– Во время дождя, Федор Иванович. Вы понимаете, хоть Евдокия Мироновна и возражали…
– Понимаю, понимаю, – перебил его участковый. – Гришка Сторожевой не дурак, чтобы под дождем обретаться… Ну, это же и означат, что на пути вы никого не встретили…
– Никого, Федор Иванович!
– Лады!
Участковый в последний раз посмотрел на заведующего значительным взглядом, свел брови на переносице, но ничего не сказал, а только помигал. Потом он заложил руки за спину, кивнул заведующему головой и неторопливо пошел по улице, что вела берегом Оби, – пузо вперед, голова поднята, ноги нараскорячку.
– До свидания, Федор Иванович! – вяло помахал рукой заведующий. – До свидания!
Но участковый слышать его не мог, так как все шагал и шагал улицей, посапывая носом от движения, и выпуклыми глазами осматривал то, мимо чего проходил. Он осматривал и запоминал, запоминал и осматривал, и так себе, потихонечку да полегонечку, добрался до высокого дома, что стоял чуть ли не у самой кузни, то есть далеко от центра деревни. Возле дома Анискин остановился и начал сердито сопеть:
– Ух! Ух! Ух!
Он сопел и злился оттого, что шел уже одиннадцатый час, а в просторном доме было так тихо, словно внутри стоял гроб с покойником. Двери, правда, были открыты настежь, но это тоже ничего хорошего не значило, и Анискин до того рассвирепел, что сделался в лице красным, как перезревший помидор. Он по-кабаньи пырнул носом, поднялся на крыльцо и прямиком проследовал в дом – избяные двери тоже не были закрыты.
– Так!
На четырех узких кроватях, поставленных рядком, как в больнице, закрывшись серыми одеялами, спали четверо лохматых парней. Рты у них были широко открыты, и потому в комнате пахло водочным перегаром, луком и чесноком. Никакой обстановки, кроме кроватей, в комнате не стояло, но зато стены сплошь покрывали похабные картинки с похабными же подписями.
– Эдак!
Анискин прошел вдоль двух стен, рассмотрел и прочел все новые рисунки и подписи, усмехнувшись одной из них, вернулся к дверям. Здесь он сел на высокий порог, расстегнул две пуговицы на рубашке и сладко зевнул – это оттого, что в комнате спали.
– Тунеядцы! – немного погодя громко сказал Анискин. – Просыпайтесь!
Двое из четырех парней перевернулись с одного бока на другой, один что-то пробормотал, четвертый тонко храпнул, но ни один не проснулся. Тогда Анискин вынул из кармана коробку спичек, огромный носовой платок, а за ним нечто странное – ружейный патрон, прикрученный проволокой к деревянной ручке. Сопя и улыбаясь, участковый вынул из коробка спичку, подсунул ее под проволоку так, чтобы спичечная головка была на уровне дырки, прорезанной в патроне.
– Ах, ах! – шепотом прокудахтал Анискин. – Ах, ах!
Штука, похожая на пистолет, называлась поджигой, участковый ее недавно отобрал у мастерового мальчишки Витьки, чтобы – не дай бог! – не случилось несчастье. Поджигу Анискин обещал отдать Витькиной матери: "Пороть тебя надо, Витька, пороть!" – но забыл и теперь очень радовался этому.
– Хе-хе-хе! – хохотнул он. – Ху-ху-ху!
Анискин ширкнул по коробке спичек той стороной поджиги, где была спичечная головка, от страха зажмурив глаза, отвернулся, а руку с поджигой, подражая Витьке, вытянул в сторону. Полсекунды головка шипела, потом так бабахнуло, что Анискин стукнулся плечом о дверной косяк и вскрикнул:
– Матушки!
Комнату застлал едкий пороховой дым, стекла звенели, где-то гремело и шуршало, что-то рушилось и стонало – бог знает что делалось! Когда же дым разошелся, Анискин медленно и сладостно захохотал:
– Ах-хах, хах-ха…
Сбившись в угол комнаты, завернувшись в одеяла, четверо тунеядцев круглыми от страха глазами смотрели на участкового и на то, как синим бинтом тянется в открытую форточку пороховой дым. Потом один из них – жиденький самый и молодой – выпростал из-под одеяла дрожащую руку и спросил:
– Что это такое?
