Завиша думал о Вацлаве Яне, и, как обычно, когда он это делал, ему казалось, что он стоит перед стеной или перед гладкой поверхностью стекла. Как будто полковника лепили из совсем другого материала, чем Моха, Жаклицкого или Вехеча. Каждого из них Завиша знал с разных сторон. Мох. Разочаровавшийся ипохондрик, немного бабник, ему нравилось слыть человеком, у которого на все есть свое собственное мнение. Храбрый солдат. В нем живет дух противоречия, особенно когда он где-нибудь выступает. Правда, случалось и так, что ему приходилось брать свои слова обратно, а уж если приказывал Комендант… Так что Мох был неоднозначен, как будто не один, а несколько Мохов представали перед ним в различных ситуациях. Да и Вехеч такой же, и он, Завиша. С одной стороны, Вехеч - аферист по части торговли древесиной. Еще есть Вехеч - солдат, Вехеч - общественный деятель, так кто же из них настоящий? Неважно. И один и другой, ни о какой тождественности и речи быть не может.
Совсем другое дело Вацлав Ян! Ведь существует же Вацлав Ян в личной жизни, известно, что есть Эльжбета Веженьская, а до нее были и другие. Но похоже, что никому, не только Завише, не удалось увидеть, даже когда полковник был с Веженьской, такого Вацлава Яна, который чем-то отличался бы, хотя бы в деталях, в выражении лица, который разрешил бы себе более свободный жест, от Вацлава Яна в кабинете, на командном пункте, на трибуне сейма. Навсегда слившийся со своей ролью, со своей функцией, со своей, как думал Завиша, миссией.
Вождь! А нам нужен вождь! Завиша почувствовал, допивая остатки водки, как его переполняет тоска, охватывает нетерпеливое желание без сомнений и колебаний, без надвигающейся со всех сторон пустоты выполнять приказы вождя, зная, что так нужно, что он - это ответ на все вопросы, это спасение, это судьба…
Видимо, Завиша то же самое думал и тогда, у Барозуба, когда, как все, ждал, что скажет Вацлав Ян. "А кто из вас о Польше?" Он-то и должен был им сказать о Польше, ибо судьба страны висит на волоске, растет всеобщее беспокойство, в конце концов он же сам зачем-то вызвал и Вехеча из ППС, и Пшемека из крестьянской партии, и других именно сейчас, после роспуска сейма и сената, после присоединения Заользья, ведь они чувствовали - не знали, а именно чувствовали, - что в тот день, когда была объявлена частичная мобилизация и длинные очереди стояли у сберегательных касс, рушился фундамент, на котором покоился их мир.
Стоявший на краю стола стакан упал на пол, к счастью, в нем осталось только несколько капель водки. Стекло разлетелось по кухне. Завиша ногой запихнул в угол несколько больших осколков. Разве можно требовать от командира, чтобы он обнародовал программу, преждевременно раскрыл свои планы или отдавал приказы, если не пришло время действовать? Так почему же он почувствовал неудовлетворенность, разочарование, когда выходил от Барозуба? Завиша смотрел на профиль Вацлава Яна и на Эльжбету Веженьскую, стоящую несколько в глубине, сзади. И все же полковник был прав: речь идет о вожде. Можно полагаться на него или нет, верить или не верить. Просто быть с Ним - вот что главное, вот - программа. Поэтому он говорил не о Польше, а о себе, и это не должно их разочаровывать. Да и что вообще значит: говорить о Польше? Удовлетворить претензии Вехеча или Пшемека, амбиции Жаклицкого? Заявить о необходимости изменить курс в международных делах? В конце концов ликвидировать все партии и даже группировки, чтобы власть, о чем полковник всегда мечтал, перешла в руки самых лучших, тех, которые наконец-то оздоровят нацию?
Вацлав Ян сказал: "Я вам верю". Это означало: "Я думаю о вас, рассчитываю на вас, вы мне будете нужны". Завиша заметил, что в тот момент, когда полковник это говорил, у Вехеча взгляд был неприязненный, удивленный и даже иронический; впрочем, депутат тут же прикрыл глаза веками. Потом Вацлав Ян вспомнил о завещании. Казалось, что он тоже жалуется, как Жаклицкий, Мох или Кручинский, но к своей отставке или, точнее, к медленному и последовательному своему отстранению он относился как к несправедливости по отношению к Польше, а не как к факту, который касается только лично его, полковника Яна. (Завиша-Поддембский верил в это, ибо чистота Вацлава Яна, его бескорыстие были общеизвестны, зато он никак не мог понять, почему полковник должен был уйти, кто и каким таинственным образом принял это решение.)
