Одержимые - Оутс Джойс Кэрол 25 стр.


* * *

Если бы вы отыскали меня в моем укрытии, думая, что я, женщина, в таком возрасте одинока и беззащитна, то вы бы ошиблись. Ибо темнота в этом месте настолько абсолютна, что вы бы в нее не проникли.

К тому же я вставила трехдюймовые колья, чтобы заблокировать дверь изнутри.

Я не боюсь остаться без еды. Я запаслась всем, чем могла из свежих продуктов с кухни. Здесь, в подвале, у меня дюжины консервных банок: зеленый горошек, вишня, помидоры, ревень, даже пикули. Есть еще корзина яблок и мешок картошки. В сыром виде некоторые продукты более вкусны, чем приготовленные.

(Консервы я сделала от скуки в деревне, где никого не знала, и мне ни до кого не было дела. Даже когда он бродил в округе, приветствуя прохожих и улыбаясь в надежде, бедный дурак, что его примут как своего. А кто из нас теперь защищен?)

Я больше не боюсь темноты. Потому что здесь, в этом месте, моя темнота.

Когда именно я поняла, что произошло и что безотлагательно необходимо спрятаться, я не помню - это могло быть месяц назад, могло пройти только несколько часов. В постоянной ночи Время не нужно.

Однако, я помню, как долгие месяцы прошлой зимой небо было в тучах, а солнце, пробивающееся сквозь них, цвета потемневшего олова. Многие вечера свет в доме был тусклый и мигал. Мои жалобы на электрическую компанию были обращены к глухим - без сомнения.

Потом началась гроза - реальная атака.

А потом я проснулась утром, теперь это была ночь, хотя я слышала некоторые слабые, но определенные звуки - пение птиц рядом с домом - понимая, что было утро, но без солнца.

Дождь кончился, гром тоже.

Добравшись до окна того, что должно было быть подвалом, я прижала обе руки к стеклу. Да, солнечное тепло. Это было солнце, хотя и невидимое. Как раньше я зажгла спичку и свечу. Но мир изменился, в нем не могло быть света.

Тогда у меня не было времени понять, что случилось, какая трагедия произошла в природе. Я знала лишь, что действовать надо быстро! Домовладельцы, вроде меня, должны защитить себя от ограбления, пожаров, изнасилования и посягательств любого рода - поскольку теперь мир поделен на тех, у кого есть убежище и пища, и тех, у кого этого нет. На тех, у кого убежище надежное, и тех, у кого его нет.

Поэтому я забаррикадировалась здесь, в подвале, в темноте. Где глаза мне не нужны.

Я вспомнила это место на ощупь. Никто меня отсюда не выманит. Не пытайтесь взывать ко мне, не запугивайте, даже не приближайтесь. Я ничего не знаю про время "до" катастрофы, и мне не интересно знать. Даже если кто-нибудь из вас объявит, что беспокоится обо мне, даже мои дочери, вот вам мой совет: "Я не та, которую вы когда-то знали, вообще я никакая не женщина".

В болтовне он однажды распространялся о неких угрозах со стороны космоса, предупреждая, или это было пророчество, что однажды опасное небесное тело (комета? астероид?) столкнется с Землей с силой, равной взрыву бесчисленного количества атомных бомб, таким образом сдвинув Землю с ее орбиты, подняв облако микроскопической пыли, которая совершенно затмит солнце, ввергнув грешное человечество в вечную ночь. Если вы желаете, то это ваше желание. Это конец старого мира, но не конец тех из нас, кто подготовился.

Даже теперь я слышу вдалеке сирены. Уверена, что отвратительный острый запах - это запах дыма.

Но я не любопытна, я создала свой собственный покой.

Как вам известно, провизии у меня на много месяцев, на всю оставшуюся жизнь. У меня есть пища, вода, не из колодца, но достаточно свежая, холодная, пахнущая землей, здесь ее много, она стоит в некоторых местах глубиной в четыре-пять дюймов, а когда снова вернется дождь и она потечет по каменным стенам, я смогу с удовольствием лакать ее языком.

