– Ну, как же на эти деньги проживешь, если у тебя ни коровы, ни огорода, никакой другой живности. – Анискин осторожно вздохнул, погладил рукой счеты. – На эти деньги без добавки прожить, Евдокея, невозможно, особливо если нет постоянного мужика, а только приходящие… Поллитру ему поставь, закуску дай, потом опохмели… Ты на меня не держишь сердце за эти слова, Евдокея?
– Говори…
– Ты меня опять извиняй, Евдокея, но вот ты за июль месяц, по моим думкам, более тридцати рублей сверх зарплаты поимела. – Анискин выровнял счеты на коленях, диковинно толстым пальцем нашарил нужную ему костяшку, а Дуська, следя за его движениями, выпрямилась и напружинила пухлые губы. Он быстро взглянул на нее и продолжил:
– Вот как ты, Евдокея, поверх зарплаты поимела тридцать рублей… Ну, во-первых, сказать, июль был такой месяц, что покосы кончались, а жнивье еще и не начиналось; это значит – народ за водкой шел хорошо. А во-вторых, сказать, в июле геологи в баню приходили – это, значит, еще прибавка…
– Ты за тридцать рублей скажи, Анискин! – ответила Дуська. – Что июль – месяц хороший, всем понятно…
– Можно и сказать, Евдокея! – Анискин приблизил счеты к глазам. – За поллитру водки ты берешь три рубля, если продаешь ее не из магазину, а с квартиры. Это, Евдокея, правильно по той причине, что ты сверх нормы работать не должна. Тебя же в ночь-полночь будят… Вот ты и берешь за беспокойство сверх цены тринадцать копеек… Ну а теперь считать зачнем.
Участковый прищурился, еще сильнее прежнего наморщил лоб и непонятно улыбнулся.
– Мы, Евдокея, по памяти считать зачнем, так как июль месяц я по твоей работе контроль наводил, – сказал он. – Ну, второго числа водку у тебя семеро геологов брали – это девяносто одна копейка. – Анискин звучно передвинул костяшки счетов. – Первое число я не прикидываю потому, что в этот день ты за товаром ездила… Ну, дальше! Третьего числа тракторна бригада Пятунина премиальны за косьбу получала – это, Евдокея, двенадцать бутылок, что составлят один рубль сорок шесть копеек… Пятого числа, как ты сама знаешь, устьюльские в нашу деревню повалили. Я допоздна на лавочке сидел и ихних девятнадцать гавриков насчитал. Это, Евдокея…
– Хватит, Анискин! – тихо-тихо сказала Дуська. – Память у тебя… – Она привалилась спиной к подушке, косо усмехнулась, как бы незряче провела рукой по бледному лицу и досказала шепотом: – Мне гинуть с твоей памятью, Анискин.
Не отвечая ей, участковый привстал, отдуваясь от усилия, положил счеты на место, но садиться на стул обратно не стал, а выпрямился во весь рост – могучий, громоздкий. Долго, наверное полминуты, он смотрел на Дуську рачьими милицейскими глазами, потом сказал.
– Не надо тебе гинуть, Евдокея! Не надо! – Он резко взмахнул рукой. – Тебе не гинуть требоватся, а, наоборот, замуж выходить…
– Замуж выходить? – Дуська приподнялась, повела бровями, помедлила секундочку и, дернув губой, переспросила: – Замуж, говоришь, выходить, Анискин! А за кого?
Еще секунду Дуська молчала, открыв рот – опять не хватало воздуха и слова в горле встали комом, – потом, взмахнув полными руками, подскочила к участковому, ужалила его взглядом, но вдруг снова попятилась назад, к своему высокому сундуку – ну, совсем ошалела бабенка!
– За кого выходить, Анискин? – наконец оглушительно крикнула Дуська. – За колхозного бугая Черномора?
Ухмыляясь и подергивая плечами, она кинула литое тело к сундуку, с размаху открыла крышку и, внезапно тоненько взвизгнув, обеими руками выхватила из него синее и розовое, коричневое и зеленое, шуршащее и переливающееся, блестящее и тусклое.
