Она пришла в новом темно-лиловом платье из совершенно бессовестного материала, который повторял все выпуклости и прочие округлости ее тела, придавая им еще более живописный вид, и я с минуту любовался ею, пока она прямо в прихожей не взялась за дело. Беспокоясь о том, как бы не помять обнову, я решил поначалу аккуратно снять и повесить платье на плечики, но, получив подзатыльник, махнул на все рукой…
Спустя некоторое время, облизывая после глотка виски натруженные губы, Лидия сказала:
– Ты приедешь ко мне в Варшаву?
– Приеду, – ответил я. – На танке, хотя это может не понравится вашему генералу.
Она еще дальше отодвинулась, окинула меня, как ей определенно казалось, критическим взглядом и увесисто произнесла:
– Ты знаешь, что мы считаем тебя КГБ? И все-таки я тебе скажу кое-что: нам было бы выгодно, чтобы не вы, а Войцех ввел военное положение. У нас даже есть такая поговорка: "Лучше Каня, чем русский Ваня".
– Каня – это ваш партбосс?
– Да, – ответила она. – Так ты КГБ или нет?
…Когда она ушла, я неожиданно вспомнил, что так и не поинтересовался здоровьем Агнешки, и это почему-то меня преследовало весь вечер, который пришлось провести, отмечая день рождения Марины. Часов в десять я пошел за сигаретами и завернул к Пламену, но ни самого хозяина, ни честной компании там не нашел. Не было их и у Веселины. Проходя мимо высотки, я на минуту остановился, раздумывая, а не подняться ли к королевам, но что-то погнало меня прочь, и я так и не увидел больше своей непутевой овечки…
То, ч т о произошло потом, сохранилось в моей памяти и спустя тридцать лет столь объемно и красочно, будто было вчера. Конечно, я снова набрался, правда, не так солидно, как накануне, и гораздо меньше, чем супружеские пары, но достаточно для того, чтобы мучить себя этим долгие годы, будто не напейся я тогда, и Агнешка бы осталась жива.
Все началось с того, что в дверь постучали, и в номер, где мы бражничали с неприличными частушками, которые поочередно исполняли то одна, то другая пара, как-то боком вошел коньячный Гриша и, не поздоровавшись, поманил меня пальцем и кивком головы. Было уже за полночь, в комнате стоял сизый дым от сигарет, Гена-друг пел про золоченые ворота, у которых с утра и до утра в чрезвычайно неудобном положении стояли два осетра, а потому и само явление Гриши, и его странные манеры совсем не насторожили меня, и уж тем паче других. Я вышел из-за стола, имея, верно, на лице ту идиотскую ухмылку, которая вроде бы отдаляла меня от охальников, и предложил Грише присоединиться к нам.
– Там Лида приходила, – сказал он, избегая моего взгляда. – Что-то у них случилось.
– Какая Лида? – рассеянно спросил я.
– Ну, такая… красивая Лида, полячка, – уточнил смущенно Гриша и снова умолк, продолжая изучать потолок.
Если бы я был трезв, то сразу бы почуял неладное, но я был навеселе, и потому принялся выяснять, во что была одета красивая полячка Лида, не пытался ли сам вестовой за ней приударить, на что Гриша лишь качал нетерпеливо головой и повторял монотонно: "Идти тебе надо, брат!" Он, конечно, уже все знал, но говорить не решался…
Мы вышли, не попрощавшись с частушечниками, потому что я был уверен: через полчаса вернусь и дослушаю лирическую балладу Виталика о том, как однажды он шел с песней по лесу и повстречал соловья, который был настолько доверчив, что присел ему на что-то. Нижние этажи высотки не просматривались с нашего выхода, однако, я заметил, что само здание было освещено, несмотря на поздний час.
Картина, заставившая меня вмиг протрезветь, открылась моему взгляду через пару минут, когда мы прошли мимо большой клумбы. У подъезда высотки стояло несколько машин, а первой в глаза мне бросилась бело-красная "скорая помощь". И тогда я побежал, даже до конца не осознав, что все это означало: машины, люди, толпившиеся вокруг них, тишина, прерывавшаяся временами чьими-то всхлипами…
В подъезд меня не пустили. Полицейский, выставив руку ладонью вперед, что-то сказал быстро по-болгарски. Я отступил и принялся оглядывать с возвышения толпу. В ней не было знакомых лиц. Мысли мои пытались сосредоточиться на чем-то конкретном, но разбегались по сторонам, как пугливые собачонки, едва я начинал думать об Агнешке. Было ясно – с ней что-то произошло, и это "что-то" представлялось мне обмороком, сердечным приступом, потерей сознания, но никак не смертью. Для меня Агнешка не входила в понятие, этим страшным словом обозначавшееся. Туда входили все, кроме нее.
Кто-то сзади дотронулся до моего плеча. Я обернулся и увидел девушку с заплаканными глазами.