Радиоастроном

Еремин Острикер посвящается

Старому, почти девяностолетнему профессору Эмеритусу из колледжа после удара понадобилась сиделка, и наняли меня. Моя миленькая аккуратная маленькая комнатка находилась рядом со спальней старика в одном из этих кирпичных домов возле университета. Дни в основном проходили обыкновенно. Но иногда по ночам он просыпался, не зная, где он, и беспокоился, хотел домой, а я мягко говорила, что вы дома, профессор Эвалд, я, Лилиан, здесь, чтобы ухаживать за вами, извольте снова в постель, а он слепо глядел на меня своими печальными слезящимися глазами, похожими на яичные желтки, кривя губы, не помня меня, но зная, зачем я там, и пытаясь помочь мне, чтобы не стало еще хуже. Они обычно стараются. Мне кажется, что у жертв паралича память - это сон о том, что было во время удара в больнице, и хуже нет ничего. Поэтому они стараются вести себя хорошо. К тому времени профессор Эвалд должен был быть уже в доме для инвалидов. Но это дело его и его детей (взрослые дети, старше меня, один сам профессор в Чикаго). Определенно, это не мое дело. Ненавижу такие места, а больницы еще больше, где порядки, процедуры, вдобавок все тобой понукают и следят. Я не осуждала профессора за желание жить в своем доме как можно дольше. Он говорил, что прожил здесь пятьдесят лет! А это все, что нужно престарелым людям, - жить в своем доме подольше, насколько хватит денег. Кто их осудит?

Даже такие умные, как профессор Эвалд, который был руководителем факультета астрономии в колледже и директором превосходной обсерватории (как говорилось мне много раз, полагаю, чтобы произвести впечатление, да, и впечатление было произведено), даже такие люди думают о своем состоянии как о временном, и надеются, что скоро все будет по-прежнему, если они будут держаться, лечиться, принимать лекарства и верить. А вы говорите им, что это так. Вы убеждаете их. Это ваша работа. Старушка или старик в подгузнике, в кровати с поднятыми, как у кормушки, перилами, если способны разговаривать, то говорят о том, как вернутся домой, когда снова встанут на ноги, что у них кошка без присмотра или запланирована игра с кем-то, кто умер лет десять тому назад. Не надо с ними спорить или пугать, это ваша работа.

А тогда они вас вознаграждают, украдкой, чтобы никто не знал: драгоценности, красивая черная с золотом авторучка "Паркер", просто деньги. Но это только между нами.

У профессора Эвалда бывали дни хорошие и плохие, но в общем он был не так уж плох. Изредка жаловался лишь на то, что у него мало посетителей. У него были старые бумаги, которые он просматривал, компьютерные распечатки со странными знаками и уравнениями, но сомневаюсь, что он их мог разглядеть даже сквозь толстые очки. Он разговаривал и спорил сам с собой, догадываюсь, чтобы я тоже слышала и видела, что он работает. Такому, как он, восьмидесятишести - или восьмидесятисемилетнему, необходимо работать.

Он рассказывал, что был астрономом более шестидесяти лет, и известно ли мне, кто такой радиоастроном, а я отвечала, что астроном - это тот, кто смотрит на звезды в большой телескоп. Поэтому он объяснил, что не только смотрел, но и слушал радиоволны неземных приборов, которые приходили на землю сквозь биллионы световых лет… Но должна признаться, что не была внимательна к каждому слову, а те, что слышала, такие как "световые годы", я не понимала, потому что это невозможно, как ни старайся. Это все равно, что покойная жена или муж, или дети, которые не задерживаются надолго с визитами, или вовсе не навещают. Они обычно разговаривают вообще не с вами. Профессор Эвалд говорил как читал лекции в большой аудитории. Когда его голос определенным образом повышался, я знала, что он шутит. Да, действительно порою он был забавен. Я узнала, что он был известным лектором, поэтому во время переодевания, помогая добраться до туалета и на пути обратно, или в ванной (где он сидел на деревянном стуле, а я поливала его из душа и терла мочалкой), от меня требовалось лишь улыбнуться, кивнуть, засмеяться и сказать: "Неужели! О Господи, Боже мой!"

В ясные дни он так стремился на солнышко, что без моей помощи, опираясь на трость, выбирался на крыльцо и дремал там на стуле, слушая программу классической музыки, просыпаясь от посторонних звуков, от радиопомех или от телефонного звонка. Хотя всякий раз это были пустяки. "Нет, профессор, ничего такого, не расстраивайтесь".

- Лилиан, я не расстроен, - отвечал он, выговаривая каждый звук, словно тугоухой была я, а не он. При этом он улыбался, как бы давая понять, что не сердится.

- Я надеюсь.

* * *

Я ухаживала за профессором Эмеритусом Эвалдом уже, наверное, семь недель, когда однажды холодным ноябрьским днем, хотя солнце, дивное и теплое, струило свет в окна веранды, он открыл глаза, очнувшись, как мне показалось, ото сна, и спросил, когда я пришла и как меня зовут. Я ему ответила, невозмутимо продолжая вязать, потому что в его голосе не было ничего враждебного, был только вопрос.

- А когда вы уйдете? - поинтересовался он.

Тут я перестала вязать, потом набрала еще одну петлю и начала новый ряд. Мои руки таковы, что всегда должны делать что-то полезное, хотя я не нервная женщина, и никогда не была такой. Я сказала профессору Эвалду, что не знаю, полагаю, что останусь с ним, пока будет нужно.

