Приглашение Барозуба, похоже, удивило всех, но когда они приехали в Константин, то сразу же поняли, что это не Барозуб хотел их видеть, а Вацлав Ян. Зачем? Собрание заговорщиков in spe, отстраненных или отстраняемых, но не потерявших надежды? Собрание людей, ведомых самой искренней заботой, беспокойством за судьбы своей родины? Так как будто бы сказал Вацлав Ян, когда подали кофе. Начало? Приглашение к тому, чтобы высказаться? Они поняли, что нужно говорить, и, конечно говорили, ох как же они умеют говорить! Каждого из них Завиша слышал по крайней мере один раз. А что нового они сказали в салоне Барозуба? Завиша не очень-то помнил. Библиотечные шкафы, вроде в стиле ампир - он в стилях не разбирался, - к тому же фон, как бы способствующий беседе, полное, находящееся как раз в центральном шкафу собрание сочинений певца Первой кадровой, с позолоченными корешками, глубокие кожаные кресла, камин, батарея бутылок, маленькие, из тончайшего фарфора кофейные чашечки… Мох сжимает чашку, Барозуб смотрит на него с беспокойством, видно, опасается, что тот сейчас раздавит чашку… Мох говорит, а слова до Завиши как бы не доходят: то есть отдельные слова, конечно, он слышит, а вот общий смысл улетучивается, его не ухватить. Завиша понимает, что красный генерал говорит о себе… Что видел и предугадывал, он - прозорливый, которого недооценивают и отстраняют, ведь первый встречный, сопляк, недоносок, молокосос, может получить корпус… а Мох…
Почему говорят "красный"? - подумал Завиша. Что "красного" он может сказать? Ничего - только о себе да о себе. Революционные мысли? "Я и революция, - смеялся как-то генерал, - нам не по пути, господа".
А ведь он, Мох, объяснял, говорил, но его не хотели слушать. И что? Заигрывание с эндеками, забастовки, безработица, нищета, полное отсутствие идей об укреплении экономики. Мыслящих людей отстранили… немецкая опасность… коррупция… Куда нас ведет "бывший гражданин Смиглый"?.. Когда это Мох сказал? Когда они выпивали в "Адрии"? Или в тот раз у Барозуба? Плохо, плохо и еще раз плохо… А звучит как: "Все хорошо, все хорошо". А что же Красный Мох предлагает? Смеху подобно! Разве не хватит того, что он все видит и говорит об этом? Его никогда не желали слушать - и вот результат! Генерал сжимает в руке чашечку, и она сейчас лопнет… Он, Мох, не для того живет на свете, чтобы составлять программы. Ему это ни к чему. Большой, высокий, узколицый, обтянутый жесткой кожей, глубоко посаженные голубые глаза… Он душит в себе все свои обиды и унижения; он потому и "красный", что держит в сердце правду… Что знает, то знает, а пророчествами заниматься не собирается.
Ну, хватит про Моха. Разве этого ожидал Вацлав Ян? А может, он рассчитывал не на генерала, а на других: на Жаклицкого, Вехеча, Барозуба, Пшемека, Крука-Кручинского или даже на него, Завишу?