– Вы Тим, да? – спросила она. – Агнешка…
Я не стал уточнять, что она сказала затем по-польски вперемешку со слезами, а шагнул к полицейскому, молча передвинул его, освободив проход, и побежал на третий этаж.
Первым, кого я там увидел, был пан Гжегош. Он стоял боком ко мне, прислонившись к стене, и плечо его содрогалось от беззвучных рыданий. Я остановился, не осмелившись подойти к нему, и в этот момент из номера вышла Лидия. Она была строга, надменна, красива и значительна. Окинув меня холодным взглядом, подошла к пану Гжегошу, обняла его за плечи и зашептала ему что-то в ухо. Он достал платок, вытер слезы, высморкался и, ссутулившись, побрел в номер, вход в который был также под надзором полицейского.
Лидия закурила, выпустила протяжно струю дыма и, оперевшись о стену, сказала:
– Тим, ее больше нет. Она не будет нам больше мешать. Ты понимаешь: ее б о л ь ш е нет! Что ты с ней сделал? У нее было такое несчастное лицо…
Затем она вновь затянулась, глянула на меня враждебно – и тихо заплакала. Я не мог выговорить ни слова. Все языковые конструкции рухнули разом, погребая под собой мысли и чувства. Когда же чувства вернулись, Лидия за какую-то секунду стала для меня чужой и неприятной. И тем не менее я подумал, а где же она сегодня будет спать? У пана Гжегоша?
Развить в мыслях эту странную и не приличествовавшую моменту тему мне не пришлось: дверь номера отворилась, и из нее поочередно вышли два полицейских, три врача, пан Гжегош и два санитара с носилками, накрытыми простыней. Я посторонился, и взгляд мой попал на Лидию. Она все также стояла у стены, в метре от меня, и глаза ее были прикрыты. Было тягостно тихо, и лишь пан Гжегош все время пытался с неизвестной целью поправить простыню, создавая тем самым некоторую суматоху.
На выходе из здания меня остановил полицейский, которого я ранее поднял и передвинул. Он крепко вцепился в мою руку и молча повел к машине. Я не сопротивлялся. Я даже хотел, чтобы меня арестовали и посадили в тюрьму, хотя для этого как раз и надо было сопротивляться.
В машине он на плохом английском спросил, кто я такой. Я ответил ему по-русски, и он удовлетворенно закивал головой. Русский он знал получше английского, и за пять минут я рассказал ему историю своей жизни. Агнешку я охарактеризовал, как свою приятельницу, с которой познакомился две недели назад. Она была очень приятной девушкой и хорошо пела джаз. Полицейский удивленно посмотрел на меня, будто не поверил, что я могу знать такое слово, как "джаз", или что девушка, чье тело вынесли под простыней, умела его петь. Далее он спросил, в каких я находился с ней отношениях, и я повторил: в приятельских, также как и с ее подругой пани Лидией, с которой они жили в одном номере. Полицейский кивнул, изобразив жестами фигуру Лидии, и в его глазах я увидел усмешку: ну уж с этой ты, дружок, не только приятельствовал…
Когда я вышел из машины, предупрежденный, что могу еще понадобиться, толпы уже не было. На площадке у входа одиноко стояла Лидия, и только тут я заметил на ней то самое темно-лиловое платье, которое мне так и не пришлось повесить в шкаф.
– Гжегош уехал с ними, – сказала она, зябко поводя плечами. – Ты побудешь со мной, пока его нет?
Мы спустились к морю. Бар Пламена был все еще освещен, и оттуда доносился чей-то голос, приглушенный ветром и морским прибоем. Лидия дрожала, и я попытался обнять ее, но она молча отвергла эту мою попытку.
Пламен стоял у бетонной эстакады и с тихим подвыванием бил по ней рукой, которая была уже красна от крови. Заметив нас, он остановился, посмотрел на изуродованную руку и пошел, пошатываясь, к стойке.
Лидия достала из аптечки йод, морщась, обработала им рану и сделала перевязку. Никто не произнес ни слова, лишь Пламен иногда не в силах был сдержать шумного вздоха. Здоровой рукой он открыл бутылку бренди и разлил ее по бокалам. Я выпил свой почти до дна и лишь тогда начал постепенно приходить в себя.
Разговор тлел, как огонь в камине с сырыми дровами. Пламен спрашивал, путая слова, Лидия коротко и неохотно отвечала. Да, это она обнаружила т е л о. Нет, ее не было в номере в момент кончины Агнешки. Да, она плохо чувствовала себя вторую половину дня, проведя ее в постели. Нет, врача не вызывали, надеясь, что все обойдется.
