Макс не слушает. Он и вправду законченный псих, думаю я. То, что он сейчас делает, не укладывается ни в какие рамки.
"Ты не уйдешь?" - шепчет он.
"Куда я от тебя уйду. Не трогай… там рация".
"Ты же не станешь звонить отцу? А, Руслан? Ты же знаешь, что он с тобой сделает, если узнает про нас?"
"Макс, я тебе уже говорил: не сходи с ума".
"Я обещал тебе, что они уедут. Вот их и нет".
"Маньяк. Ты маньяк".
Диагноз довольно точен, думаю я. Я бы дорого дал, чтобы стереть из памяти весь этот день. И эту кошмарную ночь. И этих двоих - шизофреника в порванной красной рубашке и его друга-переростка в черной фашистской куртке с нашивками. И их мужественные объятия в лунном свете.
Это все бл…дское полнолуние, думаю я. Все маньяки в эту пору активизируются. Зло входит в наш мир и побеждает без боя.
Картинка в моем сознании тускнеет; я вглядываюсь в темноту и вижу безжизненное тело на шикарном диване. Господи, как жаль этого Сергея, думаю я почему-то. Неведомо откуда я знаю, что его мать беспокоится о нем, не спит и гадает, не позвонить ли ему на трубку? Не выдерживает и, близоруко щурясь, набирает номер. И вот телефон, выпавший из его руки, поет, вибрирует и ползает по полу - именно там, где его и обнаружат утром.
Утром Сергея попытаются спасти в реанимобиле. Но не успеют.
Кирилла найдут уже холодным - с открытыми глазами и струйкой крови, засохшей на губах.
А меня сожрет генеральский мастифф, понимаю я вдруг. Порвет, как резиновую Зину с ее надутыми сиськами. Эту нелепую куклу я вижу во всех подробностях перед тем, как картинка гаснет навсегда.
Резиновая тетка с удобством расселась в шезлонге. Кажется, она улыбается. На ее губах запеклась кровь. А я зажимаю рот руками. Меня сейчас стошнит.
- Я не могу это видеть, - шепчу я. - Это же кошмар. Я не хочу. Я отказываюсь.
- Что такое? - спрашивает кто-то за моей спиной.
- Это же… это же убийство. - Мой голос вдруг становится крепче. - Он же извращенец. Я не могу так работать. У меня нервы тоже не железные.
- Что ты видел? Подробнее, будь любезен, - слышу я голос депутата. Холодный, как лязг затвора автомата АКМ.
Я собираю оставшуюся волю в кулак.
Но не выдерживаю.
* * *
- Я всегда знал, что ты хороший парень, Артем, - говорит Алексей Петрович негромко. - Хотя… зря я тебя вызвал. Теперь могут возникнуть проблемы.
Мы сидим внизу, в прохладном зале, с видом на стеклянный бассейн. Там уже успели прибраться и даже протерли пол. С тех пор, как отец с сыном уехали, прошло немало времени; небо по закатной поре разрозовелось, и его цвет напоминает зубную боль.
- Может, ты и прав, что не все рассказал шефу, - говорит майор. - Ну, а мне-то расскажешь?
Его голос звучит по-отечески мягко. Час назад его шеф, товарищ депутат, вел себя совершенно по-другому. Хотел разломать мой ноутбук, майор еле удержал.
- Этот Максим… Отец не бил его в детстве? - спрашиваю я.
- Не знаю. Думаю, они и не общались. Странный вопрос.
Размышляя, как бы не сказать лишнего, я умолкаю вовсе. Где-то глухо лает собака. Где она была той ночью? - думаю я. Почему не выла? А хотя с чего ей выть? Мало ли что ей доводилось видеть, этой собаке.
Охранник в черном проходит через двор - кормить мастиффа? Заметив нас, он меняет направление. Подходит ближе, сдержанно улыбается, протягивает руку майору, потом, помедлив, - и мне. Наши глаза встречаются, и по моей спине ползут мурашки.
- Его зовут Руслан, - говорит майор вслед охраннику. - Боевой парень, шеф его ой как ценит. Он дежурил как раз в ту ночь. Если бы не он, еще бы троих точно недосчитались.
