Ничейная земля - Збигнев Сафьян 4 стр.


Редко случается, чтобы Вацлав Ян и пани Эльжбета бывали где-нибудь вместе. (Как-то раз я их видел на приеме в "Бристоле".) Частная жизнь Вацлава Яна окружена глубокой тайной, потому что он так решил и это ему нравится. Не уверен, что такая таинственность устраивает Эльжбету. После смерти мужа, то есть уже почти десять лет, она живет с матерью в трехкомнатной квартире на Вильчей улице. Старшая Пшестальская переехала туда еще при жизни генерала, когда Ольгерд бросил ее из-за той актрисы… В тот раз Комендант вызвал его в Бельведер и страшно отругал. Эльжбета, наверно, хотела бы иметь собственный дом, но, видимо, понимает, что Вацлав Ян никогда не согласится на это, во всяком случае в общепринятом смысле… Он больше чем на двадцать лет старше ее и был другом ее отца.

Эльжбета пишет стихи и рассказы для детей - несколько неплохих стишков о Коменданте были напечатаны. Она никогда не говорит о Вацлаве Яне, так же как он никогда не упоминает ее имени. Это не от стыдливости или боязни скандала, просто не может быть иначе, и я это понимаю".

Здесь рукопись Станислава Юрыся обрывается.

3

Не следует считать, что Эдвард Фидзинский, как уже было сказано, первый читатель сочинения Юрыся, принял его близко к сердцу. Он был всего-навсего начинающим журналистом и даже сам понимал, что случай привел его в газету, а не призвание, и не знал еще, какую ценность имеют такие материалы, хотя бы для частного архива, если их нельзя использовать для публикации: для разглашения или скандала. Записка касалась Вацлава Яна. Эдвард считал, что должен проявить свое расположение к полковнику, поэтому и отнес ему не то донесение, не то записку. А сам время от времени думал об этом сочинении, а скорее, о жизни Юрыся и о его смерти. Тут Эдвард вступал на территорию странную и таинственную, о существовании которой он, правда, знал только теоретически, но все же знал. Власть и разведка, таинственные игры людей там, наверху, подглядывание за чужой жизнью через замочную скважину, кулисы событий, о которых писали газеты. На самом деле ему все это было безразлично. После смерти отца Эдвард был избавлен от необходимости слушать разговоры о политике, а в университете старался держаться подальше от приятелей Вацека, которым страшно нравилось организовывать гетто на скамейках в аудиториях, избивать евреев, проводить выборы в правление общежития. Его, Эдварда Фидзинского, господь бог создал совсем для другой цели. И все же о смерти Юрыся он думал, даже вопреки самому себе: смешной был дядька, как бы совсем из другой эпохи, в старом пальтишке, берете, в смятой рубашке и всегда с плохо завязанным галстуком. Юрысь любил ораторствовать за рюмкой, корчил из себя невесть что, а в лучшем случае скорее напоминал экс-игрока, нежели активного участника большой игры. Пырнули его ножом, без особого труда прикончили капитана запаса. Этот Юрысь, видимо, даже защитить себя как следует не сумел бы. Никакой реакции, плохая физическая подготовка, нетренирован, недостаток психической выдержки… Не то что он. Кто в спортивном клубе не знает Эдварда Фидзинского? Он мог бы сделать карьеру боксера и немного даже жалел, что отказался, хотя тренер Ягодзинский настаивал… Он предпочитает теннис; но теннис - спорт деликатный, слишком уж дамский… Интересно, занимался ли Юрысь спортом? Где уж ему! Редакция, беготня по городу, кабак… По сути дела, человек жил собачьей жизнью, а ведь в молодости, говорят, был боевиком, легионером, офицером. Такие они все - хиреющее поколение. Или как сыр в масле, или на дне.