– Поджига! – ответил Анискин, сдвигая брови, – сам не видишь, что поджига, а?… Ну, валите по местам!
Лохматые парни вернулись на кровати, сели и повернулись к Анискину, который по-прежнему располагался на высоком пороге. Он был спокоен и тих, но в пальцах все еще держал поджигу и даже покачивал ею, как настоящим пистолетом.
– Ну, вот что, господа хорошие! – сказал Анискин. – Что вся деревня на жнивье, а вы спите – это мне не удивленье. Что вся деревня вчера кино смотрела и в банях мылась, а вы водку жрали и помидоры воровали – мне это тоже не удивленье. А новость мне то, что у завклуба аккордеон пропал. Вот это мне новость! – Анискин встал, прошелся перед тунеядцами и непонятно усмехнулся. – Ну!
– Не брали мы аккордеон, – угрюмо сказал самый жидкий и молодой. – Не брали!
– И это я знаю! – охотно ответил Анискин. – Вам аккордеон, во-первых, потому не нужен, что душа у вас черная и к музыке не лежит, а во-вторых, потому, что вы только на мелку кражу годитесь… Вот ты вот, Сопыряев Автандил, встань-ка с койки… Встань-встань, кому говорят!
Сопыряев Автандил – парень лет девятнадцати, с прищуренными глазами и розовым шрамом на губе – неохотно поднялся с кровати, по-блатному закатил глаза, чтобы закричать, но Анискин молча схватил его за плечо, придавив к полу огромной лапищей, отставил в сторону, как ненужную вещь, и в грозной тишине пальцами ловкими, как у хирурга, пошарил под подушкой. Рука участкового всего на секунду скрылась, а потом он жестом фокусника выхватил из-под подушки косынку и знаменем полыхнул ею в воздухе – сверкнули перед носом тунеядцев алые цветы и закорючки, прошелестел шелк и проплыл запах хороших духов.
– Учительши Малыгиной косынка! – тихо сказал Анискин. – Куплена в Томске за двадцать восемь рублей… А, Сопыряев Автандил!
В прежней, грозной и подвижной тишине, участковый вернулся на высокий порог, сел, вытянул ноги и несколько раз тяжело вздохнул – душно было ему в комнате, пропитанной запахом грязных тел.
– Меня, конечно, за это надо с работы свольнять, – прежним голосом сказал Анискин, – но теперь, как в деревне кража, я радуюсь… А почему я радуюсь, когда, наоборот, надо плакать? – набычив голову, спросил он и поднял палец. – Вот ответь мне на это вот ты, Лещинский Игорь.
– Не знаю! – ответил Лещинский, тот из четырех, что стоял позади других и даже делал попытку спрятаться за спину Сопыряева. – Не могу сказать, гражданин участковый уполномоченный.
– Сказать не можешь, а, поди, по тюрьмам сидел… – усмехнулся участковый. – Ну, коли ты такой бестолковый, то можешь не отвечать, а вот автоматическую ручку ты мне отдай… Ну, отдавай, отдавай – я ведь все равно обыск буду делать.
Когда Лещинский отдал автоматическую ручку, украденную им позавчера в клубе у тракторного бригадира дяди Ивана, участковый спрятал ее в карман, где уже лежала косынка, и похлопал ручищей по коленке.
– Теперь отвечаю, почему я радуюсь, когда в деревне кража, – сказал Анискин. – Я потому ей радуюсь, что под эту кражу могу у вас, у тунеядцев, обыск сделать… Вот я у вас две вещи сразу и нашел, так как в деревне уж пять месяцев никаких происшествиев не было, хотя вы каждый день по мелочам воруете, чтобы водку жрать…
Парни молчали, глядя в пол, и Анискин позволил себе неярко улыбнуться.
– Сегодня я у вас обыск делать не буду, так как уже все воровано конфисковал, – сказал он. – А вот поработать я вас заставлю… Вот ты, Власенко Юрий, возьми то полено, что у печки лежит, вот тот столовый ножик, что на подоконнике, и отщепни-ка ты от полена четыре щепочки размером поболе… Ты иди, иди, приказ сполняй, Власенко Юрий, а не то я вспомню, как вы все четверо вчера на огороде у Потаповых помидоры спортили… Стервецы! – вдруг озверев, закричал Анискин. – Вы хоть когда огурцы и помидоры воруете, то хоть ботву не топчите! Жри, на всех хватит – так хоть не порть!