- Вот оно что, - говорю я.
Алексей Петрович морщится. Он хитер и проницателен, мой майор. В воздухе звенит высокое напряжение. Наконец, он прерывает молчание первым:
- Артем, слушай меня внимательно.
Я и слушаю - внимательнее некуда.
- Нам всем надо, чтобы это был просто передоз. Подростковая шалость, и больше ничего. Ты меня понимаешь?
Стиснув зубы, я несколько секунд успокаиваю дыхание.
- Шалость? - переспрашиваю я. - Вы это шалостью называете?
Майор поднимается с плетеного кресла. Прохаживается взад-вперед.
- Если тебя будут спрашивать, ты отвечай именно так, - говорит он, будто не слышит. - Шалость. Озорство. Понял? Теперь я тебя отвезу домой, и ты там сиди тише воды, ниже травы… А иначе…
- Я понимаю, - слышу я собственный голос.
Майор кивает, будто иного ответа и не ждал.
"Мерседес" ждет нас у ворот. В будке охранника - тонированные стекла. Снаружи не видно, есть там кто внутри или нет.
Майор отчего-то хмурится. Захлопывает за мною заднюю дверцу, а сам усаживается вперед. Последним приходит водитель. Поглядывает в зеркало, и я вижу его глаза: они темные и выпуклые, как у мастиффа. Еще несколько секунд я размышляю об этом, а затем "Мерседес" трогается с места, и в окно я вижу кирпичный с колючей проволокой наверху забор, который уносится в прошлое, все ускоряясь: часть реальности, которую хочется поскорее забыть.
006. Элизиум
Вероятно, я задремал на заднем диване, убаюканный качкой и ритмичным щелканьем покрышек по стыкам бетонки; сумку с ноутиком я аккуратно уложил рядом. Коньяку мне больше не предложили. Сон одолевал. Мало-помалу я начал замечать, что пейзаж за окнами странным образом меняется и трансформируется, и вот уже мы летим по длинному-длинному туннелю, как письмо по трубе французской пневмопочты (занятно: когда-то я уже думал об этом). Да, я - довольно ценное послание в железном лакированном футляре. В конце туннеля мерцали огни, неяркие и холодные: это водитель врубил дальний свет. Элизиум, - пришло мне в голову красивое слово (не иначе, как Франция навеяла). Елисейские Поля. Приют неприкаянных душ.
Спустя еще километр, очнувшись на мгновение, я понял, что во всем виновата музыка: товарищ майор, как это ни странно, захватил в дорогу целый сборник Милен Фармер, прямиком из девяностых. Но не успела эта рыжая шлюха в третий раз пропеть "f…ck them all", как случилось непредвиденное.
Под днищем хлопнуло, и "Мерседес", не сбавляя скорости, вильнул в сторону, перелетел кювет, разворотил переднюю подвеску о пни и коряги, заложил хороший вираж и с лету вписался в громадную сосну (или в две, я не заметил), раскроив всю бочину от носа до кормы, как Титаник. Хруст и треск металла изнутри казался приглушенным. Музыка почему-то смолкла, и все кончилось.
Надувной подушкой мне расквасило нос. С трудом высвободившись, я поглядел на майора и водителя: первый был без сознания (его все же неслабо ударило головой о боковую стойку), второй ворочался за рулем, все еще соображая, что случилось. Вот он повернул голову и выпучил на меня свои собачьи глаза:
- Под передним мостом ёбнуло. А ведь днище просвечивали утром. Т-твою мать.
