Ничейная земля - Збигнев Сафьян 6 стр.


- Конечно.

- Как это было?

- Обычно.

- Но подробнее - как?

- Ничего интересного во время этого визита не происходило.

- Вы рассердились? Напрасно. Мне нужны детали. Детали!

- Зачем?

- Об этом позже. Вы позвонили у двери?

- Да. Конечно.

- Кто открыл?

- Старая женщина в длинном черном платье.

- Влодаркова. Кто еще был в доме?

- Я никого не видел.

- А потом?

- Женщина в черном платье провела меня в кабинет. Вацлав Ян сидел в кресле возле маленького, покрытого металлом столика, лампа освещала только этот столик, а лицо полковника и остальная часть кабинета оставались в тени.

- Он читал книгу, просматривал бумаги?

- Я на этом столе видел только пепельницу. Только пепельницу.

- Полковник встал, подал руку?

- Подал руку, не двигаясь с места. Потом велел сесть. Я смотрел на его профиль; экономка внесла на подносе две чашечки кофе и две рюмки. Он поднес рюмку к губам, но не выпил.

- С чего он начал разговор? Какая-нибудь важная фраза. Начало. Смысл его слов.

- Сказал совсем обычно: "Ты похож на отца".

- Что-нибудь о нем? Воспоминания? Несколько теплых слов?

- Нет. Пожалуй, нет.

- А все же?

- Спросил, каким я его помню.

- Он говорил "ты"?

- Да.

- А ваш ответ?

- Да так… банальный. Что он не умел жить, что я его не понимал.

- Вспомните хорошенько! Не сказал ли полковник чего-нибудь вроде: "Видимо, он был прав" - или хотя бы: "В чем-то он был прав"?

- Вы шутите! Он не смотрел на меня, отставил чашку, был занят колодой карт.

- И не спросил о мемуарах отца, о его дневнике?

- О каком дневнике?

- И все же вы не хотите быть искренним… Что-нибудь об этих мемуарах вы наверняка должны были слышать… Молчите? Жаль. Что стало с дневником?

- Не знаю.

- Отец писал, а в его бумагах ничего не осталось, так? Но сыну-то он читал.

- Не читал.

- Я был уверен, что мы можем вам доверять. А сейчас я в этом сомневаюсь.

- Я говорю правду.

- А что вы сказали полковнику?

- То же самое.

- Значит, Вацлав Ян все же спрашивал о дневнике! А раньше вы это отрицали!

- Спрашивал.

- Как он это сформулировал?

- Просто. Обычно.

- Ничто не делается просто, молодой человек. Каждая вещь имеет свой смысл. Он спрашивал не вообще, а, видимо, конкретно.

- Он сказал: "Ты не знаешь, что стало с теми записями, с дневником твоего отца?"

- Именно так?

- Да.

- В начале разговора, в середине?

- Скорее, в начале.

- Вот видите… Как хорошо мы поговорили… Значит, он придавал значение этому вопросу… А еще раз его не повторил?

- Нет.

- Поверил вам. Ну что же… я тоже верю. Есть на то причины. Что было дальше?

- Я как будто перестал его интересовать. Наконец он выпил кофе, разложил карты, собрал их. А потом еще спросил об университете.

- Что спросил?

- Спросил о еврейских погромах.

- Снова вы крутите, пичкаете меня общими словами. Точнее!

- Ну… принимал ли я в них участие. И какая часть молодежи поддерживает это движение.

- Количественно?

- Количественно. Я сказал, что активно не больше пяти процентов.

- Тоже мне информатор! Ему понравился такой ответ?

- Кажется, понравился. Я сказал правду.

- О правде вы ничего не знаете, молодой человек. Только мы ее знаем. О вас. О нем. О вас всех. И об этом движении. А о ваших личных делах, об этом он вас не спрашивал?

- Не понимаю.

- Ну, хотя бы о Вацеке, сердечном вашем друге, главном специалисте по этим погромам. Или о Тересе Кофлер?

- Нет. Он меня только спросил, хочу ли я работать в газете. Я сказал, что мне все равно, могу и в газете… Тогда полковник велел обратиться к Юрысю.

- А что о Юрысе?

- Ничего. Назвал фамилию и даже написал записку.

- А в записке?

- Не знаю. Не смотрел. Не мне адресовано.

- Ах, вот вы какой! Значит, читаете только то, что адресовано вам?

- Ну уж извините…

- Извиняю, извиняю. Значит, направил к Юрысю. А о газете ничего?

- Ничего. Сказал, что нужно попробовать, начать… Что будет обо мне помнить.

- Ага, помнить. И когда велел прийти снова?

