Двенадцатый двор - Игорь Минутко 10 стр.


Мы проехали мимо. Сыч не оглянулся. Все тот же мерный шаг, взмахи косой.

- Скажите ему: "Завтра тебя расстреляют". Сегодня он будет весь день косить, чтобы его скотина была сыта. - У Гущина было расстроенное, усталое лицо. - Вам, Петя, надо поспать. Еще рано.

- А вы?

- Где-нибудь днем приткнусь. Сейчас на Звягинские поля поедем. Там ребята ночью косили. Да и наряды распределять скоро.

Спать совсем не хотелось. Но как только я лег на сеновале - бабка Матрена постелила там лоскутное одеяло и положила подушку без наволочки, пеструю, как курочка Ряба из сказки, - мгновенно липкий сладкий сон завладел мною.

20

Разбудил меня Фролов. Он был встревожен.

- Прибыл шеф. Похоже, разгневан. Просил разыскать вас.

"Только этого не хватало", - подумал я и посмотрел на часы. Полдевятого. Уже жаркое солнце било в глаза.

И, окончательно проснувшись, я понял, что весь наполнен непонятной тоской. Липкой, тяжелой.

- Из областной прокуратуры не звонили? - спросил я.

- Нет. - Фролов с любопытством посмотрел на меня. - Дали санкцию на арест Василия Морковина?

- На подписку о невыезде.

- Зря. Ведь сбежал. А в отпуск приехал. Мотив довольно веский. Я склонен подозревать младшего, а не старика, который копается себе в огороде.

"В этом есть логика", - подумал я.

- Вы говорили с шефом?

- Не успел. Перекинулись двумя словами. Очень недоволен медлительностью. Я вам советовал, Петр Александрович: взять обоих, перекрестный допрос. Еще было время...

- Я веду дело? - резко спросил я.

- Ну, вы. - Фролов удивленно посмотрел на меня.

- И предоставьте решать мне! - закричал я. - В советах не нуждаюсь! "Заткнись, кретин", - запоздало одернул я себя.

Фролов не ответил. Лицо его стало обиженным и насмешливым.

Около правления колхоза стояла знакомая синяя "Волга". Рядом быстро шагал взад и вперед Николай Борисович. Большой, тяжелый, в парусиновом костюме. Увидел нас, остановился. Мы подошли.

- Здравствуйте, Николай Борисович, - сказал я.

- Здравствуйте, Петр Александрович. - Он протянул мне руку ("Петр Александрович", - удивился я), открыл дверцу машины. - Садитесь.

Я сел.

Николай Борисович тяжело плюхнулся за руль, включил мотор. Поехали. Молчали. Я видел красную, напряженную шею своего шефа и понимал, что он злится. Все равно. Безразличие охватило меня: "Черт с ним".

- Напрасно вы, Николай Борисович, утренние часы портите, - сказал я, впадая в привычный иронический тон. - Половили бы рыбку.

Он не ответил. Выехали за деревню, остановились в тени придорожных кустов.

- Выйдем, - сказал Николай Борисович.

Вышли.

- Сядем.

Сели на пыльную траву.

- Ты что, враг себе? - тихо спросил он.

- В чем дело, Николай Борисович?

- Ты выявил убийцу?

- У меня есть... - Я хотел сказать "подозреваемые" и сказал: - ...подозреваемый.

- "Подозреваемый"! - повторил Николай Борисович, скрывая раздражение ("Сказал ему Фролов о Василии или нет?"). - И чего ты с ним церемонию развел?

- Мне еще не все ясно.

- Петя... - И я увидел, как он волнуется. Он даже вспотел. - Я желаю тебе только добра ("Почему он так усиленно желает мне добра?" - впервые подумал я). Я еще вчера утром знал суть дела. Это - легкое дело. Я специально послал тебя на него. Чтобы начало твоего самостоятельного пути было эффектным. Согласись, это очень важно.

"Ну и дайте мне мое первое дело довести до конца самому. Я хочу во всем разобраться. Сам. Понятно? Сам! Нет, уважаемый Николай Борисович, я не буду посвящать вас в логику своего расследования... А в чем заключается моя логика? Я хочу понять... Да, это для меня даже важнее. Не только кто убил, но почему? Почему?"

