- Ну и хлопот с вами! - вздохнул Вардан. - Я уполномочен только сказать вам, вернее, предупредить вас в последний раз: остановитесь. Вы лезете в государственные дела, причем в военное время. Предупреждение исходит непосредственно от моего босса. Если вы не угомонитесь, Роджер, пеняйте на себя, не на нас.
- Как сказал бы один мой приятель: "Как все мрачно, дорогие мои!"
- Мрачнее некуда, можете мне поверить. Ну вот, мне опять приходится вам угрожать, и мне это очень не нравится. На борту прекрасного судна "Кисмет", направлявшегося из Александрии в Беда Литториа, вы написали некое письмо и оставили его у капитана, Стенли Уордора. Такое письмо - из тех, которые пишут, уходя на опасное дело, откуда можно и не вернуться. Оно было предназначено Сцилле Худ, а передать его должен был Гомер Тисдейл. Но вышло так, что вы остались живы и письмо так и не попало к Тисдейлу. И разумеется, не попало к миссис Худ. Вместе с прочим вашим имуществом оно попало ко мне. Будучи любопытным типом, я сунул в него нос… Очень трогательное, откровенное письмо. Очень откровенное признание в любви к чужой жене… к жене человека, возглавлявшего вашу группу… Вполне очевидный мотив убийства. Это письмо, Роджер, как и предположения, из него вытекающие, могут таинственным образом просочиться к самым безответственным типам с Флит-стрит. Вы знаете, в нем ведь могут даже увидеть улику против вас и миссис Худ, доказательство заговора, в который вы вступили, чтобы убить ее мужа. Вы представляете, какая буча поднимется? Возможно, до суда и не дойдет, но скандал подпортит карьеру не только вам, но и ей, а она может оказаться так глупа или неуравновешенна, чтобы, скажем, прыгнуть в реку с Вестминстерского моста. В любом случае, скандал разразится ужасный… Вы подумайте об этом, ладно? Прежде чем снова разыгрывать героя-сыщика.
Годвин сдвинулся к углу стола и встал.
- Монк, вы меня поражаете. Знают ли в Итоне, как вы себя ведете? Еще минута в вашем обществе, и, боюсь, вы у меня проглотите свой мартини вместе со стаканом и всем прочим.
- Понимаю, - произнес Вардан, глядя на Годвина снизу вверх. - Меня самого огорчает необходимость такого поведения. В самом деле… - Он безнадежно вздернул плечи. - Чего не сделает патриот ради своей страны?
В начале июня 1942 года Королевские ВВС совершили величайший бомбардировочный рейд в истории, обрушив тысячи бомб на Кельн. Годвин отправился на аэродром, чтобы взять интервью для американских радиослушателей у возвращающихся пилотов и членов команды.
Один молоденький летчик с "Галифакса", с реденькими мальчишескими усиками, качал головой, изумляясь тому, в чем только что принимал участие.
- Все небо в самолетах, впереди и сзади, насколько видит глаз. Мы проходили над Кельном - один бомбардировщик каждые шесть секунд. Поверьте мне, сэр, это было вроде уличного движения на Пикадилли, только хуже.
Другой с трудом верил своим глазам:
- Мы возвращались домой над побережьем Голландии, это сто сорок миль от Кельна, и, помоги им, боже, зарево позади было видно даже оттуда. Похоже на то, что мы поджарили их всех до одного, нет?
А молодой стрелок, бледный и застенчивый, прошептал:
- Невозможно было не пожалеть тех, кто был там внизу. Я хочу сказать: у меня две сестрички, мама, папа и дедушка. Не хотел бы я, чтобы такое выпало кому-то из них… Самое худшее, что было в Лондоне - просто чепуха по сравнению с Кельном.