- Об этом разговора не было.

- Да ну? Зачем вы это скрываете? Ничего позорного в том, чтобы ходить к Вацлаву Яну и даже на него работать, нет.

- Я не скрываю.

- Не советую, молодой человек, не советую. Мы ведь обо всем знаем.

- На прощанье он подал мне руку, не вставая. Экономка ждала в холле.

- И это все?

- Все.

- Прекрасно. И вы пошли к Юрысю.

- Пошел. Отдал ему записку. Он поговорил с главным редактором, и меня взяли на работу.

- Вы сердитесь, нехорошо. Ведь вы не хотите, чтобы мы поговорили с вашей красоткой Тересой.

- Что вам нужно от Тересы?

- Да ничего, просто так, мелочь. Один знакомый коммунист, которого только недавно выпустили из Равича. Вы не знали? Жаль. А что вы Тересе говорили о Юрысе?

- Ничего.

- Юрысь пригласил вас в ресторан, правда?

- Да, мы, действительно, зашли выпить по рюмке.

- И что он говорил?

- А ничего такого… Что увижу, как работают в газете, что главное - это сенсация, а если она высосана из пальца, то нужно сделать так, чтобы никто не мог проверить.

- А о Вацлаве Яне?

- Он только спросил, откуда я его знаю.

- Будто бы Юрысь не знал! Вы устали?

- Немного.

- Плечо болит?

- Ерунда. Кожу немного содрали.

- Дело в том, что сейчас подходим к самому главному, и нужно говорить правду. Мы людей проверяем и относимся к ним в зависимости от того, как они выполняют свой долг. А долг один: говорить правду. Особенно потому, что мы эту правду знаем; ее нам уже много раз сообщали. У вас с Юрысем был общий письменный стол, не так ли?

- Был.

- И вы знали, что ключ подходит к ящику Юрыся?

- Знал.

- Юрысь, когда писал в редакции, прятал потом бумаги в ящик?

- Прятал.

- Вот именно… В тот день, прежде чем пришел инспектор…

- Я…

- Подождите минутку. Как следует подумайте, чтобы потом не жалеть. Кто вам сказал об убийстве?

- Журналист Видеркевич на лестнице, когда я пришел в редакцию.

- Вот-вот! И вы сразу же открыли ящик Юрыся?

- Нет!

- Что вы так нервничаете? Это еще не преступление.

- Я не открывал.

- Так вот послушайте: вы забыли закрыть за собой дверь, и кое-кто видел все, что вы делали. Очень часто бывает, молодой человек, что кто-то все видит через незакрытую дверь. Что вы на это скажете?

- Ну, открывал, но ничего не нашел.

- Если бы вы ничего не нашли, то зачем было все отрицать? Прошу, выпейте рюмку до дна… В ящике, ясное дело, лежала записка. Вы молчите? Вы спрятали важный документ, который, возможно, необходим для следствия. Сокрытие любых улик преследуется по закону, но мы бываем снисходительны и не всегда привлекаем к ответственности.

- Ничего подобного!

- И все же что-то есть! Сначала: я не открывал, потом: ничего не нашел. Мне кажется, что полиция будет вынуждена вас арестовать.

- Меня? За что?

- Очень просто. Если бы вы сразу сказали: я нашел то-то и то-то, прочитал, мне показалось, что для следствия это не имеет значения, поэтому отнес Вацлаву Яну, раз это касалось его, тут я вам поверил бы…

- Но я…

- Прошу отвечать прямо! Вы отнесли записку полковнику? Молчание является подтверждением. Но откуда этот страх? Разве полковник - преступник, разве его в чем-нибудь подозревают? Я много лет служил под его командованием… Откуда вы знаете, что он одинок?.. Ну, хорошо, хорошо… Смешно! Студент юридического факультета Эдвард Фидзинский скрывает, что отнес записку некоего Юрыся Вацлаву Яну. Гордиться этим нужно! А теперь садитесь и напишите все, что помните из этой записки Юрыся. Только без фокусов! И пойдете домой. А о нашей беседе ни слова никому, даже полковнику…

На Хмельной уже пусто. Не слишком ли много он выпил? Эдвард шел в полосах тумана, как будто пробивая влажную епанчу; он не замечал домов, вернее, дома появлялись время от времени, и от этого казалось, что улица вся в дырах, словно после артиллерийского обстрела, поэтому чередовались пустые площадки и бесформенные развалины. Он остановился, прислонился головой к стене, из горла вырвался надрывный кашель. Слюнтяй, червяк, обычный доносчик, ему хотелось все это выплюнуть из себя, очиститься и оправдаться. Но мог ли он поступить иначе? Даже если тот блефовал. Пусть они рассчитываются друг с другом сами, пусть расквашивают друг другу морды, откуда он может знать, кто с кем и против кого, где ему до Вацлавов Янов, Щенсных, Беков, генералов, полковников, шпиков, полицаев!

