56
Ретроспектива IX (семь дней тому назад)
Джеймс Боу позвонил директору ЦРУ домой поздно, в одиннадцать.
- Слушай, дело стоит того, чтобы мы выпили с тобой по стакану молока. Как ты отнесешься к этому?
- Без молока не уснешь?
- Боюсь, что нет…
- Приезжай… Только возьми такси, ладно? И останови на углу, не доезжая до дома.
- Даже так?
- Всегда так, Джеймс…
Он встретил Боу на пороге, провел его в библиотеку; на втором этаже слышались громкая музыка и молодью голоса; директор пояснил:
- Вечеринка у детей, пусть уж лучше сходят с ума дома, чем в дискотеках, такая грязь, такое падение нравов, марихуана…
- Внеси предложение взять дискотеки под контроль, - усмехнулся Джеймс, - только где ты станешь тогда черпать кадры осведомителей?
- Ты несносный циник, старина. Что стряслось?
- Дай молока, я действительно не могу без хорошего молока, а в отеле от меня шарахаются - молоко только по утрам, вечером изволь пиво пить…
- Снимай пиджак, сейчас принесу…
Только после того, как Боу жадно выпил целый пакет молока, сплошные сливки, он достал платок, вытер лоб и нос, расстегнул воротник мокрой рубашки и сказал:
- Слушай, старина, возникает любопытная штука… Вокруг интересующих тебя людей, особенно вокруг майора Лопеса, ходят парни Дигона, Рокфеллера и Дэйва Ролла…
- Ты преувеличиваешь…
- Нет, это действительно так… И они замыкаются на Майкле Вэлше, есть у тебя такой?
- Черт его знает, - ответил директор, - очень может быть, что и есть, знаешь, сколько их у меня… Только ради этого ты примчался ночью?
- Погоди, старина, погоди… Мы с тобою, по-моему, последний раз хитрили в Канзас-Сити, подсовывая друг другу содовую, чтобы не пить водку, которой нас там хотели накачать… Что случилось?
- Ты сошел с ума! - Директор даже закурил. - Как тебе не совестно? Я хитрю с врагами, и мне платят за это деньги, это мой бизнес, Джеймс, но я никогда не хитрю со своими, не говоря уже о друзьях…
Боу сунул в рот мятную сигарету, как и обычно, не стал прикуривать, снова полез за платком, скомкал его в кулаке, начал вытирать со лба и с шеи быстрые, похожие на слезы струи пота; потом тихо засмеялся.
- Хорошо, старина, ты так отменно ответил, ты же всегда был у нас самым ловким… Я все понял… Я понял теперь все…
- Что ты понял, Джеймс?
Он спросил это так, что Боу вдруг испугался; зачем я полез в это дело, подумал он, старая дружба, братья по колледжу, сентиментальная блевотина! Он ведь и от меня откажется так же легко, как от Вэлша, будто это трудно узнать, кто его первый заместитель! И поручит собирать данные на меня, и попросит кого-то третьего, со стороны написать сценарий обо мне, пока эти данные идут к нему из его резидентур…
- Я понял то, - медленно ответил Боу, - что зря полез в это дело, потому что похож на слона в лавке, где торгуют китайским фарфором… Вы ювелиры, а я в детстве объезжал коней…
- Именно поэтому я и попросил тебя войти в дело, Джеймс, - прежним своим голосом, полным дружелюбия и простоты, заключил директор. - Мне надо, чтобы ты объездил диких испанских жеребцов. Мои ювелиры этого не сделают, а что касается фамилий, которые тебе попались из числа наших финансовых спрутов, то выкинь их из головы, ими занимаются другие люди, а скорее всего, это ловко состряпанная дезинформация, которую заглотнули мои мальчики, отдав за это изрядную сумму долларов из нашего годового бюджета… Если помнишь, я обещал тебе назвать акции, которые следует купить… Знаешь что, как самому близкому другу, посоветую тебе обратиться за информацией к Роберту Кару, это парень с хваткой, он даст точный совет, повторяю, ты застрахован от неудачи, я отвечаю…
57
19.10.83 (22 часа 40 минут)
В маленьком отеле, где остановился Степанов, жильцов было мало; все столы в ресторанчике свободны; два испанца, приехавшие сюда на заработки (официантам тут хорошо платят, местные жители оставили себе только самую высококвалифицированную работу), стояли возле бара, тягуче, по-собачьи зевая.