Он поводил мутным взором туда-сюда, потом добавил:
- Вылазь, помоги Петровича вытащить. Или… эй, смотри-ка…
Морщась от боли, он полез за пазуху - за стволом? Я оглянулся и посмотрел туда, куда смотрел он. Метрах в пятидесяти (вот как далеко мы улетели) на обочине дороги припарковалась черная бэха-тройка, вся тонированная, с включенными фарами. Хлопнула водительская дверца. Не дожидаясь дальнейших событий, я вывалился из машины и пополз, как таракан, по сухой траве куда-нибудь, лишь бы подальше; это было не слишком благородно, но я начисто забыл и про Петровича, и про шофера. Проползши шагов с десять, я поднялся на ноги и побежал, зажимая нос, спотыкаясь о корни и теряя остатки рассудка. Ноутик оказался у меня в руках: когда я успел его подхватить? Я чувствовал позвоночником, как антенной, что вот сейчас тишину рассечет автоматная очередь и скосит меня - но очереди всё не было; шаблон, вынесенный из телебоевиков, не сработал. Зато вне всякой очереди позади что-то зашипело, а затем земля содрогнулась от тяжелого взрыва. В следующий миг меня накрыло волной и повалило на землю - или я рухнул сам? Сверху сыпалась какая-то дрянь: комья земли, ветки, железки. Я закрыл голову руками и тихонько завыл от ужаса.
Элизиум, - вспомнил я. F…ck them all.
"Мерседес" горел оранжевым, дымным, издалека заметным пламенем. Но дорога была пуста, и было тихо, даже птички не пели, только трещал огонь и хрипело, коробясь, железо. Никого спасти было нельзя. Пахло жареным и еще горелой резиной - от этих запахов меня тошнило с детства.
Я зажал нос рукавом.
Баварский истребитель улетел, и было неясно - уж не привиделся ли мне тот гитлерюгенд, с ног до головы в черном, с неизвестным мне широкоствольным устройством в руках? Нет, не привиделся. Но за деревьями он мог не заметить меня. Все же он нервозный парень, наш верный Руслан, и вряд ли он стал терять время и дожидаться встречного приветствия от бедняги шофера.
Так или иначе, надлежало как можно скорее рвать когти.
Я оглядел свой костюм и присвистнул. Голосовать на шоссе было бы довольно подозрительно: пришлось бы пускаться в объяснения, а потом, того и гляди, фигурировать в теленовостях. Да и говорить я не мог: отчего-то меня подташнивало. Сотрясение мозга, думал я.
К счастью, мобильник остался при мне. Навигатор, протормозив пару минут, указал мне точку в пространстве, где так неожиданно прервался наш путь; оказалось, что в паре километров отсюда, за лесом, пролегает пригородная железка. Словно бы в доказательство, ветер принес издалека свист электрички: там где-то была станция.
Разбитый и мрачный, как медведь-шатун, я брел через лес. Два километра дались нелегко. В проклятых офисных ботинках я стёр все ноги. Прячась в листве, местные пакостные птицы свистели и щелкали мне вслед. Один раз я остановился отлить и спугнул здоровенную гадюку.
Я выбрался на платформу, когда уже темнело. Угрюмые местные, по счастью, не обратили внимания ни на меня, ни на сумку с ноутбуком. Должно быть, отчаяние сделало меня невидимым. В киоске возле станции я взял бутылку пива (дешевого, с обычной пробкой) и с наслаждением принялся глотать.
Слепящая прожектором, синяя с красной полосой, электричка показалась мне такой забытой и родной, что я едва не заплакал. С шипением в стороны разъехались двери, и я вошел в полупустой вагон. Лязгнули сцепки, и я не сел, а упал на облезлое сиденье. От одежды воняло дымом.
Но вот платформа уползла прочь, и за окном потянулись полузнакомые скучные картины - леса и луга, пустынные переезды с мигающими фонарями, пустоши, поросшие чахлым подлеском. В детстве я часто ездил на электричках, только пейзажи в наших краях были совсем другими. Правда, и солнце у нас не заходило так рано. А здесь сумерки сгущались, и от пива клонило в сон. Пристроив пустую бутылку под сиденье, я сполз пониже и скоро задремал.
* * *
Не помню, что мне успело присниться. Двери тамбура расползлись с грохотом.
Это цыганки. Четверо. Откуда они взялись?
Они пестро одеты. У одной девчонки под цветастой юбкой - джинсы (никогда такого не видел). С дискотеки, что ли?
Девчонка глядит на меня. И отчего-то замирает на месте, раскрыв рот. Мать (видно, что это мать) на нее прикрикивает на непонятном языке - по-молдавски? Дочка приглаживает волосы, поправляет платок, смотрит в сторону. А мамаша проходит было мимо, как вдруг останавливается.