Отвращение не проходило. Эдвард отошел от стены и снова нырнул в туман, раздирая его и раздвигая, как в соревнованиях по плаванию. Неожиданно он увидел лицо женщины, покачнулся и остановился. Лицо показалось знакомым, совершенно невыразительное, бесцветное… Может быть, из-за глаз, потому что в них была разумная, пронзительная настороженность, которую он запомнил в тот раз, когда, помятый и красный, вскочил с тахты. Та же самая? Пусть будет та же. Он пошел за ней; слышал стук каблуков о плиты тротуара, они повернули куда-то в сторону, между стенами был провал, кишка заднего двора и деревянная узкая лестница во флигеле. Они вошли в темную каморку, у стены стояла разворошенная кровать, в нескольких шагах от нее ширма, из-за которой доносилось короткое, прерывистое посапывание.

Она села на кровать, на лице тень улыбки. Потом внимательно его осмотрела и, видимо, осталась довольна. Пододвинула стул для пальто и костюма. Начала медленно раздеваться, и он мог спокойно наблюдать, как она ловко снимает платье, стягивает чулки. Точно так же, как и в тот раз, повесила их на спинку стула.

- Ты меня не узнаешь? - спросил он.

- Нет, - сказала она равнодушно. - Ты уже был со мной?

- Да. - Ему очень хотелось, чтобы это была именно та, та самая.

- Значит, ты меня помнишь? - спросила она и нежно коснулась его волос, потом, как будто засмущавшись, опустилась на кровать. Эдвард подумал, что он трезв, это прекрасно, он совершенно трезв. Тереса, наверное, уже заснула, и хорошо, что он не увидит ее целых два дня. А потом испытал нечто совершенно неожиданное.

Ничего он раньше не знал, и Тереса тоже не знала.

Где-то он предчувствовал: что будет страх и отвращение, пот и запах кожи, что можно существовать только поверхностно, без нежности и стыда. Без нежности и все же свободнее, полнее и мучительнее. Это посвящение он воспринял почти болезненно.

И еще он подумал, как он подл, как ничтожен, в этот день он дважды так низко пал, но одновременно почувствовал удовлетворение, в котором он никогда не смог бы признаться, удовлетворение от того, что все уже произошло.

А если бы Тереса? Тересе он не смог бы посмотреть в глаза.

Глаза проститутки, когда он их наконец увидел, были пусты. С губ, которых он не касался, стерлась помада. Замерло последнее движение, рядом с ним неподвижно лежала большая, плоская женщина с впалым животом, с короткими и толстыми ногами, с невыразительным, никаким, совершенно непроницаемым лицом.

- У тебя есть что курить?

- Ага.

Он лежал и курил, нагой лежал и курил, не чувствуя уже ничего, даже отвращения.

- Хорошенький ты, паныч, конфетка.

- Ага.

Эдвард почувствовал ее ладонь, она была осторожной, ласковой, ему стало смешно. Она тоже понимала, что это смешно. А он лежал и курил. За ширмой раздавался храп. Брюки упали со стула, из кармана вылетел кошелек, он поднял его. Кошелек в виде подковы; там было несколько злотых и одна монета большего достоинства. Он положил открытый кошелек на живот, она сама выбрала монету и засунула ее под подушку. Потом снова прильнула к нему.

- Не бойся. Бесплатно.

Домой он вернулся поздно, но мать еще не спала.

- Совести нет у твоей Тересы, - заявила она, поставив чайник. - Я жду и жду. Всю жизнь жду. К нам заходил Поддембский. Завиша-Поддембский, старый друг твоего отца. Он хотел поговорить с тобой. Только с тобой.