Закричав и озверев, Анискин сразу вспотел, задышал астматически и хрипло, словно в горле у него что-то застряло. От этого участковый побледнел и затих. Вот теперь только и услышалось в тишине, что на колхозной конторе уличный громкоговоритель наяривает какой-то заморский фокстрот, плещутся под яром в Оби ребятишки, а в колхозной кузнице бьет молотом в наковальню кузнец Юсупов, ремонтируя дергачи к жнейкам.
– Ну, давай, давай, Власенко Юрий, – сказал Анискин – Бери полено… – Когда же Власенко столовым ножиком начал отщепывать от полена крупные щепочки, участковый распорядился: – Подходи по одному, бери по щепочке и начинай дружно скоблить стену, на которой подписи и матерщинны рисунки. Ну!…
А когда минут через пятнадцать похабные рисунки и подписи со стен исчезли и тунеядцы положили палочки в кучу, Анискин поднялся с порога, прошел перед четырьмя, как перед строем, и прицыкнул зубом.
– Теперь отвечай на мои вопросы, – гневно приказал он. – Как вы вчера по пьяному делу всю ночь по деревне шарились, так должны знать, кто после дождя возле клуба обретался?… Ты отвечай, Сопыряев Автандил…
– После дождя? После дождя на улице были мы и Григорий Сторожевой, – ответил Сопыряев и от уважения к участковому деликатно кашлянул в кулак. – …Мы и Григорий Сторожевой…
– У клуба отирался, гражданин участковый! – хлопотливо вмешался в разговор Лещинский. – Мы уже похиляли домой, раз водяры не достали, а он, гражданин участковый, руки на карман поставил и возле клуба ходит.
– Кого еще видели?
– Никого! – хором ответили парни, но среди их дружных голосов участковый не услышал голос Юрия Власенко. Он, как всегда, стоял немножко в сторонке и поглядывал на Анискина голубыми глазами молодого, но не игрушечного тигренка. Власенко вообще резко отличался от других, и Анискин тревожно подумал: "Ох, с этим парнем мне еще будет морока, ох, будет!"
– Ну ладно! – сказал участковый. – Ну ладно…
Анискин уже в тишине пошел к дверям, как Игорь Лещинский вдруг перегнулся, словно от удара под ложечку, подергался припадочно и на всю вонючую комнату завопил:
– Во, корешки, что делается! Мы думали, что Сторожевой рекорды ставит, а он аккордеон увел.
Пока Лещинский вопил и кривлялся, участковый молча стоял у дверей, затем взялся за ручку и, не отпуская ее, замедленно обернулся.
– Вот за что я еще вас ненавижу, – сказал он, – так это за то, что вы работать сюда по своей охотке приехали, а сами тунеядцы! – Анискин тоскливо вздохнул. – Такие вы, что я… Я вот за эту деревню, которая за окном, с колчаковцами бился, в меня из обреза за власть кулаки стреляли, а вы мою деревню собой позорите…
Судорожно взмахнув рукой, Анискин вышел на крыльцо, подставив ветру с Оби лицо, несколько раз вдохнул пряный, увядающий аромат сена, береговой глины и просто воздуха, который в сентябре настаивался сам по себе. Все еще галдели ребятишки под яром, репродуктор проливал на всю длину улицы протяжный вальс, а вот кузнец Юсупов железом уже не гремел – кончил, верно, ковать очередной дергач. "Ну, так! – спокойно подумал участковый. – Гришка-то Сторожевой и после дождя возле клуба обретался! Вот это дела!"
Но Анискин еще несколько секунд постоял возле дома, так как родная деревня лежала вокруг него тихая и от этого ласковая. Виделось новое здание колхозной конторы с кумачовым лозунгом: "Товарищи! Наш колхоз идет вторым в районе по темпам уборки", – придуманным, конечно, парторгом Сергеем Тихоновичем; просматривалась голубая Обь, а главное – было тихо. Вся, ну вот вся деревня ушла в поля убирать хлеб, а несколько парней, приехавших полгода назад из Томска работать в колхозе, сидели в затхлой, грязной комнате.
– Так! – вдруг громко сказал Анискин. – Эдак!
Грозно сведя брови на лбу, он легонько постучал согнутыми пальцами в окно.