- Давайте устроимся возле окна, Мари, - предложил Степанов. - Если пойдет дождь, здесь станет так уютно и горько, что сразу захочется писать…
- А мне писать хочется, когда жарища.
- Каждому свое, - вздохнул Степанов. - Надо же, такие прекрасные слова начертать на воротах концлагеря…
- "Работа делает свободным" - тоже великолепно звучит; но и это пришпилили туда же мои единокровцы.
- Я закажу Москву, поговорю с дочкой, - сказал Степанов, - и станем думать, как поступать дальше, у меня есть кое-какие новости…
- У меня тоже.
Степанов кивнул, поднялся, отошел к телефонному аппарату, установленному на маленьком столике возле бара, набрал международную, назвал московский номер, попросил барышню постараться соединить его поскорее, обратился к испанским официантам на своем варварском кастильском, поинтересовался, откуда они, те радостно затараторили, полагая, что встретили соплеменника, потом, когда Степанов объяснил, что он русский, бывал в Испании, любит их страну, защелкали языками, начали стремительно готовить салат, томатный сок и кофе.
Вернувшись, Степанов сел напротив Мари, спросил:
- Вы что такая грустная?
Та досадливо мотнула головой, рыжие волосы небрежно упали на лоб.
- Я грустная потому, что мне звонить некуда…
- А папа?
Она вздохнула, повторив с невыразимой нежностью:
- Папа… У вас сколько детей?
- Двое.
- Счастливы в браке?
- Живем врозь уже много лет…
- А с детьми как?
- Мои главные друзья…
- Как же у них сложились отношения с вашей подругой?
- У меня нет постоянной подруги…
- Яичницу себе готовите сами?
- И очень вкусную…
- Скоро заведете постоянную подругу, - убежденно сказала Мари, - у вас больные глаза.
Он отрицательно покачал головой.
- Нет.
- Да… Вы себя не знаете…
- Только человек самого себя и знает, остальные лишь угадывают его…
- Помните слова: где был самим собою я?
- Нет.
- "Пер Гюнт".
- По-русски все звучит иначе, - заметил Степанов. - Мы избалованы хорошими переводами, не обязательно знать подлинник… Теперь знаю… Это вы к тому, что Сольвейг отвечает: в надежде, вере и в любви моей?
Мари кивнула.
- Истинное лицо человека хранит тот, кто любит его… Любовь детей и любовь женщины - понятия разные.
- К счастью, мои дети - девочки.
Лицо Мари стало каким-то опустошенным, обозначились ранние морщины под глазами, скулы сделались крутыми, а лицо тяжелым, словно после трудного перехода в горах.
- Я тоже дочь и, только когда сама почувствовала усталость, а потом полюбила прекрасного человека, но не могу быть с ним и, значит, ощущаю страх за него, только тогда поняла отца… Он тоже вроде вас много лет готовил себе яичницу, стал толстым, обрюзгшим, морщинистым и ничего не успевал делать, перестал спать без снотворного… А потом рядом с ним появилась женщина, и он снова обрел свое истинное лицо… Раньше, после того, как он расстался с мамой, лица не было, маска была… А я и брат… Мы оказались…
Зазвонил телефон - длинно, без перерыва.