Ответ, казалось, его удовлетворил, и об этом мы больше не говорили.

Он начал рассказывать о солнышке. Разумеется, что про это особенно много не скажешь, но он был из тех, кто всегда говорит о ничтожных вещах.

- Знаете, Лилиан, солнце, которое мы видим, не реальное солнце, солнечные лучи идут до Земли восемь минут. Солнце погибнет, исчезнет, а мы не будем знать об этом целых восемь минут.

Я усмехнулась своим коротким серебряным смехом, не отрывая глаз от вязания.

- Неужели? А куда же солнышко денется, когда его не станет, профессор?

Но он уже не слушал, спрашивая меня, что значит обратное время. А я ответила, что, кажется, профессор мне рассказывал, но я позабыла. Поэтому он несколько минут читал мне лекцию об обратном времени, допытываясь, догадывалась ли я, что видимые звезды на ночном небе все в обратном времени, а это значит, что их там на самом деле нет, давно погибли, исчезли. Поэтому я снова засмеялась и сказала: "Ой, кажется одна такая у меня. Не видела ничего лучше!" Хотя я прекрасно помнила, что раньше он все это уже рассказывал, или что-то похожее. Его голос стал резким: "Что смешного? Почему смешно?" И я увидела, как он смотрит своими слезящимися желтыми глазами, которые как бы светились, и вспомнила, как мне говорили, что когда-то старик был очень известен, что называется знаменит в своей области, давным-давно. Я почувствовала, как горит мое лицо, да, я смутилась, промямлив: "О, сложно понять такие вещи, даже голова болит, когда думаешь про это", - и подумала, что смогу отделаться этими словами, но профессор Эмеритус только уставился на меня и сказал: "Да. Но, Христа ради, неужели нельзя постараться".

Всю свою жизнь он имел дело с невежами, вроде меня, он устал от них.

Да, его левая кисть была неподвижна и согнута, как птичьи когти, левая нога парализована, а левая часть лица перекошена, словно подтекший с правой стороны воск. "Ну и что с того? - хотела я его спросить. - Профессор Эмеритус, вы такой чертовски умный".

Но тогда, когда они хотят покомандовать вами, они становятся презрительны и саркастичны, хотя за этим чувствуется мольба, слышится дрожащий голос. И больше нет нужды сердиться на них.

Да, вы легко можете их понять. Нет ни малейшей нужды сердиться.

* * *

Но вдруг все изменилось, как день, который начался теплым, а потом похолодало. В тот день он был возбужден и отказался от лекарств, и не захотел прилечь поспать, а за ужином вел себя плохо и капризно, как ребенок (выплюнул полный рот протертого питания). Однако я не позволила себе расстроиться, я никогда этого не делаю, это моя работа. Потом около семи часов был ошибочный телефонный звонок, ну просто некстати, от которого он взбесился, говоря, что это была его дочь, а я его от нее прятала и так далее в таком духе, вы представляете, как это бывает с ними. Я пыталась его урезонить, говоря, почему бы ему просто не позвонить дочери, я сама наберу номер, но он только пыхтел и шумел, разговаривая сам с собой. Потом, ложась спать, он сказал:

- Сестра, я сожалею.

Я видела, что он забыл мое имя, и улыбнулась, уверяя, что все хорошо. Но когда его раздели и почти уложили в кровать, он вдруг прослезился, схватил меня за руку и заплакал. Здесь я должна сказать, что не люблю, когда меня трогают. Нет, не люблю. Но я старалась не подать виду, слушая этот бред старика о том, как его вынудили уйти на пенсию в расцвете лет, обещали предоставить ему часы работы с телескопом, то, о чем он всегда мечтал. Они лгали ему, отняв обещанные часы. Это был тот самый радиотелескоп, одним из создателей которого был он, кто раздобыл для него средства. Враги завидовали его успеху, и боялись, что его новые исследования докажут несостоятельность их собственных…