4

Лучше всего пить одному. Без болтовни, без чужих пальцев, хватающих рюмку, без висящих над столом ртов. В тишине. Ничего нового, браток. Твое здоровье, дорогой. Зеркало… Дела давно минувших дней: это Басе зеркало было нужно. Она сидела перед ним, волосы спадали на плечи. "Подай мне гребень, расчеши, ой… больно". Зачем пить в спальне? К чему ему две кровати, две тумбочки, лампы, абажуры, подушечки, коврики, туалетный столик, шторы на окнах, неяркий свет… Бутылку под мышку - и марш, браток, в гостиную. "Не потеряй тапочки, ты всегда их теряешь". Сыр в бумаге, жир, оставшийся от ветчины, черствый хлеб, стакан… Можно, конечно, притащить бабу с улицы. Нет. Сначала нужно поменять квартиру. На кой черт эти комнаты, коридоры, балконы… Однокомнатная квартирка, клетушка в Старом Мясте, с хорошим видом, можно на Вислу, или пусть будет Старый Рынок, пусть уж будет история, грязь, фронтоны, камни, каморки…

Так вот и сидит Рышард Завиша-Поддембский в гостиной над стаканом водки и пьет уже не с зеркалом, потому что зеркала здесь нет, а с грязной скатертью, небрежно брошенной на стол, с пыльным буфетом, на котором стоят пыльные бутылки, с репродукцией Коссака, висящей над диваном. Твое здоровье, Крана! Откуда у кобылы такое имя? Жаль, что Коссак не нарисовал Крану, хотя эта лошадь на картине очень похожа на нее. Крана пала на берегу Стохода… Он стоял над ней и плакал, рыдал как ребенок, проклиная Бригаду, Польшу, Коменданта, пулеметчиков и пули, которые его, Завишу, старательно обходили, как будто было заранее известно, что он, взводный вахмистр, подпоручик, ротмистр, увидит Ее Независимой. И увидел…

Он повторял это слово, жевал его в зубах, как закуску к водке. Вот Она уже Независимая, существует без малого двадцать лет, а он, Завиша-Поддембский, опускается потихоньку на дно, ползает брюхом по дну, измазанный липким илом, как тогда, при форсировании Стохода. Почему, черт возьми?

Он вылил остатки водки из бутылки и пил теперь осторожно, чтобы не сразу, чтобы не возвращаться в пустую спальню. Мысль о муках засыпания была для него по-настоящему неприятна и была связана с думами о завтрашнем дне, о двух яйцах, куске черствого хлеба и кружке кофе. Ему придется съесть такой завтрак, сесть потом к телефону и говорить с людьми, радостное многословие которых, когда он назовет свою фамилию, делает его работу еще более трудной. Работу! "Закажи, братец, объявление, я тебе советую, нет ничего лучше, чем реклама!.. Ты знаешь, какой процент тратят на рекламу в Штатах?" Черт возьми! Сидят в своих кабинетах, солидные, респектабельные, обделывают маленькие делишки и ведут большую политику, готовы на любую подлость, лишь бы это приносило доход. Ребята из Бригады, сердечные приятели, с которыми он вместе любил и проклинал Коменданта, а также до одурения склонял: "Польша, Польшу, Польше…"

А сейчас объявленьица… В ежедневные листки, в военное издательство, а в последнее время в учебник физвоспитания… Он, ротмистр Завиша-Поддембский. А ведь он себя на это обрек сознательно и сегодня даже с некоторым удовлетворением думает о собственном падении и о последней главе истории бывшего улана. Последней? Если Вацлав Ян снова возьмет команду на себя… Может ли Завиша связывать с этим какие-то свои надежды? А ведь он связывал. И чувствовал себя почти так, как накануне выступления Первой кадровой, в ту ночь, которую они провели на сцене театра в Олеандрах. В его памяти остался вкус той ночи, ее, как он любил говорить, театральность: они начинали игру в большой пьесе без генеральной репетиции, даже не зная текста. Иногда Завиша сомневался: знал ли текст сам главный герой? Потом долго, а может быть даже всю жизнь, его не покидало чувство нереальности происходившего, как будто все совершалось не на самом деле, не в жизни, а на большой сцене, покинуть которую их могли заставить в любую минуту. Даже тогда, когда на лугу у Стохода под ним была убита Крана; даже тогда, когда он получил первую звездочку. Подпоручик Рышард Завиша-Поддембский из легионов! Ему все казалось, что кто-нибудь скажет: "Скидывай, братец, этот костюм, представление окончено". И только после того, как его бросила Бася, он почувствовал себя так, словно перенесся с другой планеты в реальный мир. Потеряли смысл рассчитанные на публику жесты, которые ротмистр Завиша-Поддембский так любил, а этот последний его поступок был просто смешон. Все уже забыли, видимо, даже Вацлав Ян забыл, что он ушел по собственной воле, что мог остаться, если бы умел гнуть шею, а офицерской честью козырял бы только в кафе. Венява плакал и бил посуду о пол, когда Завиша ему заявил, что уходит, сказав к тому же, что он думает о штабных крысах и о дерьме из "двойки". Потом Венява тоже забыл. А может быть, и помнил бы, если бы они почаще ходили с ним выпивать.

Назад Дальше