Я лег на спину. Трещали кузнечики. Над нами легкими кругами плавал ястреб. В ушах возник звон. Издалека доносился голос Николая Борисовича:

- Пойми, крупный ты корабль. Дальнее тебе предстоит плавание. (В последнее время он часто говорил мне это.) Морковина надо было взять через несколько часов. Собрать самые элементарные сведения, взять и прижать к стенке. Раскололся бы. Как миленький. И улики бы нашлись. А что получается? Вторые сутки идут. ("Фролов не сказал ему о Василии Морковине".) Вот что. Давай вместе, сейчас возьмем Морковина... - В голосе его не было уверенности. Что его смущало? - Я сам допрошу его. Ты увидишь, как это делается.

- А если я сомневаюсь? - Я сел, и наши взгляды встретились; в глазах Николая Борисовича трепетал лихорадочный огонек.

- В чем сомневаешься?

- В том, что Михаила убил Морковин-старший.

- Старший? Да, мне говорил Воеводин. ("Ну, еще бы! Какую радость я ему доставил. Представляю: "Новенький вроде запутался".) Зачем тебе понадобился его сын? Постой! Ты подозреваешь Василия Морковина? У тебя есть для этого причины?

- Нет, - солгал я. - Он мне нужен как свидетель.

- А что убийца этот старик - сомневаешься? - В голосе Николая Борисовича было нетерпение.

- Да! На полпроцента, но сомневаюсь. - ("Какие-то идиотские полпроцента", - подумал я.) Тоска сгущалась. Она была огромна. В сто раз больше моих сил противостоять ей.

- Тебе нездоровится? - спросил вдруг он.

- Мне отлично!

Николай Борисович заговорил медленно, спокойно, и металл был в его голосе.

- Если даже ты сомневаешься на десять процентов, на двадцать! Все равно Морковин должен быть арестован.

- Почему? - Кровь жарким потоком хлынула к лицу.

- Потому что, раз совершено преступление, правосудие должно найти преступника и осудить его.

- А если человек невиновен? - Чёрт! Я еле говорил. Сжало горло. Это у меня и раньше случалось. На нервной почве.

- Морковин невиновен? - раздраженно спросил он.

- Ладно. Допустим, что виновен... Ну, а если нет... Если нет! - заорал я.

Николай Борисович продолжал все так же спокойно и тихо. Наверно, для него было очень важно заставить меня думать, как он.

- Подожди. Ответь мне сначала на вопрос... - Он подыскивал слова. - Отвлекись... Представь - перед тобой дилемма: интересы Морковина и интересы общества. Чьи интересы ты выбираешь?

- Морковина! - быстро сказал я.

- Ты допускаешь грубую ошибку. - Николай Борисович внимательно, с надеждой (или мне показалось, что с надеждой?) смотрел на меня. - Пойми! Морковин - единица, крошечная мошка. А общество - миллионы.

- Но общество состоит из таких единиц! - закричал я. - Юрист всегда имеет дело с конкретным человеком, с конкретной судьбой. И отвечает за эту судьбу!

- Все это абстрактный буржуазный гуманизм, - жестко сказал он. - Не забывай, никогда не забывай: ты служишь классу. Пойми, Петя, пойми! Мы одна из тех инстанций, которая создает социальный климат страны. Это принципиально важно! - Николай Борисович вытер платком мокрое лицо. - В этом климате может совершиться преступление. Или не может. Это во многом зависит от нас. Убит человек... Ты смотришь: кто убитый, по каким мотивам... Ты вникаешь в суть - запомни! - с классовых позиций. Ты ищешь убийцу. Он должен быть найден! И это прежде всего важно не для убитого - что ему? И даже не для убийцы. А это главное для тех, кто рядом. Конечно, конечно... - В его голосе промелькнули неуверенные нотки. - Бывают ошибки. Трагические ошибки... Но... Зажми сердце в кулак! Будь выше эмоций. Ты служишь идее! Ты выбрал себе тяжкий крест... За него не говорят спасибо... - Взгляд Николая Борисовича блуждал по моему лицу, и у меня было такое впечатление, что он меня не видит. - Помни: в любом случае акт наказания должен состояться.