Итак, завещание; кто о нем не слышал? Комендант передавал президентскую власть Славеку, но Мостицкий и Смиглый не признали его прав. Маршал как никому другому доверял полковнику Яну и неоднократно это подчеркивал, в том числе и в завещании. "Оглашение этого документа, - сказал Вацлав Ян, - вот о чем я думаю". И это было все или почти все. Присутствующие удивленно смотрели друг на друга, ничего не понимая. У Вацлава Яна есть текст, написанный рукой великого маршала? Почему же он скрывал его три с половиной года, почему молчал? Что это значит: огласить? Кто позволит? И чем должна стать эта публикация, если она вообще возможна? Сигналом к перевороту, как интервью Коменданта, конфискованное в "Курьере поранном" от 12 мая 1926 года? Значит, повторение того мая? Но где полки, которые двинутся из Сулеюва на Варшаву?
Нет, Вацлав Ян не собирался давать каких-либо объяснений. Он не ждал вопросов, не слышал или не хотел слышать Вехеча, который уже было открыл рот… Встал, все сразу же вскочили, и подал руку Барозубу. "Мне пора, - сказал он, - скоро встретимся".
Так зачем же он их созывал? Чтобы удивить, подготовить к чему-то, заставить думать? Так, во всяком случае, считал Завиша. И хотя он знал, что ничего больше именно сейчас нельзя ждать от Вацлава Яна, он ощущал какую-то неудовлетворенность. Почему Вацлав Ян сказал только о завещании? Разве только завещание оправдывает миссию полковника? Только потусторонний голос?
Если, подумал он, я не уберу это стекло, то завтра пораню себе ноги, потому что утром, как всегда, босиком войду в кухню. Нужно найти веник и совок, собрать эту гадость и выбросить в помойное ведро. Но для этого необходимо застегнуть ремень.
Завиша встал на колени и принялся подметать пол. За окном светало.
5
Эльжбета лежит съежившись на кровати, а он в халате неторопливо ходит по комнате. Полное расслабление и никаких условностей; быть может, поэтому его охватывает непреодолимое желание говорить. Молчаливый Вацлав Ян охотнее всего произносит монологи в спальне. Он откровенничает с Эльжбетой. Слово "откровенничает" здесь не совсем точно. Трудно даже определить, слушает ли Эльжбета вообще. Глаза закрыты, голова глубоко погружена в подушки. Она привыкла к тому, что, когда он говорит, ей надо молчать. Иногда полковник, как будто смутившись, на полуслове замолкает и выходит из спальни. Может быть, то, что он говорит, слишком далеко отходит от его представлений о себе? Или это снова жест, поза? Впрочем, что о себе знает Вацлав Ян? Пожалуй, передать это невозможно. А что, если в тот момент, когда он пытается это сделать или только делает вид, его тут же охватывает страх, тот физический страх, от которого сильнее бьется сердце и выступают капли пота на лбу? Тогда он отказывается от этой мысли. Но когда полковник начинает говорить, когда ходит по спальне в начале монолога, тут он если уж и не совсем искренен, то во всяком случае настолько раскрыт, что может себе позволить не произносить возвышенных речей.
- Меня все время мучает вопрос, - говорит он, - никто его, конечно, не задаст, даже ты: почему тогда вроде бы легко и просто им удалось отпихнуть меня в сторону, а потом последовательно отодвигать до тех пор, пока они, по крайней мере им так кажется, не избавятся от меня раз и навсегда? Думают, что, распустив сейм и сенат, объявив досрочно выборы, лишив меня людей, которых я в тридцать пятом собрал на Вейской, они тем самым нанесли мне окончательный удар. А еще как приманкой размахивают обещанием дать новое положение о выборах. "Не забудь четыре слова: сейм - то положение ново". Они хотят быть более демократичными. Демократия, которая направлена против меня.
Выходит, я беззащитен? И тогда тоже был беззащитен? Иллюзия. Клубок иллюзий, которые родились сразу же после смерти Зюка. Я сказал об этом в Замке, сказал старому человеку во время той беседы, по сути дела последней, которая продолжалась три часа. Никто не имеет права обвинить меня в слабости. Это была не слабость. В покере, когда банк очень крупный, приходит момент, когда нужно решиться проверить партнеров. Я сидел за этим столом, они сидели напротив меня, мы смотрели друг на друга, ставки были очень высокими, следовало или выйти из игры, или проверить, что у них на самом деле на руках… Знаешь, каков был риск, конечно, не для меня лично… Я заколебался. Признаюсь, я не смог принять решения.