- Москва, - сказал Степанов и бросился к аппарату…
Мари посмотрела вслед ему с какой-то невыразимо горестной завистью, подозвала глазами испанца, попросила принести стакан "розе", самого сухого, желательно итальянского; прислушиваясь к монотонным степановским "алло", выпила медленными глотками терпкое, чуть с горчинкой вино и подумала: "Сила настоящей женщины - в умении ждать; консерваторши, одна Тэтчер чего стоит, мы больше верны устоявшемуся, самим себе. Поэтому-то лишь мы и можем звать мужчину к согласию с самим собою… Папа в долгу перед теми своими годами, когда был молод, отдавая себя мне и брату… А долг приходится оплачивать… И Гала нужна папе не для счастья, просто в ней он реализовал самого себя истинного, того, которого не сумел выявить через маму… Бедная, бедная мамочка не смогла себя сломать… А мы? Ну вот, снова я становлюсь собственницей, снова во мне начинает темно клокотать слово "мой"… Я привыкла к тому, что отец был только моим, и никогда толком не задумывалась, как ему горько просыпаться темными осенними ночами в своей мансарде и варить себе кофе, и садиться к столу за машинку, а потом уходить в редакцию, а оттуда в Сорбонну, потом возвращаться и жарить яичницу, включать телевизор, смотреть последние известия и снова садиться за машинку, а после брать снотворное, ложиться в мятую постель, и, если я не приеду и не вызову прачечную, в грязную, он ведь так увлекается, когда работает, ему не важно, как спать и на чем… А я жила своей жизнью и очень жалела маму, так уж заведено, маму всегда жалеют, писала репортажи, влюблялась, ездила по миру и знала, что у меня есть мой папа, когда же он позволил, чтобы о нем стала заботиться Гала, я разрешила себе жестокость… Маму я так не судила, я щадила ее…"
…Москву наконец дали; Мари слушала чужую речь; ей казалось, что русский чем-то очень похож на португальский, такая же резкость, перемежаемая странной, непривычной уху музыкальной мягкостью. А потом вспомнила рассказ Карела Чапека про чешского дирижера, который очутился в Лондоне и услышал ночью в порту незнакомую речь, и его слух, особый слух музыканта, уловил в словах невидимых ему собеседников приближение горя, как же этот бедный музыкант старался объяснить англичанам на плохом испанском - надо предпринять что-то, близится беда, но никто не мог его понять и непоправимое случилось…
…Степанов вернулся к столу побледневший, с глубокой морщиной, прорезавшей лоб, но на губах обязательная улыбка ("Крепкий человек, - подумала Мари, - умеет себя вести, то есть, если надо, скрывать истинные чувства"); начал говорить про то, какая в Москве погода, были первые заморозки, выпал снег и пролежал полночи…
- У вас дома что-нибудь случилось? - спросила Мари.
- О нет! Что может случиться? Все хорошо, - ответил он, подумав, что надо бы сейчас же сесть в самолет и вернуться в Москву, потому что дочь сухо сообщила ему, что все-таки выходит замуж, хотя обещала повременить, а сейчас сказала: "Все, я решила…" Она ведь такая, постоянно говорит: "Пока я сама не решу, меня не переубедить…" Но ведь переубеждает горе; счастье, наоборот, утверждает в правоте; он-то знает, что этот ее ранний брак может кончиться горем, зачем же, девочка, ты веришь только себе, своим прекрасным, но столь порою ошибочным чувствованиям?! Да, надо улетать; конечно, сюжет про Грацио и Дигона поразителен, но это здешние заботы, пусть они их сами и расхлебывают, а у него там дочь Бэмби с лунными глазами; она, как тетива, натянута, живет в своем мире, он дал ей право так жить, взял на себя все заботы по ее контактам (боже, какое неверное слово!) с миром; она, глупенькая, думает, что можно так жить всегда, но ведь не будет такого, не будет, маленькая моя…
Представил себе, как теперь она станет приезжать к нему раз в неделю, не чаще, и не одна, а с мужем; это показалось до того ужасным, что даже сердце защемило; какой же ты эгоист, возразил он себе, отвечая невпопад Мари, сохраняя при этом улыбку, разрезая сосиску, намазывая ее горчицей ("Да, очень вкусна, вы правы, в Германии еще вкуснее"), какой же ты черный эгоист, неужели ты хочешь держать девочку всю жизнь при себе, это невозможно, ей нужна собственная жизнь, и дай бог, чтобы она была счастлива с Игорем, мало ли что тебе он не нравится, обязан понравиться, потому что ты любишь ее, гордишься ею и веришь, значит, она выбрала достойного, разве я знаю, каков он на самом деле? Ну и что, если косноязычно говорит и любит командовать? Все в молодости любят командовать, пройдет; она ведь не могла выбрать дурня, она так умна, моя девочка, значит, так нужно, и нечего накручивать себя, нет ничего страшнее темной неприязни, которая к тому же не мотивирована толком, а если тебе кажется, перекрестись, как говаривали наши деды…
- Может быть, - сказала Мари, - мы перенесем разговор на завтра? Я вижу, у вас что-то случилось, ваше право не говорить мне, в чем дело… Хотя лучше бы, если, конечно, вы в силах, наметить то, что мы должны сделать завтра, и поговорить о том, что сделано сегодня.