- Но почему? Почему?

- Потому что в крайнем случае пострадает один человек, а выиграет все общество. Люди, находящиеся в зале суда...

...Когда я учился в шестом классе, у нас физику преподавал некий Корней Степанович Лященко, длинный, худой, язвительный, с ртом, набитым стальными зубами. У него была привычка: снимать с руки золотые часы и класть их перед собой на стол или на край первой парты, которая была вплотную придвинута к столу. Корней Степанович отличался редкой пунктуальностью, и его уроки были четко рассчитаны по минутам. Он подходил к столу, брал часы, рассматривал их, говорил: "Ну-те-ка! А теперь перейдем к повторению". И клал часы на место. Еще он был завучем.

Однажды кончился урок физики, а следующим была ботаника. Но после звонка в класс опять вошел Корней Степанович. Не вошел - влетел. Его как-то всего скривило.

- Кто взял мои часы? - тихо спросил он.

Класс загудел: у нас не было воров.

- Кто украл мои часы? - закричал Корней Степанович.

- Нам не нужны ваши часы, - сказал кто-то.

- Райзмин! Выйди из-за парты.

Геша Райзмин сидел за первой партой. Это был тихий худой мальчик, сын сапожника, который работал на углу у нашей школы в своей коричневой будке.

- Ты украл часы? - вкрадчиво спросил Корней Степанович.

- Нет, я не брал, - сказал Геша.

- Выверни карманы.

Геша вывернул пустые карманы. Его большие глаза медленно наполнялись слезами.

- Дай портфель! - закричал Корней Степанович.

Он перерыл портфель; часов там, конечно, не было. Тогда он полез в парту и вынул оттуда свои золотые часы.

- Ну? - радостно сказал Корней Степанович. - Что скажешь?

- Не знаю... - прошептал Геша. - Я не брал.

- Вор! - взвыл Корней Степанович, и из его стального рта полетели слюни. - Вор! - Он замахнулся на Гешу и еле сдержался. - Из школы вылетишь, мерзавец! В два счета!

- Я не брал, не брал!.. - в ужасе шептал Геша, и по его худым щекам ползли слезы.

- Да они, наверно, упали в дырку для чернильницы! - обрадованно закричал кто-то. - Смотрите, там же нет чернильницы!

Класс облегченно вздохнул.

- A-а! Вот что! Вы все заодно! - закричал уже визгливо Корней Степанович. - Воры! Шайку организовали. А ты! Ты... - Он тряс перед носом Геши длинным пальцем. - Ты у меня поплатишься! - Он вошел в раж и уже не мог остановиться. - Ворюга!

- Не брал... не брал... - И вдруг Геша бросился из класса.

- Ребята, за ним! - крикнул наш староста Вова Березин.

С дикими криками мы вырвались из класса - все тридцать шесть человек. Мы так никогда не кричали. В эти вопли мы вложили весь свой гнев и всю свою растерянность. Я запомнил, что Корней Степанович стоял, как столб, раскинув руки, и на его ненавистном лице был испуг.

Мы нашли Гешу в будке отца. Он уткнулся ему в плечо и сквозь рыдания повторял:

- Папа... не брал... Честное пионерское... не брал... Клянусь жизнью мамы... не брал...

- Я верю тебе, сынок, я тебе верю, - говорил его отец, мужчина с курчавой головой и черными от масел руками. Вид у него был потрясенный: он не знал, что делать.

Гешу Райзмина исключили из школы. И тогда наш класс взбунтовался: мы сначала срывали уроки Корнея Степановича, писали ему гадости на доске, а до этого была у него идеальная дисциплина. Потом мы стали срывать все уроки, даже у любимых учителей. Мы хулиганили на переменах. Наш бунт перекинулся в другие классы, которым, наверно, было просто приятно брать с нас пример. Вернули в класс Гешу Райзмина, вынужден был уйти в другую школу Корней Степанович. Но до конца покой не восстановился в нашем маленьком обществе из тридцати семи человек. Мы ожесточились, мы стали хуже учиться и больше ссорились между собой, мы окончательно перестали верить в непогрешимость взрослых и в справедливость их мира. И эти чувства росли вместе с нами.