– Господа хорошие, – сказал участковый еще громче, – выходь на улицу…
Через минуту четверо парней, застегивая рубахи и штаны, теснясь, появились на крыльце. Участковый внимательно оглядел их, непопятно улыбнулся и сказал:
– Марш на поля!… Вот ты, Сопыряев Автандил, будешь старшим. Завтра Сопыряев мне доложит, как работали…
Четверо пошли по пыльной улице, и участковый следил за ними до тех пор, пока они не миновали магазин, клуб и колхозную контору. Он все улыбался и тихонечко покручивал головой. "С паршивой овцы хоть шерсти клок! – думал участковый. – Хоть нынче и хорошо дело идет, восемь рук – это тебе не баран начихал…" Потом он сказал вслух:
– Ну, теперь мне само время к продавщице Дуське наведаться…
Taken: , 1
4
К продавщице Прониной, то есть к магазину, в котором она торговала и жила, Анискин пришел действительно в удобное время – после двенадцати часов, когда Дуська до шести вечера торговлю прекратила. У магазина было тихо, на дверях висели три амбарных замка, окна, изнутри задвинутые деревянными щитами, смотрели слепо. Поэтому участковый магазин с парадного хода обошел и приблизился к задней двери, возле которой в лопухах лежала ничейная собака Полкан, громоздились пустые ящики и валялись разноцветные бумажки.
– Полкан, вот ты есть Полкан! – сказал участковый собаке и негромко постучал в дверь. – Живой есть кто или нет?
На первый стук никто не ответил, тогда Анискин постучал погромче.
– Чего скребешься-то, входи! – раздался далекий, но явно злой голос. – Входи, кого еще черт принес.
Мимо уже не пустых, а полных решетчатых ящиков, мимо бочки с селедкой и мешков с сахаром, густо смазанных солидолом и обернутых бумагой кос, граблей, лопат и прочего металлического добра, мимо зашнурованных веревками двух велосипедов и мотоцикла в деревянных планках Анискин прошел в комнату продавщицы Дуськи, в которой тоже было полутемно, так как продавщица отдыхала после работы и беспокойной ночи. Так что Дуську во мраке сразу видеть было нельзя, и участковый различил только черное и движущееся.
– Здорово, здорово, Евдокия! – приветствовал он черное и движущееся.
– Как живем-можем?
Все еще была темнота, и в ней Дуська ответила:
– А, это Анискин… Здорово, Анискин, проходи!
Скрипнули внутренние ставни, в комнату ворвался здоровенный кусок солнца, и участковый во всю ширь увидел маленькую комнату продавщицы, ее сундук, городское зеркало на трех половинок, зеркальный шкаф и саму Дуську – она в черной шелковой рубашке сидела на кровати и, подняв руки, закалывала густые волосы. Шпильки Дуська держала в зубах и потому проговорила в нос:
– Ты, Анискин, если пришел, то не стой, а садись.
Участковый опустился на низенький стульчик с цветастым сиденьем, вытянул ноги, чтобы не торчали выше пуза, и прищуренными глазами с ног до головы оглядел продавщицу Дуську. Черная рубашка на ней была такая плотная, что трусы и бюстгальтер не просвечивали, сама Дуська под комбинацией была пухлая и грудастая, а ноги имела одинаковой толщины что в щиколотке, что возле коленей. На взгляд участкового, продавщица выглядела хорошо, но он все-таки сурово прицыкнул зубом.
– Постеснялась бы, страма, в рубашке-то!
– А мне не стыдно, – огрызнулась Дуська, вынимая из зубов последнюю шпильку. – Мало что комбинация двенадцать рублей стоит, мне платье перед кажным надевать – мозоли набьешь! Сейчас еще ничего, уборка, а в обычное время только приляжешь: "Дуська, открывай! Дуська, открывай!" Хорошо бы еще за водкой, а то вот вчерась приходит Сузгиниха – уксус у ней кончился, а сам пельмени захотел… Это летом-то адиот! Вот она и прется в ночь-полночь.
Дуська от злости мгновенно сгреблась с кровати, просвистев под носом участкового шелковой комбинацией, сдернула все-таки с гвоздя ситцевый халат и накинула его на меловые неохватные плечи. Потом она боком села за маленький столик, закинула ногу на ногу и достала папиросу из пачки "Север". По-мужски чиркнув спичкой, Дуська хрипло спросила:
– Чего пришел, Анискин?