– Замуж, говоришь, замуж, говоришь! – кричала Дуська, по-шахтерски работая в сундуке руками и плечами. – Замуж, говоришь…
На участкового, ушибая густым запахом нафталина, из сундука летели кофты и платья, зимние ботинки и туфли, рубашки и трусы, бюстгальтеры и чулки; потом полетело теплое плисовое пальтишко, шапочка из цигейки, чесанки, осеннее пальто из габардина, красное вельветовое платье, две пары резиновых бот и так далее… Кое-что из летящего в него Анискин ловил, укладывал на кровать, но кое-что валилось на пол, непойманное, и Дуська по нему оглашенно приплясывала:
– Замуж, говоришь, замуж?
Когда в сундуке ничего не осталось, Дуська, ощерив зубы, повернулась к Анискину и пошла, пошла на него – грудью, животом, глазами, растопыренными бедрами.
– Замуж, говоришь? Я тебя спрашиваю, мать твою перемать, за кого мне замуж выходить? – Дуська пхнула участкового грудью и животом, сбила-таки с неподвижности и, торжествуя, хохоча, перегнулась в пояснице – волосы распущены, как у русалки, глаза дикие, рот перекошен. – Замуж?
Торжествуя над Анискиным, Дуська попятилась, задела ногами за плисовое пальтишко и вдруг начала медленно валиться на кровать. Подумав, что она падает, запнувшись, Анискин кинулся было к ней, но поддержать не успел – женщина брякнулась лицом в подушку и мелко-мелко затряслась плечами.
– Охо-охо! – прорыдала Дуська. – Ох-хо-хо!
– Евдокея! – тихо позвал Анискин. – А Евдокея!
Дуська плакала. Халатик с плеч упал, когда еще кидалась к сундуку, волосы растрепались, голова провалом темнела на белизне подушки, а лежала она жалобно, по-детски сдвинув и перекосив ноги. Белые плечи Дуськи тряслись как в лихорадке. Анискин на цыпочках, скрипя тонко половицами, прошел к стульчику, опустился на него, но ноги для удобства не вытянул – торчали коленками вровень с пузом.
Дуська понемногу успокаивалась: перестали вздрагивать плечи, затихли руки, спина сделалась плоской. Потом она и вся стала плоская – затихла.
– Все, Евдокея? – еще немного подождав, спросил участковый. – Проплакалась?
– Проплакалась, – в подушку ответила Дуська.
– Ну, так подымайся…
И Дуська поднялась – показала незрячее от слез лицо, скрученные в сосульки волосы, мокрую на груди черную комбинацию.
– Ты не смотри на меня, Анискин, – криво улыбнулась она. – Я теперь страшная…
– А ты подчапурься, подчапурься, Евдокея.
Анискин отвернулся к окну, и, пока Дуська причесывалась, намазывалась и накидывала халатик, смотрел на сиреневую Обь и на старый осокорь, что стоял одиноко на берегу. Осокорь шелестел жестяной листвой, в стволу был крепок и черен, но кору бороздили такие же глубокие морщины, как и лицо Анискина. Ничего удивительного в этом не имелось, так как осокорь был лет на двадцать старше участкового, а ведь только так говорится, что дерево крепче человека. На самом же деле, подумал Анискин, дерево человека мягче, крепче его только железо, так оно и есть железо бездушное…
– Ты подчапурилась, Евдокея? – спросил он.
– Готово, Анискин!
Дуська в халатике сидела на кровати, тихая.
– Я что ревела, Анискин? – с усмешкой спросила она, показывая глазами на пол, где горкой все еще лежали вещи. – Я то ревела, Анискин, что добро пропадает, а замуж… – Дуська засмеялась. – Это ведь со смеху умрешь, что никто замуж не берет… А ты знаешь, Анискин, почему… А потому, что вы, мужики, только на войне храбры. Как дело до баб доходит, ваш брат трусливее зайца…
– А это почему? – повеселев, спросил Анискин. – Это как так?
– А вот как! – ответила Дуська и кокетливо повела бровями. – Чего мужики на мне жениться боятся? А оттого, что я вольно живу – народ возле меня завсегда вертится, на всю деревню песни реву… Вот они и боятся, а того понять не могут, что я самая верная жена и есть – я мужиков распрекрасно хорошо узнала, и мне сласти от сласти искать не надо… Вот таки дела, товарищ Анискин!
Дуська поднялась, не глядя, комкая, начала собирать с пола вещи. Она разом зашвырнула их в сундук, со звоном закрыла крышку и села на нее.