- ...люди, которые прочитают в газетах о том, что преступление не осталось безнаказанным, поймут: любое нарушение правопорядка не остается без последствий, от возмездия за содеянное увильнуть невозможно. И это в целом воспитывает массы в духе уважения перед законом!

Николай Борисович выжидающе смотрел на меня.

- И пусть пострадает невинный человек, да? - закричал я, проглатывая нервный комок. - Это неважно?

Он заговорил мягко, даже с сожалением и с явным чувством превосходства:

- Я понимаю тебя, Петя. Благородно, идеально... Молодость, еще не соединенная с практикой нашего жестокого века. Странно... Откуда? Почему? В вашем поколении отсутствует классовый корень. Пойми, это должно быть постоянным состоянием твоего духа: благо общества - превыше всего! Для этого требуется государственная мудрость, классовое чутье. - И он ринулся, как в атаку: - Что же, пусть пострадает невинный, если это нужно для блага общества!

- С того момента... - зашептал я, давясь комком в горле, - с того момента, как будет арестован невинный человек... Если это не случайная ошибка, не недоразумение... Как бы вы ни объясняли! Интересами общества, классовым чутьем, высокой политикой... С того момента будут открыты двери самым грубым силам, низменным инстинктам, всем проявлениям зла. Беззаконие станет законом!

"И так уже было", - подумал я.

И он понял, что я подумал...

- Оставим этот спор, - устало сказал Николай Борисович; на лице его несколько мгновений были напряжение, усталость, разочарование. Потом оно стало спокойным, даже безразличным. - Мы никогда не поймем друг друга.

И я увидел: Николай Борисович Змейкин потерял ко мне всякий интерес.

- Вернемся к твоему делу, - вяло сказал он. - Что ты намерен делать?

- Мне нужно выяснить некоторые детали.

- Какие же? - Он усмехнулся. - Если не секрет.

- Мне не совсем ясны мотивы убийства.

На лице Николая Борисовича появилось легкое оживление.

- Тебе придется согласиться со мной, - сказал он, но без всякого энтузиазма. - Разве не собственность сделала Морковина убийцей, закрыла от него весь мир? Человек-собственник - это человек-зверь. Потом зависть. К молодости, к успеху, к материальному благополучию, достигнутому легче, веселее, без дикого напряжения.

Он был прав. Если остановиться на Морковине-старшем. Он прав. И это злило меня, выводило из равновесия.

- Ладно, - остановил себя Николай Борисович. - Итак?

- Мне надо несколько часов на доследование, - сказал я.

- Но зачем?

"Ни о револьвере, ни о Василии я ничего не скажу. Пока это мое".

- Надо кое-что выяснить, - упрямо повторил я. - Часа в три убийца будет арестован, и он во всем признается.

Николай Борисович встрепенулся.

- Признается? Такие люди, как этот Сыч, не признаются. Он будет все отрицать.

"Он и отрицает", - подумал я.

- Он признается! - сказал я.

"Если Морковин-старший - убийца", - подумал я.

Николай Борисович пожал плечами.

- Хорошо, поступай как знаешь.

И он пошел к машине. Я больше не существовал для него.

Хлопнула дверца. "Волга" уехала.

Я смотрел на шлейф пыли, который вырастал на дороге.

"Он хотел повториться во мне, - думал я. - Ему надо оправдать свою жизнь. Для кого? Для себя? Наверно... Ему скоро шестьдесят лет".

Я шел к деревне. Небо на глазах заволакивало серой мглой. Солнце было похоже на круглый желтый фонарь. Торопливо, исступленно трещал невидимый хор кузнечиков. Пахло полынью.

Да, и, несмотря ни на что, он все-таки прав. Морковина-старшего погубила частная собственность: его двенадцатый двор.

Двенадцатый двор...