Спустя одиннадцать лет после ухода на пенсию ему надоело слушать эфир в надежде уловить сигналы, необычные позывные, которые могли бы означать радиосвязь с другими галактиками. Известно ли мне, что это значит? И я сказала: "Да". Моему терпению приходил конец в ожидании, когда он уляжется в постель. Мне не нравилось, что он сжимал мою руку своими костлявыми, сильными, как клещи, пальцами. Я сказала: "Да, может быть". Но он продолжал, пуская слюну, что в науке нет работы важнее, чем поиск другого интеллекта во Вселенной, что наше время истекает, и мы должны знать, что не одиноки. И я ответила: "Да, профессор. О, да", - пытаясь развеселить старого человека, помогая ему увлечься. Только он все говорил, как много лет потерял, копаясь в чужих данных, как он нашел прямой подход, используя свои собственные силы, безо всяких устройств. Однажды ночью в прошлом году он принял ясный и четкий сигнал: точка, тире, точка, точка, тире, точка, точка, точка, тире, точка, точка, точка, точка, тире, точка, точка, точка, точка, точка, тире, точка, откуда-то из Гиад, в созвездии Тельца, с расстояния нескольких биллионов световых лет. Несомненно радиосвязь, а не шум. Но не успел он записать сигнал, как вмешалась статика. Всегда, когда он слышал сигналы из других галактик, их прерывала статика - жуткий шум и звон у него в голове. Я сказала: "Да, профессор, это действительно ужасно, но, может, лучше принять лекарство? Постараться заснуть?" А он сказал, что я могла бы отнести этот материал в газету, это была бы история века, можно помочь всему человечеству, если захотеть. Наконец я оторвала мою руку от его пальцев, не люблю, когда ко мне прикасаются, спросив старого дурака, словно он шутил со мной, а не ныл, как дитя, что, да, профессор, коли на других планетах есть жизнь, как показывают в кино, то не думает ли он, что она нам враждебна, может, они прилетят на Землю и всех нас слопают? А он только взглянул на меня, моргая, и сказал, заикаясь, что… если еще где-то есть разумная жизнь, то это подтвердит нашу надежду. А я спросила, помогая ему лечь и поправляя подушки, про какую надежду он говорил? И он ответил: надежду Человечества… что оно не одиноко. А я сказала с легкой усмешкой, что некоторые из нас не так уж и одиноки.

И выключила свет.

* * *

Думаю, что в эту ночь этим все бы и кончилось. Только спать я легла позже и уже готова была заснуть, когда словно скользишь над ущельем. Сон - чувство, которое ценишь больше всего, больше секса, даже любви, потому что без секса и любви прожить можно, полжизни я прожила без них, но без сна я жить не могу. В комнате профессора раздался сильный шум. Я выскочила из кровати, схватила халат и помчалась, надеясь, что у него не новый приступ. Я включила свет, и странная сцена - профессор Эвалд в пижаме съежился в углу за кроватью, он перевернул рядом стоящий алюминиевый штатив, спрятал от меня голову и кричит:

- Ты смерть, да! Ты смерть! Уходи! Я хочу домой!

А я просто стояла, задыхаясь, но делая вид, что не замечаю его, хотя сама была сильно взволнована. Стараясь сохранить спокойствие, я, как должно, стала завязывать пояс халата. Приходится учиться вести себя с ними, как с детьми, словно это игра в прятки. А старик смотрел на меня сквозь пальцы, всхлипывая и умоляя:

- Нет! Нет! Ты смерть! Нет! Я хочу домой!

Поэтому пришлось сделать вид, что удивлена, увидев его в углу, потом взбить подушки и сказать:

- Профессор, вы дома.

Проклятые обитатели дома Блай

В жизни она была девушкой скромной, благоразумной и нормальной, отец которой был бедным деревенским приходским священником в Глингдене. А теперь больно сознавать себя в этом удивительно новом облике, как объект ужаса, если не отвращения. Физического отвращения, если бы вы только ее увидели. Духовного отвращения, если бы подумали о ней. Приговоренная к вечному отмыванию своего мраморного тела от нечистот Азовского моря, в особенности интимных мест, обреченная с фанатичной тщательностью выскребать радужных жучков из все еще блестящих, упрямо вьющихся черных волос, которые ее любовник назвал "шотландским завитком", чтобы польстить ей: ибо правда, произнесенная вовремя, тоже бывает приятной. И не только любовник, дворецкий хозяина, но и сам хозяин откровенно ей льстил: "Я вам доверяю! Со всей ответственностью!"

С ней, двадцатиоднолетней мисс Джесел, беседует хозяин на Харлей-стрит. Она одета в единственное приличное платьице из хлопчатобумажной саржи. Как горит ее лицо, как влажны глаза, как обмирает она от робости, встретившись с любовью. Удар, который был не менее ощутим, чем шлепок рукой по ягодице. А позже в Доме Блай, онемевший от любви или ее гримасы, дворецкий хозяина, Питер Квинт, рассмеялся (не грубо, действительно ласково, но все же рассмеялся) при виде ее покорной наготы, мурашек, покрывших ее тело, изумительных опушенных туманно-темных глаз, ослепших от девичьего стыда. О, смешно! Теперь Джесел, как смело она себя называет, вынуждена кусать губы, чтобы не завыть от смеха, точно зверь, при этих воспоминаниях. Чтобы не сорваться, здесь в катакомбах, приходится вообразить цепь, прикованную к ошейнику, а то можно упасть на все четыре и помчаться за добычей (испуганной мышью, судя по тонкому писку и шуму торопливых лапок).

Назад Дальше