– Мне крышка, а на крышке сижу! – лихо улыбнулась Дуська. – Вот таки дела, Анискин!
– На тебе Гришка Сторожевой хочет жениться, – просто сказал участковый. – Я теперь это доподлинно знаю…
– Откуда? – помолчав и сложив руки на груди, спросила Дуська. – Ты скажи, Анискин, откуда?
– А оттуда, что он у заведующего клубом аккордеон увел, – ответил Анискин и посмотрел на Дуську безмятежными глазами. – Вот я и вырешил: если он крупну кражу совершил, значит, жениться хочет…
Еще договаривая, участковый резво поднялся со стульчика, пошел хлопотливо к дверям, но возле них, конечно, остановился и стал спиной слушать Дуську. Она молча повозилась, потом усмехнулась и сказала:
– Он что, дурак – аккордеоны воровать?
– Выходит, что дурак! – спиной ответил участковый. – Рази умный человек станет тебя к заведующему приревновывать? – Анискин опять повернулся к Дуське и спросил: – Ну, вот почему ты к этому завклубу возвернулась? Что он ручки целует и на музыке играет?
Дуська не ответила. Она медленно сползла с сундука, еще медленнее пошла к окошку, прильнув к наличнику плечом, посмотрела на улицу. По небу ползла голубая кудрявая тучка, приближалась к солнцу, и от нее на землю отражались тоже голубые кудрявые лучи. Они растрепанным пучком падали на реку, и в этом месте, где они подрагивали, вода была изумрудной.
Приглушенно вздохнув, Дуська полуотвернулась от окна, пошевелила полными понежневшими губами. На ее лицо падал свет от реки, глаза продавщицы мягко голубели.
– Ишь ты! – вполголоса проговорил участковый. – Как в кино, любовь-то… Ну, а я пошел!
Анискин открыл дверь, просунул в нее половину пуза, переставил через порог ногу, но опять-таки не ушел – такой был этот Анискин, что всегда уходил не сразу.
– Евдокея, а Евдокея, – позвал он. – А ты не видала, кто еще возле клубу обретался, когда вы с этим фертом выходили?
– Окромя Гришки, никого, – вполголоса ответила Дуська. – Никого!
– Выходит, ты Гришку видела, а ферт – нет!
– Я завклубу глаза отводила.
– Ах, Евдокея, Евдокея! – прокудахтал Анискин. – Ах, ах!
Потом участковый из Дуськиной комнаты выбрался окончательно – снова прошел мимо сельповских богатств, магазинных запахов и выбрался на улицу, где ничейный пес Полкан в лопухах уже не лежал, а стоял, глядя в окно.
– Вот Полкан ты есть Полкан! – сказал Анискин, потрепывая пса по загривку. – Сейчас к тебе сама Евдокея выйдет. Она выйдет, Полкан ты есть Полкан…
Отпустив загривок Полкана, участковый заинтересованно прищурился. "Интересно, – подумал он, – шибко интересно, что все приметы на Гришке Сторожевом сходятся!"
После этого он энергично пошел домой – обедать…
Taken: , 1
5
Пообедав, участковый, как всегда, улегся спать, чтобы не бродить по полуденной жаре, поспав же, выпил пять стаканов чаю, посоветовался с женой Глафирой насчет младшего сына Витьки, который шляется в утреннее время у клуба, и в часу этак в восьмом выбрался на улицу, на ходу запихивая в карман газету "Правда", а другой рукой застегивая пуговицы на воротнике рубахи. С тем и другим делом участковый справился удачно, улыбнулся сам себе и широко осмотрелся по сторонам.
Сентябрьская деревня была обычной – лежала на дороге тяжелая коричневая пыль, тихая и невредная для колес; шли по улице два древних старика с посошками – дед Крылов и дед Голдобин, – мальчишка катил железное колесо от тележной ступицы; у палисадников краснели рябины, посверкивали катышки черемухи, дома за деревьями казались тихими, примолкшими, уменьшившимися оттого, что на окнах и крышах лежал отблеск розового солнца.