И я поймал себя на мысли, что готов примириться с тем, что Михаила убил Сыч. Будто отпали все сомнения. Нет, нет! Это я допускаю только теоретически.

Хорошо. Пусть так. Михаила убил Сыч (теоретически). Причины... Частная собственность? То, что лежит внутри его психологии? Да. И все-таки не только это. Есть еще и другие причины, внешние. Среда, в которой проявляются внутренние причины, спрятанные в психологии человека.

И я остановился, будто налетел на невидимую преграду.

Он даже не подозревает, как прав! "Мы одна из инстанций, создающая социальный климат страны... В нем может или не может совершиться преступление..."

Уже не было тоски, которая охватила меня утром. Я спешил действовать. Действовать - значит постигать.

И на этой пыльной дороге, под пасмурным небом меня начала тревожить мысль, которая и раньше часто не давала мне покоя. Насилие всегда порождает ответное насилие. Пролитая кровь ведет к новому кровопролитию. Неужели это порочный круг? Как прорвать его? Как найти формулу борьбы со злом, которая была бы не кругом, а прямой, восходящей вверх, к звездам?..

У правления колхоза меня ждали оба участковых и Фролов.

- Морковин у себя в огороде, полет с Марьей картошку, - сказал Захарыч. Он был трезв и хмур. Похоже, не выспался.

Фролов выжидающе смотрел на меня.

- Из областной прокуратуры не звонили?

- Нет.

- Чего они там тянут? - Я опять начинал злиться. - Вызовите милицейскую машину. Для ареста.

- Результат легкой бани? - с ехидцей спросил Фролов.

- Как придет машина, поезжайте с ней в деревню Архангельские выселки, привезите Зуева. Секретарь парторганизации там. Он предупрежден. До двух надо быть здесь.

Фролов с любопытством посмотрел на меня, но ничего не спросил.

Было четверть одиннадцатого. Редкие капли дождя ставили черные точки на пыльной дороге.

"Итак, Михаила убил Морковин-старший. Предположим, что это доказано. Почему?"

21

Во дворе Брыниных мать Михаила стирала белье. Вороха пены вздымались в длинном корыте. Мелькали красные руки. Рядом на расстеленном одеяле тихо играли Володя и Клава.

Звали мать Михаила Елизаветой Ивановной. Лицо ее было по-прежнему заплаканным и опухшим, только появилась в нем, не подберу точного слова, деловитость, что ли.

Елизавета Ивановна отвела меня на терраску. Сели.

- Сынок, - спросила она, - а на деток нам теперя пенсию али какую способию давать будут?

- Будут, - сказал я.

Ее лицо посветлело.

- Скажите, Елизавета Ивановна, - спросил я, - из-за чего все-таки ссорились ваш сын и Морковин?

- Да как сказать... Не любили они друг дружку. Только, скажу тебе, сынок, Миша-то наш, он ведь ангел был... - И по ее щекам покатились слезы. - Сколько раз к Сычу, выродку ентому, сам с дружбой подходил.

- С дружбой? А вы можете привести какой-нибудь пример?

- Вот помню на свадьбе Миши и Ниночки... Летом было, в июле. Столы под яблоньками поставили. Гостей - человек пятьдесят, добрая кумпания. Угощение, сынок, было дай бог всякому. Боровка мы закололи, Миша мясо на базар в город свез, да я с книжки сняла. Для родного-то дитя разве жалко? И стюдень на столах, и сало, и котлетки, а яблоки у нас моченые, ну крепенькие, аж хрумтят. Капустка там, огурчики. Кваску я наварила, ядреный. А на стол его прямо со льду, с холоду. Ведь мы как в погребе лед держим? С зимы на речке нарубим - и в погреб, сверху газеты и землей присыпим. Он там и соблюдает холод до новой зимы, твердый, каляный. Что ваш холодильник. Да... Мясо, конечно, горячее, паровое, курицы. Из города кой-чего Миша привез. А вина - хошь облейся. Грех на душу приняла - самогоночки наварила. Все дешевле - рупь литра выходит. Только по такому случаю и сварила, ей-богу. А потом - ни-ни. Вот тебе крест.

Назад Дальше