Случалось, Годвин в вечерних выступлениях по радио или в своей колонке обращался к знакомым именам и местам. Иногда трудно было уместить в голове, что одна и та же война касается и конвоев в Северном море, снабжавших русский фронт, и крымского весеннего наступления; одна война повсюду: от Бирмы до Мальты, от Бенгальского залива до Кельна и до знакомых названий на карте пустыни. Там, в пустыне, бушевали сражения танковых армий, растянувшихся от Бир-Хакейма до Эль-Адема в каких-то двадцати милях к югу от Тобрука. Королевские ВВС устраивали преисподнюю нацистским танкам, но Роммель все еще держал Тобрук под прицелом. Бритты стояли твердо. Официальное сообщение из штаб-квартиры Окинлека гласило: "Нет причин для беспокойства". Годвин привел его в своем репортаже для Америки как образец британской сдержанности. Фраза вошла в пословицу. Ему приходилось слышать ее от многих людей по всей Америке.
Слушатели рады были снова услышать его голос и дважды в неделю читать его колонку. Чувствовал он себя очень неплохо - если бы не проблемы со Сциллой, осаждавшие его по ночам и донимавшие двадцать четыре часа в сутки. Если бы только со Сциллой как-нибудь уладилось! Оставалось только верить, что так и будет. Как-нибудь.
Как раз в это время кто-то попытался его убить.
Глава двадцать четвертая
В Дорчестере американский генерал давал прием в честь американского сенатора, известного своими связями с некоторыми крупными воротилами в Вашингтоне, в частности с Гарри Хопкинсом, что означало, что он имел прямой доступ к уху Франклина Рузвельта. Посему гостей собралось множество - военных, политиков, чиновников, и совсем немного красивых женщин, что объясняло толпу поклонников, окруживших Лили Фантазиа. В тот вечер, разговаривая с Годвином, Грир, обладавший тонким тактом, воздержался об упоминании о Сцилле. По этому признаку Годвин заключил, что Грир знает о его проблемах, и у него создалось ощущение, будто Сцилла незримо витает у него над головой. Позднее, после того как Годвин наскоро представился сенатору, попросившему у него автограф для своей дочки Сью, считавшей, что он чуть ли не кинозвезда, - после того как с деловой частью было покончено, Лили удалось прижать его к стенке. Она долго и твердо жала ему руку, и глаза у нее были очень грустными.
- О, перестань, Лили… - сказал он.
- Вот подожди еще немного, Роджер, и все взорвется. Ты знаешь, как это будет, Роджер, ты не сумеешь оправдаться неведением.
- О чем ты? Я пребываю в неведении с тех пор, как явился на свет, и ты это знаешь.
- Конечно, Роджер не может не шутить, но сердце у тебя разрывается - и она истерзала себя.
- Ну, я как-нибудь управлюсь.
- Если тебе нужно выговориться, - предложила она, - вот тебе друг, который готов слушать.
- Спасибо, Лили. Но у меня довольно толстая шкура. Бывает, в три часа ночи в Мэйфер слышны тихие рыдания, а к рассвету я уже снова сияю, как солнышко.
- И еще, конечно, твой друг мисс Коллистер. На днях я обедала в гостях, и кто-то пытался подбить меня на пари на десять фунтов, что к концу года Энн Коллистер станет называться миссис Годвин.
- Какое удивительное пари!
- Имен не назову. Но дама числит семью Коллистеров своими друзьями. И в самой семье царит, похоже, неясное смятение.
- Лили, мне надо уходить. У тебя никогда не бывало такого, что хочется уйти, но хочется остаться? Вот точь-в-точь так и со мной.
Годвин поцеловал ее в щеку.
- К тому же меня ждет партийный лидер.
Она тоже поцеловала его, и Годвин отошел, стараясь не думать о странном взгляде, который она послала ему вслед. К ней направился Стефан Либерман, и Годвин, кивком поздоровавшись с ним, скрылся.
Густой туман пах так, словно со времен битвы при Азенкуре рядом жгли резину. Он щипал глаза, садился на лицо жирным налетом, залеплял ноздри, как мокрая пакля. Годвин постоял на углу, глядя на Динери-стрит, ответвлявшуюся от Парк-лэйн, - и передумал. Туман в той стороне выглядел густым как цемент. Он зашагал дальше по Парк-лэйн и пережил новое искушение на углу Керзон-стрит. Да, Керзон-стрит он знал наизусть, он мог бы пройти ее с завязанными глазами. Но этот лондонский гороховый суп не имеет себе равных - он не заметил даже, как его вынесло на Шепердс-Маркет, где он остановился, прислонясь к фонарному столбу и пытаясь сообразить, куда идти. Беда в том, что когда знакомые здания превращаются в смутные силуэты, не так-то легко понять, в какую сторону ты смотришь. Он слышал приглушенные туманом шаги, они приближались и удалялись, останавливались, иногда доносилось невнятное проклятие оступившегося прохожего, подвернувшего ногу на поребрике, которого, можно поклясться, сроду здесь не бывало!
