального фарса.

За кофе, под негромкий ропот уличного движения и щебет птиц в кронах платанов на узкой улочке, он вдруг постучал толстыми, словно обрубленными пальцами по столу, требуя моего внимания. Я с радостью оборвал свои рассуждения по поводу Дягилева.

- Да, мистер Свейн?

- Джаз, - сказал он.

- А, да… Да, джаз.

Я постарался произнести это так, словно вспоминал счастливые часы, когда Армстронг качал меня на коленях в борделе Нью-Орлеана. И очертя голову бросился глубже в трясину.

- Король Оливер, - говорил я, склоняя голову под тяжестью предположения, будто знаю, о чем говорю. - Джелли Ролл и его "Red Hot Peppers".

На этом я иссяк, выложив все немногие известные мне имена.

- Вы и в самом деле их слушали? В Чикаго?

- На летних каникулах, когда учился в колледже. Мои родители проводили лето в домике под Чикаго…

Это было правдой, только слушал я тогда разве что оркестрики, под которые танцевали в том или ином пригородном клубе. Я разглядывал девушек в летних платьицах, кивал Свейну и лгал.

- Молодчина, молодчина, - бурчал он, нацеливаясь на меня, как грузный коршун на добычу. - Боже мой, это чертовски удачно. Ньюмен что-то говорил насчет того, что вы оказались… я еще тогда заметил…

- Он говорил?..

Ньюмен, основной ведущий раздела культуры, опытный, знающий все ходы и выходы, пугал меня больше всех. Уж он-то, конечно, видит меня насквозь.

- Да… Говорил, будто все, что вы пишете, - полное дерьмо.

- Полное? Понимаю…

- Нет-нет, вы совсем не так поняли. Это хорошо. Критики, интеллектуалы, они вечно ненавидят других интеллектуалов. Уж послушайте Мерля Б. Свейна.

Он с самодовольным видом засунул большие пальцы в жилетные карманы.

- Нет-нет, вы-то мне и нужны, Годвин, и как раз для джаза. Все эти крысиные норы на Левом берегу. Займитесь-ка ими.

Он ущипнул меня за плечо, сказал, что мне же хуже, если я не слушаю Мерля Свейна, и мы расстались.

Ощущая близость рокового часа, я зашел к своему букинисту, выбрал томик, сулящий откровение тайн джаза, и откопал несколько пластинок Армстронга, завезенных из Америки. Теперь надо было найти кого-нибудь, у кого есть граммофон. И тут я оказался на лавочке и сидел, глядя на играющих стариков.

Через некоторое время длинная тень упала на дорожку и нависла надо мной. Я вынырнул из безутешных страданий по поводу джаза, Свейна и проворной многоножки, которую обнаружил в своей постели тем утром - я перебрался в дешевую гостиницу, украшенную чарующим видом на сточную трубу и журчанием воды в канализации, - и, подняв глаза, обнаружил над собой воплощение деревенщины. Зрелище застало меня врасплох, напомнив карикатурные фигуры с вечными соломинками в волосах, в брюках, из-под штанин которых видны высокие башмаки и волосатые лодыжки. В сущности, склонившийся надо мной парень не так уж походил на карикатурную фигуру из низкопробных книжонок: просто его облик отчего-то приводил на ум книжный идеал деревенщины.

- На вид вы американец, - дружелюбно заговорил он. - Ничего, если я тут пристроюсь?

Он уселся на дальний конец скамьи.

- Американец с какой-то заботой на уме.

Мне вовсе не понравилось, что во мне так легко узнали американца.

- Скажите, вы случайно не из тех идиотов, которые мечутся от моста к мосту, мешая и докучая потенциальным самоубийцам?

- Только не я, - отвечал он, благодушно улыбнувшись. - Я из тех идиотов, которые зарабатывают на жизнь, дуя в трубу… труба, корнет, иногда немножко пианино…

Он скрестил в коленях длинные паучьи ноги, приподнял лежащую на скамье пачку пластинок.

- Увидел их, и, ясное дело, обратил внимание. Прикинул, что американец в Париже с пачкой граммофонных пластинок - малый, с которым стоит познакомиться.

Он просмотрел ярлыки, кивнул, широко улыбнулся, открыв зубы, которые почему-то нигде не соприкасались друг с другом. Улыбка его приводила на ум обглоданный кукурузный початок, но зубы были очень белые.

- Клайд Расмуссен, - представился он, протянув руку, слишком далеко высовывающуюся из рукава клетчатого норфолкского жакета.

Жакет был ему немного не впору, как и полосатая бело-коричневая рубашка, и брюки, слишком измятые, чтобы их вид можно было объяснить артистической небрежностью. Истертые коричневые ботинки вздулись на пальцах, там, где отслаивались странными заплатами слои кожи. Тем не менее он не производил впечатления опустившейся или сомнительной личности. Похоже, ему просто было все равно. Наверно, мы двое производили странное впечатление: я в своем черном французском костюме выглядел, как ученик банкирской фирмы, ну а Клайд выглядел как Клайд.

- Роджер Годвин, - сказал я, и мы пожали друг другу руки.