Эльжбета кладет ему сахар в кофе и осторожно наливает рюмку. По сути дела, приятная женщина и какая тихая! Трудно даже поверить, что она действительно сидит в этом салоне, в глубоком кресле, в тени, под позолоченными книжными корешками…
Теперь они слушают Жаклицкого, Вехеча, Барозуба… Эх, Жаклицкий, браток, посмотри на себя в зеркало, ведь ты же в Бригаде был худой как жердь. "На коне жердь, на жерди сабля…" Кто бы мог тогда подумать, что пройдет несколько лет, и улан станет ведущим военным теоретиком. Правда, теоретиком он стал случайно. Жаклицкий мечтал о большой политической карьере, хотел даже уйти из армии, его тянуло в дипломатию. Беку завидовал; но так случилось, что как-то раз черканул статейку, не очень большую, но довольно недурно написанную. Она называлась "Стратегия независимости". Ее прочитал сам Комендант и сказал: "Так ведь ты же теоретик, Жаклицкий!" Неизвестно, похвала это была или порицание, спросить никто не решился, поэтому Жаклицкого на всякий случай послали в Центр по подготовке пехоты. И он начал писать. Из упрямства. И даже довольно смело. А смело, видимо, потому, что отказался от политической карьеры. Она его уже не интересовала. Он развелся и женился на женщине, которую в Варшаве знали все, потому что у нее был цветочный магазин на Маршалковской и она охотно принимала приглашения на ужин, особенно в "Адрию". Ему не простили этой женитьбы. И не простили также "Стратегии великих и малых". Книга была опубликована уже после смерти Коменданта и наделала много шума. Какая стратегия малых народов, когда мы стремимся к великодержавности! Упрямство Жаклицкого, где-то по-своему и забавное, слишком далеко зашло. В Варшаве одно время популярна была поговорка: "Пугает, как Жаклицкий".
Завиша не очень точно помнил, какая опасность, по мнению бывшего улана, нависла над Польшей, но уж бесспорно, как и все, знал, что генерал больше всего боится германского могущества. Он даже в сейме призывал, так же как и Мох, к созданию танковых и механизированных соединений.
Твое здоровье, Жаклицкий! Я выпил бы, да ничего не осталось… У Барозуба хоть выпить можно было. Гражданин Жердь, расплывшийся, мягкий, с трудом поднимал свою большую задницу, когда тянулся за рюмкой… Он говорил. И не было никакой необходимости повторять то, что он уже написал. Порядочно накопилось личных обид и жалоб, а самым ужасным было то, что к нему, к Жерди-Жаклицкому (до войны его называли Жаклик), никто серьезно не относился. Боже ты мой! А кто из нас серьезно относится к самому себе?
Вот я сижу, думал Завиша, в идиотской комнате, которую Бася почему-то назвала гостиной, вылакал всю оставшуюся водку, брюки расстегнул, потому что давит ремень, а ведь будь у меня хоть капля энергии, я пошел бы в город или уж, по крайней мере, в спальню. А я ничего. Ставлю их одного за другим перед собой и смотрю, как они прыгают, болтают языками, и я среди них и с ними, только Вацлав Ян в сторонке, сидит с отсутствующим видом, с этим своим застывшим лицом и неподвижным взглядом. Что он от нас ждет, черт побери? Что еще хочет?
"А кто из вас о Польше?"
Ну вот возьмем, к примеру, Жаклицкого. "Принцип равновесия противоречий". И надо же такое придумать! Это его главное жизненное открытие, которое никто не заметил. Завиша вряд ли смог бы пересказать его идею. Противоречия между великими державами создают состояние неустойчивого равновесия, и существование малочисленных народов (уже не малых!) зависит от того, смогут ли они по возможности дольше сохранять право выбора, поэтому они скачут с одной чаши весов на другую, только бы сохранить это равновесие. Проще говоря: от них может многое зависеть, но серьезно заявлять о своей позиции они должны в двенадцать часов пять минут, а лучше всего никогда, и оттягивать, оттягивать, оттягивать… Ну так что же в конце концов: нужны эти танки или нет?
Вацлав Ян не слушал. Только Вехеч, звезда стольких сеймов, вонзал свой взгляд в Жаклицкого, морщил лоб, и каждый, кто не знал Вехеча, мог бы поклясться, что он ловит слова, расщепляет их и рассматривает, чтобы потом, когда придет его очередь, перевернуть сказанное, все выпотрошить и высмеять. Естественно, Завиша был уверен в том, что старик Вехеч, Веха, Крепа-Вехецкий (он когда-то собирался так себя окрестить) думает только о своих долгах. Они баснословно росли. Это было страшное явление, как разрастание больных клеток. Неоплаченные векселя и новые счета, и самое страшное во всем этом - его неудавшееся, проводившееся через подставных лиц дело с древесиной. (Завиша как раз в то время занимался экспортом древесины и обо всем знал, Веха пригласил его в "Европейскую" в Люблине и, положив руку на его колено, умолял не проболтаться.) Так чего же Вацлав Ян ждет от Вехеча?