Эдвард стоял у дома Тересы. Он увидел свет на пятом этаже и подумал, что Тереса сейчас откроет окно и посмотрит вниз, помашет рукой. Таков уж был ритуал; он никогда не уходил сразу, ждал ее появления в окне. Улица Добрая была уже пустынна, из маленькой забегаловки напротив вышли, поддерживая друг друга, двое подвыпивших мужчин. Огни редких фонарей мерцали в надвигающемся с Вислы тумане…

Зачем ему думать о Юрысе? Лучше уж о Тересе, она как раз показалась в окне, помахала рукой, потом приложила ладонь к губам. Эдвард проводил ее домой с Ясной улицы; они шли молча, прижавшись друг к другу, по оживленному Краковскому Предместью, потом вниз по темной Тамке. На волосах и лице Эдварда застыли капельки дождя, это было приятно, как прикосновение холодных ладоней после беспокойного сна.

На Ясной они бывали один раз в неделю, когда мать Эдварда проводила вечер у тетки. У него была своя комната, вход прямо из прихожей, но пани Фидзинская никогда не проявляла достаточного такта, а дверь на ключ запирать было неудобно… Итак, один вечер в неделю, а когда Эдвард потом провожал Тересу домой, его не покидало смущение, он украдкой поглядывал на нее и все время ломал голову над тем, о чем говорить им, которые так близки и полны друг другом… Ему хотелось рассказать ей хотя бы о последнем в этом году теннисном матче с Вацеком. Все думали, что он продует. Было 6:1 в пользу Вацека в первом сете. Во втором он сказал себе: "Двум смертям не бывать", поставил все на одну карту и вышел к сетке. Сильный форхенд и сетка. Не всегда получалось, но Вацека он застиг врасплох, тот расслабился, отступал, уходил в защиту на заднюю линию. Атака, удар, браво! - это решило успех.

- О чем ты думаешь? - спросила Тереса.

- О тебе, конечно, о тебе.

Но ей хотелось, чтобы он рассказал подробнее, конкретнее, о редакции, о своем отделе и о той ерунде, совсем неинтересной, которую ему приходилось писать. Она говорила, что обстановка сложная, что фашиствующие молодчики бьют витрины магазинов, устраивают погромы, а к тому же еще и безработица, Чехословакия, сейм, что не нужно помогать (а он никому и не помогал), но оппозиционность "Завтра Речи Посполитой" - это видимость, игра; правда, работать все равно нужно, помни, не вмешивайся, не лезь в эти дела… Он слушал, некоторые слова пропускал мимо ушей, в дискуссию не вступал, понимая, что Тереса этот мир видит иначе, это немного его коробило, огорчало, возможно, даже не то, что она говорила, потому что он ко всему уже потерял интерес и не обращал внимания на разглагольствования ни Тересы, ни Вацека, - а кротость ее слов, чуждый и, честно говоря, непонятный ему страх. Почему эта девушка так боится жизни? Эдвард смотрел на Тересу; ему казалось, что к нему пришла любовь, хотя слово "любовь" для него, собственно говоря, ничего не значило, оно пришло как бы извне, а иногда он начинал думать, что, возможно, это вовсе и не любовь. Эдвард не мог представить себя без Тересы, и его мучил страх, что так будет всегда.

И действительно, с самого начала все между ним и Тересой происходило как бы без его участия, само по себе или по ее инициативе. Такой уж она была - мягкая и в то же время решительная. Они познакомились весной, а виделись раньше еще на юридическом факультете, но не обращали друг на друга внимания, университет бросили почти в одно и то же время, но только в один из осенних вечеров, когда так же, как сейчас, шел дождь, а мать поехала к тетке…