Через четверть часа мы знали друг о друге все, что стоило знать. Он был чуть старше века, прибыл в Париж рядовым американского экспедиционного корпуса и сам удивился, как по душе пришлись ему страна и люди. Вернувшись в Штаты, он после увольнения из армии мотался от оркестра к оркестру, провел некоторое время на Среднем Западе, пока разбирался, что за музыка у него внутри. Так он и выразился, мол, музыка всегда в тебе, и надо только достаточно разобраться в лабиринте искусства и набраться техники, чтобы научиться выпускать ее на свободу.

- Это как с писателями, - говорил он, удивляя странным сочетанием ленивой позы, которую он принял, откинувшись на спинку скамьи, и энтузиазма, заметного в глазах и в голосе. - В тебе есть что-то вполне готовое, только ты не знаешь, что это такое, пока не пожил достаточно, чтобы подобрать ключ. Я в траншеях встречал ребят, которым хотелось стать писателями, поэтами, все такое - война в них это высвободила - талант, умение видеть… и, знаешь, на это стоило посмотреть. Почти все они, конечно, погибли. Но не все. В Париже полно таких, кто выжил, и хороших писателей, и плохих, кажется, им довольно неловко, что они уцелели. - Он постучал себя по груди. - Это там внутри - нет гарантии, что ты это там найдешь, может, там даже пусто. - Он коротко рассмеялся. - Никогда не знаешь. - И он улыбнулся щербатой улыбкой, чуть смущенно. - Словом, вы ничего не понимаете в музыке. И еще меньше в джазе.

Я кивнул, глядя, как он почти любовно перебирает диски плоскими кончиками пальцев.

- Луи Армстронг, да, неплохо для начала. Не вижу, почему бы нам не просветить вас наскоро. Никогда не знаешь, может, вы в это нырнете, как утенок в… Слушайте, Годвин, беретесь? Готовы немножко поучиться?

Он слегка склонил голову в сторону, волосы у него топорщились во все стороны, но в глазах не было смеха. Он всматривался, оценивал меня.

- Вы студент, я учитель?

- Конечно, Клайд - сказал я, - я берусь, только надеюсь, что вы будете со мной терпеливы.

- Ну вот, теперь вы говорите прямо как девица из Дубьюка.

По дороге к его квартире он начал первый урок.

- Что вы знаете о джазе?

Клайд достал из кармана черствый круассан, отломил кусок и принялся жевать. Протянул мне, и я, смахнув налипший в кармане мусор, отломил крохотный уголок. Он запихнул остаток обратно в карман.

- Ничего, - признался я. - Пол Уайтмен…

- Жан Голдкетт?

Я покачал головой.

- Фрэнки Трамбауер? Мезз Мезроу?

- Простите…

- Ну, о Биксе-то вы наверняка слышали?

- О ком?

- Бикс Байдербек. Вы же слышали о Биксе Байдербек, ручаюсь.

- Никогда ни за что не ручайтесь, Клайд.

Мы стояли под каштаном, чувствуя остывающий с наступлением сумерек ветерок. Над Монмартром громоздились лиловые облака. Я старательно жевал сухую, довольно черствую булку.

- Да вы настоящий отшельник, приятель. Я считал, в Гарварде немножко более… au courrant.

Французское выражение он произнес с ухмылкой.

- Ну, для начала…

Он было продолжил прогулку, но тут же остановился, чтобы купить у разносчика горячих каштанов, и снова зашагал, пиная перед собой камушек, пока эта игра ему не наскучила.

- Вам стоит узнать, что джаз начался, когда в Новом Орлеане прикрыли Сторивилль, и музыкантам пришлось перебираться в Чикаго.

- Как понимать, закрыли Сторивилль?

- Во время войны Новый Орлеан превратился в важный порт, - терпеливо объяснил Клайд, - и секретарь военного департамента присмотрелся, что творится в Сторивилле - это район в Новом Орлеане, - и решил, что войскам это не на пользу… Понимаешь, куда я клоню? И шлеп! Они намертво прикрыли Сторивилль, а музыканты, все чернокожие, вместе с девицами отправились вверх по Миссисипи в Чикаго… и стали играть свои мелодии в городишке Чи. Белых чикагских музыкантов их джиги просто очаровали. И они принялись химичить с этими мелодиями, пытались играть их по-своему. Ну, они, понимаешь ли, здорово увлеклись, хотя у них не слишком получалось - те новоорлеанские ребята были по-настоящему хороши, попросту говоря, они умели играть так, что чикагцам и не снилось, - удерживали в равновесии несколько мелодических линий одновременно, все сразу. Я потом дам послушать записи… в общем, белым парням такое не давалось. Мне и сейчас не дается. Тогда белые ребята обошлись с мелодиями немного иначе. Они стали играть по очереди. Понимаешь, Роджер? По очереди…

- Вроде соло, - робко вставил я.

Клайд со вздохом кивнул:

- Соло - вот ключ, превративший новоорлеанский джаз в чикагский джаз. В сольной партии, видишь ли, человек может вставить что-то от себя. Вот я когда сегодня начну работу, я буду радоваться тому, как согласно звучит ансамбль, но в сольной партии с тобой что-то происходит… как будто ищешь дорожку к тому себе, который у тебя внутри. Потом вдруг подбираешь подходящий ключик, и та музыка, что в тебе, черт, Роджер, она вырывается на свободу, она свободна, и ты это видишь! - Он очистил от кожуры последний каштан и забросил его в рот. - Ты выпускаешь ее на свободу, и только надеешься, что она хороша.

Назад Дальше