Он кивнул на фужер.
- Пили вино?
- Да. Я уже заплатила.
- Да что ж вы такая занозистая? - рассердился Степанов.
- Хотите еще?
- Давайте я вас угощу, а? Вы меня ужином, а я вас напою. Виски хотите?
Степанов подозвал испанца.
- Бутылку "розе" даме, мне, пожалуйста, водку. Допель. А еще лучше, три порции в одном стаканчике. - Он пояснил Мари: - Ваши двадцать граммов для нас, что слону дробина, наша норма - сто с прицепом…
- Что такое "прицеп?"
- "Прицеп" - это сто граммов плюс пятьдесят, именно такая доза входит в граненый стакан, пьется через зубы, а закусывается куском черного хлеба с солью и луковицей…
- Как вкусно сказали, - вздохнула Мари, - может, и мне за компанию попробовать?
Официант принес водку и вино, включил телевизор, устроился за столиком; шло футбольное обозрение, никакой тебе политики, все ясно от начала и до конца…
- Знаете, у нас был поэт, - сказал Степанов, - замечательный поэт… Я поселился за городом, неподалеку от его дачи, сбылась мечта идиота… Привез туда дочку, - он кивнул на телефон, - жену, думал, там, в лесу, все будет совершенно по-особому…
- А как стало?
- Я не об этом… Вы все время что-то свое гнете, я вам про поэта…
- Не сердитесь… Мне очень интересно услышать про вашего поэта… Я знаю его имя?
- Вряд ли… Вы же здесь запоминаете только те имена, которые вам выгодны, а не те, что нам дороги… Так вот, вышел я часов в пять утра, это был май, а он в Подмосковье поразителен, его только один Пастернак смог почувствовать; небо зыбкое, высокое; березы замерли в безветрии, похожи на пятнадцатилетних девочек, такая же чистота в них, ожидание лета… И по маленькой дорожке мимо моего поваленного забора шел поэт; в руке красивая сучковатая палка - он был мастак находить красоту в лесу, шевелюра пего-седая и пронзительно-голубые глаза… "Привет соседу, поздравляю с переселением в деревню…" Я поблагодарил его, пригласил зайти вечерком на чарку, так у нас полагается, мы это называем "новоселье"…
- Что?
- Это у нас такой праздник… Новый дом, так, что ли, можно перевести, хотя лучше писать по-русски, как Хемингуэй писал испанские слова в своих книгах, русский и испанский труднопереводимы…
- А потом?
- Потом поэт улыбнулся, глаза его стали прозрачными, как морская вода в маленькой бухте ранним утром возле Мухалатки, есть у нас такое райское место в Крыму, и сказал, что не надо откладывать на после то, что можно сделать сейчас, сразу. Он спросил у меня тогда: "В сусеках, может, бутылка припрятана?"
- Что такое "сусек"?