Наконец Годвин решил, что точно нацелился на Беркли-сквер и снова двинулся в путь, постукивая перед собой наконечником зонта, как слепой - тростью. Добравшись до широкой улицы, он снова услышал шаги, шаркавшие так, словно идущий опасался утратить связь с землей. Пикадилли… Он шел в прямо противоположную сторону. И стоял теперь на углу то ли Даун-стрит, то ли Брик-стрит, черт их разберет…
Зато теперь он точно знал, где находится. Осторожно двигаясь вдоль обочины, он вышел на Хафмун-стрит, где издавна поселился Берти Вустер со своим безупречным Дживзом.
- Годвин… Годвин, это вы? - Тихий голос мог звучать издалека или раздаваться над самым ухом - не разберешь.
- Да? Кто здесь? - Но ответа не было.
Окликнули с Хафмун-стрит, или откуда-то спереди, или сзади, с Пикадилли? Он закашлялся, подавившись шершавой, жирной, маслянистой сыростью.
И свернул на Хафмун-стрит, к знакомым местам. Здесь он никак не потеряется. Направо по Керзон-стрит, потом налево - к Беркли-сквер. Здесь места, принадлежащие Энн Коллистер, до нее минута ходу… Так, посмотрим, это, должно быть, Керзон-стрит.
- Годвин? Вы здесь? Это вы? Ничего не вижу… Годвин, постойте… Я вас найду…
Голос плавал, доносился сразу со всех сторон.
Годвин остановился, прищурился. Глаза жгло.
- Кто это? Где вы? Назовитесь… Где вы, черт побери?
Шаги затихли справа - или позади? Или дальше по Керзон-стрит в сторону Гайд-парка? Теперь другие шаги. В тумане каждый звук отдается эхом от стен, звучит отовсюду сразу. Годвин ничего не мог разобрать. С каждым вдохом туман когтями драл горло. Кто его зовет? Или воображение играет шутки? Странные дела творятся в тумане. Чудится, будто плывешь неведомо куда; прямо как в одной из этих пьес, где все персонажи умерли, но не знают об этом. Может, и он умер, сам не заметив, а если и так, кому, черт возьми, до этого дело?
Он толком не понял, как добрался до Беркли-сквер и оказался на дальней стороне площади, но уловив запах свежескошенной травы понял, что дом близко. Никто его больше не окликал. Он вгляделся в туман, зная, что за маленьким сквером ждет его квартира. Он как раз нащупал кончиками пальцев ограду, провел ладонью по гладкой влажной поверхности, когда прямо за спиной громко застучали шаги.
Он начал оборачиваться, но зонт, застрявший между прутьями ограды, выдернуло у него из руки. Годвин собирался что-то сказать, поскользнулся на мокрых камнях, подвернул лодыжку, почувствовал, что падает, услышал треск рвущейся материи - его пальцы зацепились за карман мужского макинтоша. Прежде чем соприкоснулся с мостовой, расцарапав коленку и разорвав брючину, он успел еще подумать, что порвал бедняге плащ. Мужчина крякнул, отшатнувшись назад, и какой-то металлический предмет выпал из его руки и с лязгом упал на землю у самого рукава Годвина.
Годвин нащупал предмет.
Это был нож, вроде охотничьих ножей, каких он насмотрелся дома мальчишкой. Похож на ножи десантников.