Да и где после смерти маршала был источник власти? Только ли в его последней воле? Они тоже понимали, что нужно сослаться на волю покойного, но слишком уж притягивала власть, они считали, что в их руках достаточно силы, чтобы пойти на фальсификацию. И тогда что-то стало происходить в Замке и в Бельведере. Возник новый круг посвященных. Я пренебрег этим. Одной тебе скажу: я считал, что они не смогут обойтись без меня, что это только блеф, укрепление собственных позиций в новой обстановке. Какие мелкие душонки! Они шантажировали меня, я не мог после его смерти довести до разрыва, до катастрофы. Обратиться к народу? Ерунда! Они тоже не могли апеллировать к народу, поэтому их власть, основанная на фальсификации, потеряла всякое моральное оправдание. Ты понимаешь это? Им не осталось ничего другого - только бояться, что кто-нибудь когда-нибудь, в том числе и я, подвергнет сомнению их право. Я знаю, что такое страх в Бельведере или в Замке. Он не боялся, но бывали минуты… Неведомое, которое растет в человеческих душах, оно не зависит от тебя… Ты чувствуешь себя беззащитным и одиноким. Слова, с которыми к тебе приходят, уже ничего не значат. Ты знаешь, что люди непроницаемы, и эта непроницаемость тебе постоянно угрожает, ты чувствуешь себя искусственным, временным, обнаженным, как актер, играющий роль вождя, а не настоящий вождь… И что бы ты тогда ни делал, какие бы решения ни принимал, все равно ты сделаешь ошибку, понимая, что ты обречен постоянно делать ошибки, а каждая из них таит новую угрозу, новую ненависть; умноженные силы врагов объединяются против тебя… и однажды, когда ты ночью услышишь шаги под окном, ты выстрелишь из пистолета, а когда встанешь над трупом часового, почувствуешь только облегчение, что это был просто жандарм, а не кто-то другой… Они это переживают во много раз сильнее. Ты можешь себе представить пустоту, в какой эти люди существуют? Они не могут сослаться на Него, потому что уже предали Коменданта, не могут обратиться к народу, к лучшим представителям народа… Кто же остается?, Шулера из правого лагеря, заведомые нули, политические мошенники, продажные душонки. Где уж им думать о великом оздоровлении! Они предают собственное прошлое и нашу общую миссию… Страной не может править такое правительство, которое никто не любит и которому никто не верит. Меня обвиняют в том, что я всех душил железной рукой. А что мне оставалось делать?
Я не хотел держать народ в строгом повиновении, но он не сдал даже вступительного экзамена на демократию. Демократия нуждается в традициях, в подготовке, в воспитании лучших из лучших. Десятки лет рабства извратили характеры, деформировали умы. Мы не могли поступить иначе. Пусть потом нам вынесут приговор, я не боюсь приговора истории. Мы дали народу вождя, и сегодня народу тоже нужен вождь. Не программа, с бухгалтерской точностью высчитывающая, что и когда, не десятки враждующих политиканов, играющих министерскими портфелями, как потерявшим форму мячом, а вождь… Вождь, который не будет тащиться, как Смиглый, на поводке у правых, эндецких шутов и корпорантских паяцев, не будет кланяться любому левому крикуну, а который… Да что тут говорить! Помнишь май? Все надежды были связаны с маршалом. И левых, и самых левых, и представителей крестьянской партии, и либералов. Хотя он ничего не обещал. Никому ничего не обещал. Говорят: лозунги, призывы! Пустая болтовня. Его лозунги, те, которые выдвигались толпой, рождались сами, как будто бы независимо от него, в последний момент, накануне. Говорят, у него не было программы. Глупости! В том-то и проявлялось Его величие, что у него не было программы, или, скорее, в том, что он в своих планах не должен был ни перед кем отчитываться. Даже самые близкие мне люди этого не понимают. Смотрели на меня, ждали, чтобы я им что-то сказал. И все еще ждут. Не только Пшемек, Вехеч, Жаклицкий, Мох, но даже Завиша, даже Барозуб. Но ведь скажи я что-нибудь, они просто-напросто разочаровались бы. Каждый из них ждет других слов, не тех, которые можно было бы сказать. Так они и остались со своими словами, со своей надеждой, которая не исполнилась, но и не исчезла. Она еще живет.
Я обратился только к источнику. Источник находится вне меня, но бьет уже во мне. Вот почему: я!
Нужно иметь большое мужество, чтобы сказать себе: "Это я", "во мне живет свершение", и взять это на себя, и удержать. Я стою у окна и смотрю в темноту. Иногда у меня складывается впечатление, что во мне самом что-то расщепляется и раздваивается. Стою и смотрю в темноту, но вижу себя - вот я стою и смотрю, как будто уже я навсегда застыл в этой позе. Я! Я! Повторяю и слышу. Я знаю, что меня ждут. Что я несу на себе груз человеческого доверия.