- Ай, послушай, парень, - говорит она мне. - Глаза твои черные. Почему такие черные?
- Какие уродились, - отвечаю я.
- Черно в глазах. Плохо в глазах. Сказать, почему?
- Я и сам знаю, почему. Не надо мне ничего говорить. И денег нет у меня.
Но цыганка не унимается. Вот она уже хватает меня за руку:
- И денег почему нету, я зна-аю. Ты от злых людей бежишь, а куда бежишь? Зачем бежишь? И сам не знаешь.
- Ну да. И что?
- Вот видишь, правда говорю, - торжествует цыганка. - Ты слушай, слушай, тебе все скажу.
Я изумлен: она делает вид, что смотрит на ладошку, а сама трогает грязным пальцем мое запястье - ищет пульс. Тонкая настройка, понимаю я. Она тоже знает свое дело. Мой встроенный компьютер чувствует присутствие в сети еще одного активного устройства.
- Бесы, - бормочет цыганка. - Бесы кругом тебя. Бесы внутри. А помочь некому. Отец нет, мать нет. Так и заберут твою душу.
Длинная ржавая иголка колет меня в сердце. Тысячи канцелярских кнопок впиваются в спину.
- Хватит, отстань, - прошу я.
- Я-то отстану, бесы не отстанут… Где твой дом? Куда ты едешь? Скажи.
- Это не имеет значения, - кое-как отзываюсь я.
- Не туда ты едешь. Не на тот поезд сел.
Я ругаюсь вполголоса, и цыганка оставляет мою руку.
- Люди злые, - говорит она вдруг. - Все злые. Добрые все умерли. Одни злые остались.
Я молчу. Тогда цыганка трогает мое плечо:
- А ты не бойся, красавчик, нам денег твоих не нужно. Мы дальше пойдем. У нас тоже дом далеко, далеко…
Напоследок она непонятно усмехается. А ее девчонка глядит на меня во все глаза.
- Не бойся, - повторяет и она тоже.
Они идут по вагону дальше. Я ощупываю карман: мобильник на месте. Сейчас бы выпить, да нечего. Пустая бутылка перекатывается под лавкой, легонько тычется в мой ботинок: от этого мне почему-то становится грустно и совсем одиноко. Двери вдали хлопают, и я закрываю глаза.
* * *
Странно: я помню свое детство лет с пяти, не раньше. В психоанализе есть для этого ясное объяснение, но я никогда не решался примерить его на себя.
Картинки из младенчества эфемерны и отрывочны, как сновидения, и столь же недостоверны. Вполне могло случиться, что мое прошлое в действительности было совсем иным; а может, в том прошлом, что сохранилось в моей памяти, не было меня.
Из самого раннего я помню чьи-то лица, разные и расплывчатые, не сливающиеся в одно, и чьи-то голоса. Я помню свою растерянность и ужас. Потом я читал: детеныш в первые часы после рождения должен занести в свою память только один ключевой файл - лицо и голос его матери; так маленькие ягнята безошибочно узнают мать по голосу, а утята плывут за мамой-уткой. Если этим утятам представить в качестве матери пароходик с моторчиком, они поплывут за ним, ни на минуту не сомневаясь.
Я никогда не видел своей матери. Ключевой файл моей программы был поврежден. Правда, я еще не знал об этом.
Еще я помню решетку кровати. За эту решетку я держался обеими руками. Все другие также сидели за решетками. Мы, кажется, переговаривались. Мы ждали кого-то, кто все никак не приходил. Ощущение одиночества не оставляло меня.
Даже моя фамилия - и та была единственной в мире, искусственной, ни на что не похожей. Говорили, что ее придумал для меня главврач больницы, большой оригинал и поклонник телеигры "Что, где, когда". Я даже не успел его поблагодарить. После второго инсульта у моего крестного начисто отшибло память.
Много позже мне не раз хотелось узнать, кем же были мои настоящие родители, но это желание всегда оставалось неоформленным, каким-то недействительным. Наверно, точно так же тот, кто родился слепым, подсознательно не верит в многоцветность мира.