Участковый охотно пошел по пыльной дороге. По вечернему времени он дышал легко, к Оби поэтому не прижимался, чтобы веяло прохладой, а двигался прямой улицей и минут через пятнадцать оказался возле колхозной конторы. Голос председателя Ивана Ивановича слышался через открытое окно, и только тогда Анискин сообразил, что сегодня воскресенье. "Ах, ах, ах, – подумал он. – Это ведь страсть как время быстро бежит! Вчера была суббота, сегодня воскресенье, а завтра – завтра уже понедельник…"
– Так! – сказал вслух Анискин. – Эдак!…
Судя по голосам из окошка, председатель колхоза Иван Иванович с парторгом Сергеем Тихоновичем подводили итоги социалистического соревнования за неделю, так что в кабинет председателя участковый вошел тихо, на пятках проследовал до центра и поздоровался:
– Будь здоров, Иван Иванович! Будь здоров, Сергей Тихонович!
– Здорово, здорово! – ответили они и опять склонились над бумагами. – Присаживайся, Федор Иванович.
Участковый опустился на дерматиновый диван, положил голову на спинку и принялся разглядывать плакаты, лозунги, картинки, грамоты и портреты, которые густо покрывали стены председательского кабинета. Большинство на них были скучны, неинтересны, но один лозунг и одна картинка у Анискина вызвали улыбку.
Лозунг был такой: "Хлебороб! Уберешь хлеб вовремя – поможешь Родине!" Вот что неизвестный человек написал на куске хорошей плотной бумаги, и участковый подумал: "А вот ведь если хлебороб не уберет хлеб вовремя, то с ним, как пить дать, надо беседу проводить". Так, по-анискинскому, и выходило… "Вот, товарищи, – думал он, – если хлебороб не уберет хлеб вовремя, значит, ему дождь, ранний снег или плохие машины помешали. Ежели же, товарищи, хлебороб потому не убрал хлеб, что не хотел помочь Родине, то ведь это такой хлебороб, с которым беспременно надо поговорить. Чего же он не хочет убрать хлеб вовремя? Если же хлебороб убрал хлеб вовремя, то чего же тут, товарищи, особенного, так как дураку понятно, что хлеб надо убирать вовремя…" Картина же изображала…
– Ты, Федор Иванович, если пришел, то не сиди с надутыми губами! – сказал председатель Иван Иванович. – Мы догадываемся, почему ты сопишь, но хоть ты и член колхоза, для тебя решение общего собрания тоже закон…
– Он потому нацыкивает зубом, – добавил парторг Сергей Тихонович, – он потому сопит носом, что у заведующего клубом аккордеон украли. И вот уже идет восьмой час, а аккордеон не найден…
– Нет! – ответил участковый, решительно поднимаясь с дивана. – Нет, дороги товарищи, я не потому соплю, что до сего часа не нашел аккордеон.
– А отчего же?
– А вот оттого, – садясь на стул рядом с парторгом, ответил Анискин, – что вы по молодости лет и неопытной глупости народ спаиваете!
Участковый взял из рук председателя листок тетрадной бумаги, вынув из кармана очки, надел их на кончик носа.
– Ну, конечно же! – сердито вымолвил он. – Венька Моховой – три рубля, Павел Кустов – пять рублей, Григорий Сторожевой обратно пять рублей, Варвара Кустова – три рубля… Ну, и так дальше… Это чего же вы, товарищи начальство, народ спаиваете? – спросил Анискин, снимая очки и гневно глядя на парторга. – У вас что, ума не хватат сообразить, что ежели в воскресенье человек получает три рубля премии, то ему иного выхода нет, как валить к продавщице Дуське? На это, Иван Иванович и Сергей Тихонович, не надо техникумов кончать, чтобы скумекать: в воскресенье пятерка непременно поллитрой и закуской обернется. Так это почему же вы, партейные люди, народ спаиваете? – еще сердитее спросил Анискин, соединяя во взгляде председателя и парторга. – Прошлый месяц одна драка приключилась, позапрошлый две. Хлопочете, чтобы в этом месяце три было, а?
Председатель с парторгом, поглядывая друг на друга, молчали, а Анискин совсем вызверился:
– Нет, молоды товарищи руководители, так дело не пойдет! Вот как штрафану весь колхоз – запоете… Ишь, что придумали! Ты, Иван Иванович, человеку премию дай, но не кажное воскресенье и не пятерку. Ты человеку сто рублей дай, да тогда дай, когда или уборка, или покосы, или посевная кончились. Тогда тебе, Иван Иванович, человек руку пожмет. Он эти сто рублей не пропьет, а толкову вещь купит… А!