Мужской силуэт выдвинулся из тумана, как гора на колесиках, и обрушился на него. Внезапно Годвина захлестнула бешеная ярость - необъяснимая, подсознательная реакция на опасность, - и он заставил собственное внушительное тело откатиться в сторону, изо всех сил лягнув ногой в сторону нападающего, рухнувшего на мокрую мостовую, потянулся за ножом, не нашел, пошарил кругом, припав на одно колено, впустую, услышал и наполовину почувствовал тяжелое дыхание тяжело пытавшегося подняться противника, но не сумел точно определить его положения, пока тот не навалился на него, опрокинув на спину, но Годвин был крупным и сильным мужчиной и, потянувшись туда, где угадывалось лицо врага, нащупал ухо и рванул, почувствовал, как оно отрывается от головы, почувствовал гейзером брызнувшую на руку густую горячую кровь, услышал вопль, почувствовал, как его отшвыривают в сторону и невидимый враг скрывается в тумане…
Крик замер, шаги затихли. У Годвина кружилась голова. Он сел, привалившись к ограде, защищающей скверик в центре Беркли-сквер. Он жадно глотал воздух. Связных мыслей не было, он не пытался анализировать происшедшее. Медленно встал. Колено саднило, под пальцами чувствовалась кровь. Ладонь и рукав воняли кровью из чужого оторванного уха. На левом боку нож оставил в пальто и рубашке длинный разрез.
Зонтика он так и не нашел. Ни черта не видно. Оставалось только обойти ограду, чтобы выйти на свою сторону площади. От каждого шага в лодыжке отдавалась боль. В колене словно застряли осколки стекла. Макинтош его погиб безвозвратно, и кожа на боку была порезана. Он весь пропах кровью. В памяти мелькнул залитый кровью коридор в Беда Литториа…
Он пытался попасть ключом в замок, когда из тумана прозвучал голос:
- Годвин? Это вы? Отвечайте же, человече, я совсем заблудился…
- Сюда, наверх. Я стою у своей парадной. Как ударит в нос запах крови, идите на него, не ошибетесь. Что за чертовщина?
Из тумана показалась тяжеловесная фигура.
- Это я, Стефан Либерман. Я хотел вас догнать, поговорить… Туман помешал. Господи боже, что это с вами? Похожи на жертву бомбежки - вот, дайте я помогу, вы весь в крови, словно свинью резали!
Либерман шагнул вперед, торопясь помочь.
- Ничего. Это не моя кровь. Просто я пару минут назад оторвал кому-то ухо. Удивительно, как он не налетел на вас в тумане…
- Я никого не видел.
- Он, теперь, пожалуй, еле на ногах держится.
- За что вы его так?
- Ну, в основном за то, что он хотел меня убить. Ножом. К счастью, оказался неумехой.
- Давайте я провожу вас в дом.
- Если хотите. Со мной все в порядке. Можем выпить.
- Но зачем он пытался вас убить? Хотел ограбить? Или принял за другого?
- Нет, не думаю…
Когда Годвин, вымывшись, продезинфицировав и заклеив раны и переодевшись в сухое, вернулся в свою гостиную, Либерман курил сигару, толстую, как шпала. Он протянул Годвину кожаный портсигар:
- Угощайтесь.
Годвин обрезал кончик и закурил. Разлил коньяк "Наполеон", превосходивший его возрастом. Либерман обошелся с благородным напитком, как с полосканием для рта: проглотил и плеснул себе еще.
- Бывает хуже, - одобрительно крякнул он. - Хорошо пробирает. Знавал я одного парня из Лос-Анджелеса, так он выпивал по бутылке такого зелья вдень. Фанфарон. Как и я. Неудивительно, что мы с ним сошлись.
Он то ли рычал, то ли смеялся. Наверняка разобрать не удавалось, но это был не тот Стефан Либерман, которого знал Годвин. В нем открылась совершенно новая сторона.