И трагическая деталь: Жаклицкий встал и, широко расставив ноги, едва держался на них. Да, действительно, он и на самом деле когда-то был похож на жердь, все это сразу вспомнили, задрав головы, чтобы посмотреть на него. "Друзья… - сказал он. - Друзья, - повторил и остановился, словно хотел сказать что-то важное и забыл. - Мы остались одни", - тихо произнес он и опустился в кресло.
Дождь громко застучал по оконному стеклу. Завиша подошел к окну и легонько толкнул его рукой, оно было не закрыто. Внизу пустынная улица, качающийся свет фонаря. Черный верх извозчичьей пролетки. Он увидел себя, идущего под дождем. Чего ты ищешь, идиот? Под дождем по улице, а потом полем, по вязкой грязи в ближайший лес. Они должны там быть, должны были ждать, черт побери, но лес пуст, редок, оголен. Куда? Хотя бы на минутку бросить винтовку и ранец, упасть в траву, все равно куда, только бы не идти, не чувствовать стертых ног, он стоит на ранах, волочет по песку ободранные ступни. Ему вспомнилась Крана, погибшая на берегу Стохода… Он шел и шел, пока не посерела ночь, шел, забыв, что существует, что есть еще что-то, кроме его ног и дороги. И именно тогда откуда-то из тумана вылез Вехеч, здоровый, чистенький и даже пухленький, с винтовкой, ловко висящей за плечом, и с шапкой набекрень. "Парень, - сказал он, - ты что, одурел? Идешь и идешь как одержимый, а люди стоят в шеренге и смотрят". И действительно. Дошел - и не знал об этом.
Депутат Вехеч. Многие годы он - важная персона, деятель, представитель. Я в партии, так нужно. Какую же устроили пьянку, когда он уходил из армии! Где пили? Вот именно: где пили? Вехеч выступил с речью, у него это получилось гладко, как, впрочем, и всегда. "Мы хотим Вехеча! С Вехечем в рабочее правительство!" Забавно, как какая-нибудь мелочь, например надпись, восклицание, чье-нибудь лицо, остается в памяти, и не знаешь, откуда она взялась, но засела в мозгу и сидит.
"От имени ППС выступает депутат Вехеч". У Барозуба он молчал; несколько слов выжал из себя, чтобы отделаться. А зачем? Ему ничего не предложили и ни о чем не спросили. Суть отношения к Вехечу уже много лет не менялась.
Боже мой, сколько каждому из нас причинили зла, особенно Вехечу. Может быть, Вацлав Ян и хотел об этих его обидах услышать и поговорить о них после ужина? Сколько же раз Вехеч предлагал им свое сотрудничество? Объяснял и растолковывал старым товарищам, бывшим легионерам, что без него, без представителя рабочих масс, в Польше ничего не удастся сделать. Зачем он драл горло на митингах? Зачем разъезжал по всей стране в стареньком "Фиате", топтал фабричные дворы, сглаживал смуты и противоречия в партийных организациях, заседал с капиталистическими шакалами - именно так он сказал и Завиша запомнил, - чтобы хотя бы грош у них вырвать, чтобы кто-то не умер с голоду? А что он сам от этого имел? Лишь беспокойство и недоверие. Одни обзывали его социал-предателем и лакеем санации, а другие - прислужником красных. Маленький, низенький, но сильно раздавшийся за последние годы, на трибуне сейма он казался великаном или уж на худой конец - государственным мужем приличного роста. Завиша никогда не мог понять, откуда берутся у Вехеча это его достоинство, значительность и даже великолепие… Волосы чуть тронуты сединой, высокий лоб, но стоит присмотреться поближе, например когда опрокидывает рюмочку, услышишь, чмокает губами, да и глаза уже немного слезятся… Однако Вехеч не глуп. В "Европейской" они тогда кое о чем поговорили. Депутата потянуло на откровенность, а возможно, он счел, что обязан быть с Завишей откровенным в благодарность за то, что тот язык не распускает. Так вот, когда они дошли до кофе