Анискин пырснул носом, вернул тетрадный листок бумаги председателю и отвернулся к окошку – сердитый, как бугай осенью. Он на самом деле сопел и прицыкивал зубом.
– Федор Иванович, – озабоченно сказал председатель, – по существу, ты прав, но ведь все общее собрание за недельные премии проголосовало. А нарушать колхозную демократию…
– Вот она где у меня сидит, колхозная демократия! – прервал его Анискин и попилил ребром ладони по собственной шее. – С этой демократией на лодырей управы нет, а что касается голосования, так это надо поглядеть – когда голосовали и кто голосовал… Вот ты мне скажи, Сергей Тихонович, каким по счету шел вопрос о недельных премиях?
– Последним, кажется…
– Не кажется, а последним!… С твоей колхозной демократией мы в этот раз до первых петухов прозаседали! – Анискин косточками согнутых пальцев постучал по столу. – Так я тебе скажу: в три часа ночи народ хоть за кого проголосует. А во-вторых, сказать, кто больше всех за недельны премии кричал? – спросил он гневно. – За недельны премии громче всех пьянюги голосовали… Они вот техникумов не кончали, а живо смекнули, что это дело пол-литрами пахнет…
Анискин поднялся, косолапя от возмущения, подошел к плакату "Хлебороб" и оказался вровень с ним головой, хотя "Хлебороб" висел высоко. Участковый потопал сандалиями по скрипучим половицам и, глядя на плакат, затих.
– Ишь ты! – после длинной паузы сказал председатель Иван Иванович. – Рациональное зерно имеется…
– Пожалуй, да, – мысляще откликнулся парторг.
Парторг посмотрел на председателя, председатель – на парторга, и оба примолкли. Из открытых настежь окон влетывали в контору голоса вечерней деревни – скрип колодезных вертушек, треск клубного громкоговорителя, молочный мык коров и визг купающихся ребятишек.
– Федор Иванович, а Федор Иванович, – вкрадчиво спросил председатель, – а чего же ты пришел такой злой?
– А того злой, – ответил участковый, – что мне сегодня все время приходится с худшими людьми в деревне разговаривать. Вот сейчас у этих лодырей был да еще попозже к некоторым другим пойду… А в контору я зашел того, что мне Гришка Сторожевой нужен.
– Скоро прибудет Гришка Сторожевой, – вздохнув, ответил парторг. – Он сегодня на "Беларуси"…
Действительно, когда участковый вышел на крыльцо конторы и посмотрел на восток, то возле прясел околицы уже поднимался столбочек пыли и зверем гудел трактор "Беларусь" – это ехал, конечно, Гришка Сторожевой, и Анискин, сойдя с крыльца, встал за уголок. Он широко расставил ноги, руки выложил на пузо – покручивать пальцами.
Взмахивая огромными колесами, как крыльями, "Беларусь" стремительно приближался, а за трактором, высоко подпрыгивая от скорости, летела бортовая тракторная тележка, до отказа набитая разноцветными бабами. Впрочем, это только издалека казалось, что бабы разноцветные. Когда "Беларусь", напоследок дико взревев и окутавшись дымом, остановился у конторы, то оказалось, что бабы густо запорошены коричневой пылью. Они веером ссыпались с тележки, и Маруська Шмелева заорала:
– Это чего же он, бабоньки, над народом изгалятся! Мало того, что кишки вытряс, а он ведь… Гляди, бабоньки, что с новой кофтой исделалось!
Пока Маруська кричала, из кабины трактора выпрыгнули Гришка Сторожевой и тракторный бригадир дядя Иван. Гришка направился к конторе, дядя Иван – за ним, крича и взмахивая руками. На крыльце Гришка остановился и грубо схватил дядю Ивана за плечо.
– А не заставляй меня баб возить! – густым басом гаркнул он. – Я тебе не помело, понял!
Затем Гришка Сторожевой хотел войти в контору, чтобы поругаться и с председателем Иваном Ивановичем, но не успел – из-за угла выставился участковый Анискин, поманил тракториста пальцем, а сам, не оборачиваясь, двинулся вдоль улицы. Широкая спина участкового от косолапости покачивалась, ноги оставляли на дороге слоновьи круглые следы.
– Анискин! – крикнул Гришка Сторожевой, но участковый и ухом не повел. – Анискин!