Он не любил вспоминать тот вечер, а вспоминал каждый раз, когда Тереса появлялась в окне на Доброй улице. Ребята из гимназии, из военного училища, из университета имели опыт общения с женщинами, а ему похвастаться было нечем. Эдвард не хотел признаться, что боится, да, он был развит, очень хорошо развит во всех отношениях, а тут этот страх, это отвратительное сознание неудачи, которое в нем жило с того памятного дня. Случилось это шесть лет назад, тогда ему еще не исполнилось и семнадцати. Был летний день. Эдвард шел вечером по площади Пилсудского и увидел отца, входящего в "Европейскую". С ним была женщина. Они держались за руки… Это выглядело чертовски смешно, отец, седой, уже немного сгорбленный, как школьник, держал свою симпатию за пальчики. Не очень, видно, молодая, она все же казалась моложе матери. У нее были длинные красивые пальцы и довольно большой бюст, хорошо вырисовывающийся под летним платьем. Эдвард постоял еще на пороге кафе и какое-то время смотрел, как они сидели за столиком. Сплетенные пальцы неподвижно лежали возле чашечек с кофе и пирожных.

В тот день Эдвард договорился о встрече с тренером по боксу, Ягодзинским, идеалом мужчины для старшеклассников, или, вернее, тех парней, которые у него тренировались. Он был хорошо сложен, высокого роста, всегда элегантно одет - ребята подражали ему во всем, как только удавалось снять гимназическую форму. "Пора, пожалуй, - сказал тогда Ягодзинский, - надо, чтобы ты наконец познал женщину. Мужчина в твоем возрасте…" Тренер выделял Эдварда среди других ребят. Они часто прогуливались вместе. Заходили в кондитерские. Казалось, что Ягодзинский знает всех красивых девушек в Варшаве; он считался специалистом, знатоком. Сплетая толстые пальцы подвижных сильных рук, он говорил, что вот этой надо бы заняться, а той…

Они шли по Хмельной, Ягодзинский жил на улице Згода. Та девушка вынырнула из подъезда. Эдвард даже не заметил, какой знак подал ей тренер, может, просто провел пальцами по ее щеке, и она пошла за ними, держась на приличном расстоянии. Эдвард взглянул на нее только раз и потом не решался повернуть голову, пот заливал глаза. Ягодзинский что-то сказал, сунул ему в руку монету. Потом открыл дверь в свою холостяцкую квартиру, подождал, пока девушка не покажется на лестнице, и оставил их одних.

Широкая тахта занимала полкомнаты, на столе стояла бутылка ликера, на стене висели боксерские перчатки. Эдвард не помнил лица девушки, только ноги в черных туфлях и в телесного цвета чулках. Она села на тахту, тут же сбросила туфли и начала снимать чулки; делала это ловко и безразлично, даже осмотрела их, прежде чем повесить на спинку стула. Неподвижная и спокойная, в короткой сорочке она ждала его на тахте. Эдвард опустился перед ней на колени, и это ее удивило, какое-то время она, видимо, раздумывала, как поступить, и нашла самый простой выход: упала на тахту.

Он ничего не чувствовал, только стыд. Расстегивая пиджак, еле справляясь с пуговицами, Эдвард вдруг увидел ее глаза: она смотрела на него испытующе, потом на ее лице появилось что-то вроде улыбки. "Ну иди, иди", - позвала она. И тогда это пришло; он вдавил девушку в тахту и, не успев выпутаться из одежды, сник и одеревенел. Потом убежал в ванную, посмотрел на свое лицо в зеркале и испугался: оно было красным и опухшим, глаза напоминали белые пузыри, плавающие в жирном заливном. Эта картина преследовала его много дней. Целыми часами Эдвард лежал, уткнувшись лицом в подушку, перед его глазами маячили ее чулки, висящие на спинке стула. Он видел, как она выскользнула из комнаты, взяв монету, которую он сунул ей в руку. "Я никогда больше не смогу", - повторял он. Когда Эдвард отдавал Ягодзинскому ключ, тот спросил: "Ну как, хорошо?" Эдвард боялся, что Ягодзинский заглянет в глаза, увидит его лицо. Потом он избегал тренера… "Ты выпил мой ликер?" Конечно, выпил, когда остался один. Ликер был до омерзения сладкий, облепил горло и небо. Эдвард не мог избавиться от его вкуса, даже придя домой. В столовой все было накрыто для ужина, мать сидела в глубоком кресле и читала французский роман.