- Это кладовка, место для хранения, а может быть, погреб, - улыбнулся Степанов, произнося эти слова без того страшного английского акцента, с которым теперь наши радиодикторы, вещающие на Запад, произносят названия русских городов и даже имена людские. - Я ответил, что в сусеках у меня есть и бутылка, и сыр, и колбаса, но ведь еще рано, рассвет… Если вы написали хоть одну строчку, ответил поэт, - продолжал Степанов, чувствуя, как успокаивается, вспоминая прозрачноглазого львиноволосого человека, - то вы словно бы на взгорок поднялись, и вам открылась даль, а каждая даль неоглядна и помогает понять себя, так что не грех в этом случае выпить стакашку, закусив корочкой черного хлеба и половиной головки лука, присыпав ее солью; чудо что за красота откроется. И мы вошли на цыпочках в дом, прокрались на кухню, заставленную ящиками, картонками с посудой, чайниками, достали из сусека бутылку "Столичной", нарезали черного хлеба, почистили луковицу, присыпали ее солью, выпили, и я впервые в жизни тогда понял, как это чудесно - сделать глоток водки ранним утром. Я, правда, в тот день не написал ни строчки, но дочь я привез за город, чтобы она жила в лесу и слышала, как поют птицы, не по телевизору…
Мари сказала:
- Вы так все это изобразили, так грустно, что мне выпить захотелось… Не "розе", а чего-нибудь покрепче… С хлебом и луковицей.
- Угощаю.
- Слушайте, пожалуйста, не сердитесь, но я терпеть не могу, когда меня угощают мужчины… У нас же принято все калькулировать: если ты привел меня в ресторан, напоил и вкусно накормил, то я просто-напросто обязана лечь с тобой в постель, а этого ни вам не надо, ни мне… У меня поэтому идиосинкразия на угощения… Нет, правда, здесь все считают автоматически: удовольствие в доме любви стоит пятьдесят франков, а хороший ужин с вином пятьдесят семь, шестьдесят; один к одному, никаких проблем; у меня такое ощущение, что мужчины, которые приводят в кабаки молодых подружек и деловито раскладывают на коленях салфетки, готовятся не к тому, чтобы вытереть рот после еды, а промокнуть любовный пот, честное слово…
- Когда дали Москву, вы рассказывали мне про то, как вы и брат…
- Хорошая же у вас память… Мне расхотелось говорить об этом… Весь мир живет одинаковыми проблемами, одним и тем же. Словом, дети, даже девочки, а может, именно девочки не прощают отцам их счастья, особенно если оно позднее. Чего в этом больше - обиды, непонимания, собственничества, то есть ревности, или эгоизма, - не знаю… Но это так… И не приведи вам бог с этим столкнуться, но вы столкнетесь еще, обязательно столкнетесь, господин Степанов.
- Вы когда пьете, хотите есть?
Она пожала плечами.
- Так ведь мы пьем после еды, это, говорят, только одни русские могут пить и до еды, и во время… Мы экономные, всему свое время…
- Верно, - согласился Степанов, - вы экономные, мы дурни дурнями, а проблемы у всех, считай, одни… Помирились с папой?
- Да как сказать… Он и не обижался на меня, он написал мне тогда: "Я жду, я всегда с тобой, не поддавайся черным магиям, старайся быть справедливой, не меряй людей своей меркой, каждый человек - это мир, астрономы не успевают понять планеты за целую жизнь, а ты выносишь приговор за неделю, справедливо ли это?" Но ведь это слова, - сказала Мари и снова закурила. - А слова - суть бессилие дела.
- Уйдем в дебри, - заметил Степанов. - В чем-то вы правы, действительно слово порой есть бессилие дела, но ведь "вначале было слово"… Как ни крути, но в этой позиции спор с библией бессмыслен… Другое дело, каждый человек, то есть мир, замкнут в себе, хотя подобен ближнему, и то, что истинно для вас, не обязательно будет принято мною, как ни доказывайте вы свою правоту: мысль изреченная есть ложь.
- А как же быть тогда с другим постулатом?
- Каким?
- Истина в слове, ибо в нем сокрыта наша индивидуальность, а на свете нет ничего более подлинного, чем индивидуальность. Согласны?
- Если человек смог сказать свое слово и его слово услышано, - улыбнулся Степанов, - это одно дело… Но ведь сколько слов не прозвучало… Сколько мыслей не высказано вслух, Мари… Мне вообще-то кажется, что приказное влияние безнравственно и бесплодно; действительно, выразить себя можно лишь словом, мелодией, картиной; каждый человек значителен в той степени, в какой в нем заложен дар художника…