Фантазия? Каждая политическая мысль - это фантазия, пока она не претворится в жизнь. Нужна закваска. Бывают государственные перевороты, проходящие в тишине, в четырех стенах кабинета. Достаточно представить свои силы. Сила, которая приведет к власти, может быть мне чужой и враждебной. Я не пренебрегаю ею, но самая настоящая сила - это горстка верных соратников, как та горстка, с которой мы выходили из Олеандров. План, который я создам…
Все планы, как правило, просты. Мне нужны люди; они существуют, нужно только их найти и воодушевить на действие… Какие огромные залежи доверия, веры, надежды находятся в людях… Я стою и смотрю. Ты думаешь, мне не страшно? Я знаю, что перед нами. Может быть, уже поздно, а если поздно, пусть та буря, которую я вижу, сметет нас окончательно и бесповоротно, пусть не останется ничего, ничего, ничего…
Что я говорю! Ты не слушаешь меня, правда? Я устал, да, я иногда устаю… Сегодня все это из-за Барозуба. Знаешь, он пришел ко мне после обеда. А до этого несколько дней просил о встрече. Я сознательно откладывал, хотя это близкий мне человек. Сегодня я бы сказал: близкий, но колеблющийся. Он мне даже симпатичен. В его книгах есть что-то такое, что меня всегда поражало; он изображает нас, деформируя, а деформация помогает раскрыть величие. Иногда это карикатура. Раньше я не поверил бы, что при помощи карикатуры, а иногда и убогой мазни можно-таки создать легенду. Но это правда: всякие там стишки о Зюке - ничто по сравнению с "Уличкой над Вислой" или с "Домом полковников". Хотя я вижу у него и довольно опасные места. Вот хотя бы сцена доклада у полковника Адама, я подозреваю, что он рисовал его с меня, да ладно, пусть… Адам, сухой, долговязый, высокий, люди видят его только в профиль - понимаешь? - в профиль… Слушает и не слышит. Он уже все знает. Просто не принимает к сведению того, что ему докладывают. И издает приказы, основываясь не на фактах, а на собственном, ложном, выдуманном представлении о действительности. И все же он выигрывает. Вопреки элементарной логике. Карикатура? Да. Но и путь к величию полковника Адама, ведь он победил. Один только полковник не удивился победе. Хорошо. Но можно себе представить и другое - образ Адама будет превратно понят. На основе этой сцены могут выдвинуть такое обвинение: скажут - нереально… Скажут - вопреки реальности…
Существует определенное состояние неустойчивого равновесия. Барозуб, будучи с нами и будучи до конца верным, должен постоянно утверждаться в своей верности и искать для нее оправданий. В том числе и иррациональных. Я знал, что это опасно, но считал и считаю, что ему можно безоговорочно верить. Существует ли какой-нибудь другой путь, какая-либо возможность измены для создателя "Крылатой легенды"? Не существует, но Барозуб меня разочаровал. Должно пройти какое-то время, прежде чем у меня пройдет это разочарование и Барозуб снова станет таким, каким был…
Да, он пришел, чтобы задавать вопросы… Барозуб ходил по кабинету, чего я не переношу, он знает, что я этого не переношу, и смотрел на меня то в профиль, то в фас, то от окна, то от двери… Словно в разных местах устанавливал кинокамеру, не считаясь, хотя бы для вида, с моим желанием. Не думал я, что он такой подвижный. Неряшливо одетый толстяк, помню, что в Бригаде мы никак не могли приучить его по всем правилам носить военный мундир, на своих коротких ножках он крутится, как хорошо заведенный волчок. Я ему велел сесть, но он не сел, а встал у окна, заслонив свет.
"Барозуб, - крикнул я в конце концов, - опусти, черт возьми, свой зад в кресло!"
Помогло. Он громко прихлебывал кофе, словно был в солдатской столовой, я никогда его таким не видел. А вопросы начал задавать, не успев войти, атаковал прямо с ходу… Бык, который бросается в атаку, не поглядев на арену. Бык наивный, бык-дебютант.
Что, собственно говоря, я, Вацлав Ян, хочу, какие у меня планы и с какой конкретной программой я выступаю, ведь он, Барозуб, знает, хотя его и не посвятили, что готовится что-то очень важное, возможно новый май? Я не возражал, да и зачем? Пусть говорит. Пусть говорит первым и как можно больше. Я не хотел, да и сейчас тоже не хочу терять Барозуба.
Потом Барозуб прочитал мне жалкую проповедь, словно я был человеком, который хочет отречься от самого себя, ударить в грудь и сказать народу, что грешен и вот только сейчас это понял. Он молился на меня, этот создатель легенды, буквально молился, произнося какие-то наивные и дешевые шаблонные слова, что я буду тем, кто вернет народу суверенитет, откроет путь к демократии и к реформам. В конце концов я ему сказал: "Выпей рюмку, Барозуб. Уж больно смешно, когда писатель занимается политикой. Зрелище провинциальное и убогое. Знаешь, что я от тебя хочу? Только легенды. Сейчас - моей легенды".
Он вытаращил глаза.