- Вас все нет и нет, - пожаловалась она, - а я жду.

Отец вернулся через несколько часов. Эдвард вышел в пижаме в прихожую и увидел его стоящим перед зеркалом; отец внимательно рассматривал лицо, растягивая пальцами щеки, будто проверял эластичность кожи. Мать в халате проплыла в кухню.

- Есть хочешь? Где ты так долго пропадал?

- На собрании у Боруты, - сказал отец. - Проклятый Борута, начнет болтать, не остановишь, словно испорченный кран.

Борута был главным редактором "Варты", газеты, в которой отец в последнее время работал. Он каждые два месяца менял работу, был в вечной оппозиции, всегда недоволен миром, всегда не на своем месте, неловкий и как будто всем чужой. Эдвард никак не мог поверить, что этот человек во время войны был офицером из ближайшего окружения Коменданта.

- Я видел тебя, папа, в "Европейской" с красивой девушкой, - сказал он громко, чтобы мать могла услышать.

Вернувшись в свою комнату, Эдвард с головой укрылся одеялом. До него не доходили никакие звуки, он не слышал голосов родителей и не думал об отце. Сколько Эдвард себя помнил, он всегда старался быть непохожим на отца, вел с ним постоянную войну. Теперь ему казалось, что он проиграл в важном поединке. Эдвард страдал. Его преследовало собственное лицо в зеркале у Ягодзинского.

Даже тогда, когда он победил в чемпионате юниоров, даже тогда, когда занял третье место в военном училище… На улице, в спортзале, в любом другом месте его вдруг охватывал страх, ему казалось, что он снова увидит это зеркало, что еще раз встанет перед ним, склонившись над умывальником… И только Тереса… Ее нежность и спокойная уверенность смягчали страх. Ему не надо было преодолевать сопротивление, просто он медленно взмывал вверх, как в упоительном полете, в котором каждое движение является неожиданным и таинственным. Понимала ли она его состояние? У нее не было никакого опыта, он был первым - это он смог понять, - только интуиция, и, когда он отступал, она осторожно его поощряла, замирая от страха, он чувствовал, что она боится, а потом сам уже не знал, как это пришло; его охватила радость, огромная очистительная радость, он забыл о ней, был сам с собой, со своей мужской силой…

В комнате царил полумрак, но он хорошо видел предметы: небольшой письменный стол, книжные полки, ракетки на шкафу. Тереса привлекла его к себе и поцеловала в лоб, а потом, плотно закутавшись в одеяло, соскользнула с тахты. Сознание необычайности того, что произошло, не покидало его несколько дней. Он представил Тересу матери, хотя девушка и не хотела этого, она приходила к нему только тогда, когда ее не было дома. Мама угостила их кофе с песочными пирожными, не сводя с Тересы оценивающего взгляда, а девушка сидела на краешке стула и отвечала только "да" или "нет"…

Вечером мать зашла в комнату сына.

- Красивая эта твоя евреечка, - сказала она. - Красивая и неглупая. Как ее фамилия?

- Кофлер, - пробормотал он.

- Я ничего против нее не имею, избави бог, ты же знаешь мои взгляды, но…

Отец этого не сказал бы. Но разве он, Эдвард, думал когда-нибудь об этом серьезно? Даже тогда, когда увидел Тересу впервые. А было это так…

Профессор Ярри заканчивал лекцию, когда боевики ворвались в аудиторию. Как кот, бросающийся на мышь, влетел Вацек, а за ним вломились другие, держа палки как шпаги. Профессор застыл на кафедре с открытым ртом, остановившись на полуслове, он напоминал ксендза в тот момент, когда тот поднимает дароносицу. Солнце скользнуло по скамейкам, студенты повскакивали с мест, левая сторона была почти пуста, только лохматый очкарик Абрашка Фойгель даже во время лекций профессора Ярри соблюдал законы скамеечного гетто.