– А дело есть.
– Ну, я тогда тебе окно открою.
В три движения, словно в три прыжка, Дуська открыла окно, раздвинув алую занавеску, попутно что-то лишнее убрала со стола, подправила подушку на кровати, сделала еще что-то неуловимое и непонятное – вихрь, вихрь! Птичкой перепархивала Дуська с места на место, хотя была толста и, по слухам, больна сердцем. И когда Дуська опять села на место, Анискин еще раз посмотрел на нее ясными глазами: "Эх, хороша баба эта Дуська!" Потом он повозился на чертовом стульчике и сказал:
– Чего же ты, Евдокея, ребятишкам-то медяки недодаешь?
– Кому это? – вскричала Дуська и опять вскочила с места. – Ну, скажи, Анискин, кому я недодала медяк?
– А Фроське Негановой, – подумав, ответил участковый. – Этой три копейки, а вот Мишутке Ляпину – так целый пятак.
– Фроське, Мишутке?! – Дуська очумело глядела на участкового, халатик падал с ее покатых плеч. – Ты чего же это, Анискин, умом тронулся, – простонала она. – Ведь те три копейки и тот пятак – это когда было?… Это же еще в июне, в покосы…
– Ну и что, что в покосы, – мирно ответил Анискин. – Недодано же, а?
– Ну, Анискин, ну, Анискин! – Дуська попятилась, села от огорчения на свою пышную кровать, руки бросила на кровати и обиженно замигала. – Ну, Анискин, это слов не найти, какой ты есть злобный человек. Не зря твоя Глафира тоща, как стерлядь, – это все от тебя!
Дуська опять всплеснула руками – на этот раз не замедленно, а быстро – крутанулась волчком по комнате, открыла рот на манер галчонка, чтобы густо закричать, но от возмущения слова у нее в горле встали колом – она села на кровать и, прищурившись, стала смотреть мимо Анискина злыми, как у голодной кошки, глазами. Губы у нее дрожали, кривились.
– Вот хорошо! – похвалил ее Анискин. – Молодца, Евдокея, угомонилась!
Участковый задумчиво посмотрел на городское зеркало из трех половинок – ничего себе, огладил глазами зеркальный шкаф – какой блестящий, перевел глаза на кровать под никелем и с шариками – мягка, мягка! Все в Дуськиной комнатешке понравилось Анискину, и он согласно покивал головой – дескать, давай, давай, Дуська, продолжай в том же духе…
– Я чего, Евдокея, на медяк память держу, – сказал Анискин, – а оттого, чтоб ты не забывалась. Так что ты не обижайся, а лучше в корень гляди… Я ведь тебя, Евдокея, за то уважаю, что ты против всех прежних продавщиц – человек нежадный, добрый. Ты и в долг дашь, и не обвешаешь, и хороший товар от народа не утаишь. Вот за это я тебя и уважаю.
– Ну, спасибо, Анискин! – насмешливо ответила Дуська, разводя руками. – Спасибо, так тебя перетак…
– Вот и материшься ты, а я на это внимание не держу. Ты от хорошего сердца материшься, Евдокея.
– Вот еще!
– Не вот еще, а – так!
Они помолчали.
– Жизнь прожить, Евдокея, – не поле перейти! – после молчания сказал Анискин. – Я твое положение понимаю, вхожу в него, так что ты меня извиняй, если какое слово не так скажу… – Участковый потянулся рукой к конторским счетам, что лежали на маленьком столике среди коробок с пудрами, одеколонами, губными помадами и всякими кремами. Он положил счеты на колени, шумно сбросил костяшки направо и прежними мирными глазами посмотрел на Дуську. – Ты слушаешь меня, Евдокея?
– Но.
Притихнув, Дуська сидела среди кроватной мягкости покорно, поглядывала на участкового снизу и уже не держала руки под могучей грудью – лежали они по бокам, на пододеяльнике, большие, шершавые, с накрашенными ногтями, но от этого на вид еще более грубые и заскорузлые.
– Я, Евдокея, – тихо сказал Анискин, – и в то положение вхожу, что ты на одну небольшую зарплату живешь… Ты ведь шестьдесят два рубля получаешь? – спросил он. – А?
– Шестьдесят два…