и ликеров, разговор коснулся серьезных проблем, о которых после всего выпитого можно было говорить без обиняков, смело. От смеха лицо Вехеча как-то расплющивалось, улыбку гасили толстые губы и опадающие на глаза веки. Речь шла о политической деятельности вообще и о перспективах деятельности Вехеча в партии. "Цель, цель", - повторял депутат и, подавляя в себе это слово, глотал его, как кусок жесткого мяса, который неудобно выплюнуть. "Что мы знаем о будущем и какое нам, в сущности, до него дело? Сегодня или в крайнем случае завтра. Сегодня сделать то, что в наших силах: повышение зарплаты, забастовка, принять на работу нужного человека. Если можно, оказывать давление на правительство, кого нужно - припереть к стене, кому нужно - пригрозить. Возможно, завтра ты будешь вместе с ним, но сейчас - ты против. Видишь, - объяснял он, - если уж получили мы эту свою независимость, то нужно действовать". А что из этого следует? То, что осязаемо сейчас. Он, Вехеч, плюет на теоретиков. Самая прекрасная теория, которая должна осуществиться через пять или десять лет или в неопределенном будущем, на самом деле нужна для использования сейчас, немедленно. "Ты всегда так думал?" - спросил его Завиша. Ну, может, не так спросил, но что-то вроде. Вехеч засмеялся: "В этом деле, дорогой мой, большим специалистом был Комендант". Вехечу полагалось дать по морде, но Завиша не дал. "Так ведь это был Он, - повторял депутат, - а не какие-то там третьестепенные лица. Вот почему у меня нет претензий к Беку из-за Заользья, хотя официально я против. Была возможность, нужно было брать; в случае чего всегда можно отдать, отпереться или осудить".
Наверняка Вехеч не сказал бы ничего подобного в присутствии Вацлава Яна. Они смотрели на него, когда тот, преисполненный достоинства, говорил. И он был единственным, кто ответил полковнику: "Да мы все о Польше".
Наверное, Пшемек, если бы у него хватило храбрости, сплюнул бы на ковер. Тихие шаги Эльжбеты по ковру, она помогает Барозубу выполнять его обязанности хозяина. Хороши такие мягкие ковры, в них можно погрузиться, лежать животом кверху и смотреть в потолок. Этот ковер, который купила Бася, слишком уж жесткий, гладкий и как бы шершавый. У Баси не было такого вкуса, как у Эльжбеты, она не умела находить хорошие вещи и жить среди них естественно, а не как в праздничном наряде, который человек боится испачкать или помять. Бася была немного угловатой и неуклюжей. Как Пшемек. В тот раз у Барозуба он был единственным чужим, человеком не их круга. Конечно, всем известно, что еще тогда, когда Пшемек был в "Освобождении", и потом, когда перешел к Витосу, он встречался с Вацлавом Яном. Частным образом и официально, в сейме и в правительстве. Лысый, толстый, на коротких ножках, но выше Вехеча ростом. Их с Пшемеком объединяла многолетняя ненависть. Говорят, что они били друг другу морды в кулуарах сейма. Конечно, это было очень давно.
Завиша считал, что Пшемек что-то знает. Как было бы хорошо и правильно, если бы Пшемек сказал - по-крестьянски, твердо, - этого ждали все, и Крук-Кручинский, вытягивающий в его сторону маленькую головку на длинной шее (жираф, а не ворон), и Барозуб, который даже как-то раз ездил в деревню, откуда Пшемек родом, потому что мечтал повторить, но в более оптимистической тональности роман Реймонта "Мужики", и теоретик Жаклицкий, часто ссылающийся на свою связь с народом. Пшемек положил руки на стол, повернул их, словно хотел показать собравшимся, что у него на пальцах ничего нет, ни перстня, ни обручального кольца. Жест так себе, может даже неосознанный, и пальцы как пальцы, пухлые, ухоженные, давно уже не занимавшиеся крестьянским трудом.