Это и вправду была темная история. Может быть, мои мать и отец жили рядом - наш городок был небольшим, - а может, они были космическими странниками, и меня нашли в лесу дровосеки, как звездного мальчика: лес тянулся на многие километры вокруг, и нам всем предстояло закончить свои дни на лесоповале, как обещал сердитый завхоз. Так или иначе, воспитатели хранили молчание, и мало-помалу я перестал спрашивать.
В три года я уже различал буквы на разноцветных кубиках, в четыре - научился читать. С этого времени воспоминания фиксируются в моей памяти более четко, потому что они привязаны к случайным текстам из растрепанных советских книжек. Из всех героев моего раннего детства мне больше всего нравились доктора и милиционеры: только о них я доподлинно знал, что они существуют. Доктора были похожи на воспитателей в белых халатах, а милиционеров я каждый день видел в окно. Через дорогу от нашего детдома было отделение милиции.
Правда, лет в семь я мечтал стать космонавтом. "Космос" было написано на мятых сигаретных пачках, что разбрасывал везде наш завхоз. Потом эти пачки куда-то пропали, и появились другие, с нерусскими надписями, а некоторые мальчишки уже пробовали курить на помойке. По мере того как расширялся окружающий мир, космос становился все дальше.
Мне нравилось, что мир расширяется. Я учился лучше всех в интернате, и лет до одиннадцати неизменно читал стихи спонсорам, привозившим гуманитарную помощь: одежду, сухое молоко и неизвестные нам консервы, которые в тот же день уносила домой заведующая. Нередко старшие девочки ходили в гости к милиционерам, и за это милиционеры угощали их шоколадками.
В двенадцать с половиной лет я был нескладным долговязым подростком, бледным от ночных переживаний, но все же лучшим учеником. Зимой меня положили в больницу с подозрением на аппендицит, и в ту же ночь наш интернат сгорел: кажется, что-то случилось с проводкой в каптерке у завхоза. Наш детдом был деревянным, а решетки на окнах - железными. Мне очень нравилась одна девочка, которая не ходила к милиционерам, и я плакал, когда узнал, что пожарные вытащили ее со второго этажа мертвой. Ее тело почернело и обуглилось, и узнать ее удалось только по серебряному колечку на пальце. Тогда погибло еще пятеро мальчиков и девочек, а остальные остались живы. Заведующую хотели отдать под суд, но не отдали, потому что она поскорее оформила опеку над двумя самыми младшими мальчишками, а заодно и надо мной.
Теперь я ходил в обычную школу, и Лариса Васильевна покупала мне одежду на раскладушках у станции. От этой одежды пахло дезинфекцией. Я спал в ее комнате, в отдельной выгородке из шкафов, а годом позже это уже и не требовалось. Мелкие ни о чем не догадывались. Я быстро рос, и все происходящее уже не казалось мне странным. Кроме того, у нее дома было довольно много книжек, и я читал все подряд. Даже серьезные учебники о психологии подростков.
Наверно, поэтому я закончил девятый класс на одни четверки и пятерки и сразу поступил в медицинское училище в Петрозаводске. Когда мы отмечали выпускной, в лесу, на берегу озера, одна одноклассница вдруг сказала мне: наверно, ты будешь очень хорошим доктором, Артем. Не знаю, почему она так сказала. Я шептал ей на ухо какие-то глупости, и она казалась счастливой, а потом ее родители обо всем догадались: это была скандальная история. Лариса Васильевна только улыбнулась устало и попрощалась со мной даже теплее, чем я ожидал. Я жил уже в общаге, когда мне рассказали о ее нелепой смерти. Она включила в сеть старый советский утюг, и ее убило током.
Я грустил о ней. Но, по крайней мере, ей не пришлось мучиться.
К тому времени я уже понимал, что боль - это просто состояние, такое же, как голод или жажда, или, к примеру, растянутое во времени мгновение, когда кончаешь; и если боль внезапно остановить, становится так же приятно, как если ты кончил. О сходной природе этих явлений я размышлял подолгу. Мне казалось, что дело не просто в физиологическом сходстве. Когда я занимаюсь сексом, мое чувственное восприятие обострено. Когда мне больно, мои реакции становятся мгновенными. Из всего этого должен быть выход.