- Жиды на левую сторону! Долой жидовскую провокацию! Да здравствует национал-радикальная молодежь!

Абраша Фойгель собирал книги и дрожащими руками засовывал их в портфель. С ним все в порядке, он послушный, он никогда не протестовал. И его первого ударили палкой. Вмяли в скамейку, он напоминал тряпичного клоуна, переброшенного через перила. Студенты давились в дверях, вываливались во двор, конспекты лекций летали в воздухе, портфели падали под ноги. Эдвард видел открытые рты, перекошенные лица, руки, сжимающиеся в кулаки. Рыжая, узкая голова Вацека плыла в воздухе как победное знамя. Эдвард спокойно закрыл тетрадь и с трудом начал пробираться через толпу. Он работал плечами и, как всегда, когда напрягал мышцы, радовался, чувствуя свое превосходство над этим скопищем мозгляков. Эдвард их и не одобрял, и не осуждал. Вацек уже несколько месяцев преследовал его своей национал-радикальной болтовней; а как-то раз после теннисного матча даже затащил на какое-то собрание. Они задыхались в маленькой комнате, полной табачного дыма. Кричали, перебивая друг друга, строя грандиозные планы действий, которые очистят Польшу. Эдвард даже немного поддакивал; то, что евреи в Польше были чужими, казалось настолько очевидным, что против этого не имело смысла возражать. Правда, Абраша Фойгель ему не мешал, чистый, вежливый, он не перебегал никому дороги, но все же, без сомнения, оставался чужим. Тысячи других евреев сновали по Варшаве. Они хозяйничали в магазинах, в банках и в канцеляриях, лечили больных и писали книги. Евреи приносили с собой грязь, бедность и что-то неприятное. Они были слабыми, но одновременно опасными, трусливыми и в то же время наглыми. Составляли заговоры? Может быть. Но в конце концов какое ему дело? Никто не любит Абрашу Фойгеля, но зачем же сразу палкой по зубам?

У Абраши текла кровь, он вытирал лицо носовым платком, делал это осторожно, чтобы на него поменьше обращали внимания.

У дверей все еще торчали вооруженные палками парни. На лице у Вацека сияла улыбка; вид у него был как после выигранного матча, и Эдвард почувствовал, что в нем поднимается злость. В любых соревнованиях он не любил слишком легких побед. Раскидывая тех, кто еще стоял в нерешительности, он двинулся к двери; какой-то еврей, выброшенный из зала, растянулся во весь рост на полу коридора. Раздался его крик. И в этот момент Эдвард увидел Тересу: судорожно сжимая папку, она застыла у кафедры. Девушка со страхом смотрела на шеренгу у дверей. Не раздумывая, Эдвард взял ее под руку и почувствовал, что она всем телом прижалась к нему; девушка была стройной и хрупкой, ее лицо он видел только в профиль. И, когда Эдвард вел ее к выходу, осторожно, почти торжественно, его охватила такая нежность, которой он никогда еще не испытывал. Ему даже не пришло в голову, что кто-то из парней, стоящих вместе с Вацеком у входа в аудиторию, может его тронуть. Они не раз видели его на ринге, на корте, на спортплощадке, и если он вел девушку, то это значило, что девушку нужно оставить в покое, она была неприкосновенна. Вацек смотрел на них, улыбка сошла с его лица, а кошачья мордочка удлинилась и помрачнела. Он с трудом сдерживал себя. Но они оба знали: Вацек окажется на полу после первого же удара, до того, как вмешаются его парни. И ничего не произошло.

Двор был залит солнцем, здесь тоже было шумно, кто-то убегал, за кем-то гнались, прохожие торчали на улице и равнодушно смотрели на студенческие художества. Эдвард и Тереса пошли по Тамке вниз, прямо к Висле. И ни в тот день, ни потом, даже тогда, когда оба бросили ученье, они не вспоминали лекции профессора Ярри.

Назад Дальше