Ну вот. Как будто бы в доме совершенно не осталось водки. Барозуб сбегал за своими запасами и снова налил. О господи, иметь бы у себя такой бар, как у создателя легенды, а ведь раньше даже в голову не приходило, что так можно, а тут вечером выпиваешь все, что покупаешь днем. А вдруг я где-нибудь спрятал бутылочку и забыл про нее? В тот раз даже Вацлав Ян рюмку поднял. Видно, еще ждал, что Крук-Кручинский, Барозуб, а может, и Завиша скажут что-нибудь искренне, от души… Сенатор даже закашлялся. Ему всегда было трудно, когда заставляли говорить без подготовки, без бумажки, пусть даже спрятанной в кармане пиджака, но от которой появляется такая приятная уверенность в себе. Святой честности человек… Капиталов не нажил, жил только на зарплату сенатора, а когда нужно было в какую-нибудь комиссию или в совет ввести человека с незапятнанной репутацией, сразу же вспоминали о Круке… Правда, в последнее время не так уж часто - косо смотрели на его дружбу с Вацлавом Яном. Никто, конечно, серьезно не считал, что здесь какие-то далеко идущие политические планы; просто полковник много лет был его шефом, а сенатор не умел менять командиров. Нет, на это он был не способен!
Эх, Крук, старина! Выпил бы я за твое здоровье, если бы только было что пить! Всегда над тобой подшучивали в Бригаде, что тебе удается запомнить приказ только после того, как его повторят раза четыре, да и то только последнее предложение. Барозуб утверждал, что это не имеет значения, потому что большую часть приказов вообще не к чему выполнять, а оставшиеся настолько бесспорны, что их можно просто не слушать!
Так вот, Крук начал что-то там бормотать, вроде того что роспуск сейма и сената - вещь подлая и неожиданная для всех, и он, Кручинский, вряд ли может рассчитывать удержать свой мандат, но это его мало беспокоит.
И тут-то Вацлав Ян сказал: "А кто из вас о Польше?" На что Вехеч ему немедленно ответил: "Да все мы о Польше!" А может, это было раньше?
Барозуб молчал. Завише казалось, что писатель смотрит на них и никого не узнает. Вместе с Эльжбетой Веженьской он подавал водку и кофе, иногда вставляя слово, но равнодушно, вежливо, лишь бы только что-то сказать. Барозуб даже не привел ни одной цитаты из своих произведений, а ведь раньше любил подойти к полке, взять толстый том, перелистать его и прочитать фрагмент, который чаще всего точно подходил к теме разговора, да и известно, что в книгах Барозуба можно найти цитату на любой случай. Наполнив рюмки, создатель легенды сел рядом с креслом Вацлава Яна, большой, даже немного смешной, съежившись на кожаном сиденье и глядя на полковника снизу, ждал…
Так что же должен был сказать Вацлав Ян? Возможно, перед тем, как принять решение, он хотел посоветоваться? Или просто информировать о своих намерениях? А может, собирался предложить участвовать в чем-то, разделить с ним ответственность и риск?
И надо же такое придумать! Полковник Вацлав Ян, который что-то предлагает! Полковник Вацлав Ян, нуждающийся в советах или даже в указаниях?
Все же Завиша отыскал на кухне забытую бутылку, посмотрел, граммов сто еще наберется! Он не стал возвращаться в комнату, сел за белый, когда-то белый, об этом заботилась Бася, кухонный стол, вылил водку в стакан и начал смаковать, погрузив в нее только губы. Водка была теплой и безвкусной.
Твое здоровье, полковник! Нет, отставить! Я не решился бы выпить за здоровье Вацлава Яна в грязной кухне, рядом с раковиной, где лежат почти неделю немытые тарелки. Произносить такой тост следовало в совершенно другой обстановке.