- Вы? В Лос-Анджелесе? Вот это новость…
- Шутите? А почему бы, черт возьми, мне и не бывать в Лос-Анджелесе? Вы знаете, сколько они там платят? Я три раза ездил, писал кое-что для Льюиса Майера и Джека Уорнера - черт, я даже был женат на мексиканской актрисе, с которой меня познакомили. Два горячечных года. У нее имелась привычка взрываться в самое неподходящее время. Никогда не знал, с чего она взбесится. Совершенно чокнутая, но играла вдохновенно и умела смешить. Всякая студия стремиться залучить к себе парочку иудеев из Европы - вроде прикормленных иезуитов при дворе. Прибавляет им культурки, как они выражаются, да и хозяева всех студий все русско-польско-германские евреи, надутые от важности, будто доставили свои семейства в землю обетованную. Но, как вы заметили, я редко вспоминаю об этом времени здесь, в Лондоне, среди британских снобов. Выгоднее выставлять напоказ другую личину Стефана Либермана: бедного-разнесчастного Вечного Жида, тяпнутого нацистами за задницу, - что чистая правда, имейте в виду. Оба моих "я", оба Стефана Либермана - настоящие, только Лондону достался беженец из Европы - драматург-сценарист, а не голливудский муж Люп Как-ее-там. И это вполне разумно. Вы-то знаете свою публику. Пусть это вас не беспокоит. Вот то, что случилось с вами сегодня, - повод для беспокойства. Вы сказали, что не думаете, будто вас приняли за другого. Что вы имели в виду? Кому нужно вас убивать?
Годвин с досадой припомнил, как разоткровенничался только что на крыльце.
- Да нет, вы, должно быть, правы: наверняка грабитель или перепутал с кем-то. Туманная ночь, где ему было разобрать, кого он режет?
- Для грабежа слишком жестоко. Хотя в наше время никогда не знаешь, чего ждать от людей. Вы бы лучше сообщили в полицию… Тот человек потерял много крови.
- Утром, - сказал Годвин. - Я займусь этим утром.
Они еще несколько минут обсуждали нападение. Годвин отстаивал версию случайного столкновения - мол, просто подвернулся кому-то. Слушая Либермана, он дивился второй личности, открывшейся в знакомом человеке. Эта новая личность - бывший голливудский сценарист, обходившийся с бриттами так, как они того стоили, - нравилась ему куда больше. Конечно, может и правда обе личины были точным отражением двух сторон одного человека. Но его привлекала некоторая расчетливость в поведении Либермана. Человек никогда не знает. Никогда не может сказать заранее.
- Вы сказали, что хотели поговорить со мной.
- Да, эта проклятая война… Мир еще и не начал понимать, что творит Гитлер.
Либерман потер свой тяжелый нависающий лоб, пригладил рукой тугие кудряшки на голове. Глаза его горели из-за темных припухлостей век. Вблизи он казался таким же измученным и напряженным, как Эдуард Коллистер.
- Они уже убили больше миллиона евреев, а это только начало. Три четверти убитых из одной Польши… Не думаю, чтобы мир хоть немного понимал, что это значит - замыслить уничтожение целого народа… и бахвалиться этим! Пока что они обратили все силы на Восток, но далеко продвинулись и во Франции, в Бельгии, в Голландии и, конечно, в Германии. Возьмите Румынию - они убили 125 000 евреев, а перед тем как убить, заставили несчастных подписать бумагу, в которой те принимали на себя ответственность за развязывание войны. Чехословакия, Венгрия… если они доберутся до Англии… - Он повел тяжелыми плечами. - Моя семья… стоит о ней подумать, и я схожу с ума, а думаю я о них все время. Чтобы понять, что там творится, надо быть сумасшедшим. - Он взмахнул длинной рукой, уронил пепел с сигары. - Война - одно дело. А систематическое, тщательное уничтожение определенной группы людей - например, голубоглазых, или лысых, или только уроженцев Айовы, вашего штата… не только военных, а всех, всех… Подумайте об этом, Годвин, призовите на помощь вашу нетронутую, выхоленную американскую фантазию, попробуйте представить, как полиция является в Айову и хватает всех подряд: мальчуганов в коротких штанишках и маленьких девочек с грустными глазами в розовых платьицах, прижимающих к себе любимую куклу, - загоняет всех в товарные вагоны, где они несколько дней задыхаются в собственном дерьме, а потом выгружают их и заставляют выкопать ров и прыгать в него, а немцы расстреливают их из пулеметов… Подумайте не о Варшаве, не о гетто, полном каких-то незнакомых вам евреев, которые вам и не понравились бы, будь вы с ними знакомы, - подумайте об Айове и тогда вы начнете понимать.
Было уже очень поздно. Годвин снова разлил коньяк. Великанской сигары хватит еще на час.