Я молча слушал этот нескладный разговор, не желая знать подробностей. Мы допили бренди и ушли, несмотря на просьбу Пламена посидеть с ним еще. Лидия волновалась теперь за пана Гжегоша, который страдал не меньше парня. На меня она старалась не смотреть, и это бесило более всего. Окно в номере пана Гжегоша было темным, и мы гуляли неспешно от высотки до большой клумбы и обратно. Временами я ловил на себе украдчивые взгляды Лидии, и они лишь усугубляли молчание. Наконец я не выдержал, остановился и спросил:
– В чем дело? Почему ты ведешь себя со мной так, словно во всем виноват я?
Лидия впервые за последние полчаса посмотрела мне в глаза и произнесла, не отводя жесткого взгляда:
– Да, я считаю, что ты виноват. Уже перед вечером, когда я собиралась прогуляться до торгового центра, она подозвала меня к себе и попросила передать тебе, что ей очень жаль. Она так и сказала: "Передай Тиму, к о г д а увидишь его, что мне очень жаль". Она говорила это, как женщина, а не как подросток. Ты влюбил ее в себя. Ты ласкал и целовал ее. Ты разбудил в ней женщину, а женщиной не сделал, и она этого не пережила. Ты виноват, Тим, но об этом никто, кроме меня, не будет знать. Лучше бы ты ее… Неужели тебе было это неинтересно? Она же была о с о б о й во всем. Представляю, как она извивалась бы под тобой, вопя, кусаясь и царапаясь!
– Прекрати! – сказал я. – Прояви к ней хотя бы немного уважения. Ко мне не надо. Я для тебя, вообще, неодушевленный предмет, о который можно потереться при случае. Ты ведь и сейчас, пока нет пана Гжегоша, была бы не против… Какого черта он взял тебя собой в Гданьск? Может быть, вы создавали мне условия? Так намекнули бы – потрудись, мол, дурачок, пока нас нет…
– Какой же ты мерзавец! – процедила Лидия, пожирая меня глазами, в которых не было ничего, кроме злобы.
Все это продолжалось несколько секунд, а затем она развернулась и побежала, рыдая, к высотке. Я молча наблюдал за ней, желая ей споткнуться и упасть, но она бежала и бежала, как хорошая бегунья на средние дистанции, убегая, как выяснилось позднее, навсегда из моей жизни…
Глава восемнадцатая
Вспоминая те страшные дни, я удивлялся уже в который раз миротворческой миссии памяти. Я и сам не знал, было это так или иначе, но отчетливее всего запечатлевались те моменты, которые являлись проходными, малозначимыми, а что-то действительно серьезное уходило на второй план или вовсе исчезало. Так, всего лишь одной строкой я отметил про себя, что до отъезда больше не виделся с Лидией и паном Гжегошем, чему требовалось пространное объяснение, но память решила быть здесь предельно краткой. Иному повезло еще меньше. К примеру, я совсем не помнил, чем занимал себя последние полтора суток перед отъездом, туда ходил, с кем и о чем разговаривал. Все краски и звуки были отданы возвращению. В купе мы разместились прежним составом. Выставив на стол бутылку "Плиски", которой снабдил меня в дорогу Пламен, я завалился на верхнюю полку, моля о беспробудном сне. Внизу чем-то шуршали, довольно громко разговаривали, даже смеялись, и это не тревожило меня, однако, стоило мне услышать характерное постукивание чего-то тяжелого по чему-то хрусткому, как я немедленно рассвирепел и, нависнув над пространством между полками, зло отматерил Вениамина вместе с его ублюдочными орехами. Виталик и Гена-друг меня поддержали, и поэт вынужден был уйти в тамбур, ворча что-то себе под нос.
Пока я успокаивался, внизу не сидели без дела, и вскоре мне на скоростном лифте был подан обед – полный стакан бренди и тарелка с мясо-колбасным ассорти и разносолами. Стакан я принял с благодарностью, а тарелку отправил назад, сославшись на отсутствие аппетита. Я лукавил: аппетит у меня присутствовал, просто хотелось быстрее напиться и уснуть.
После бренди лифт доставил мне самогон, красиво именуемый "Мастикой". Самогона было много, четыре больших бутылки, и это радовало, потому что ехать предстояло почти двое суток. Выпив первые поллитра, я, однако, сразу не уснул, а спустился к своим собутыльникам и плотно закусил, втянувшись к тому же в бессмысленный разговор о превратностях судьбы, и вскоре уже солировал в нем. Спустя какое-то время пришли жены, обеспокоенные шумом, доносившимся из нашего купе, а за ними подтянулись и Вениамин с большой Надей. Поэт, на чьих губах еще оставались крошки от орехов, не пил и не ел, удовольствуясь поглаживанием надиной ноги. Возможно, я был единственным, кто видел это, и все не мог оторвать глаз от тугой плоти, по которой украдкой елозила Вениаминова рука.
Потом, когда две пустые бутылки улетели в окно, а все начали говорить одновременно, трезвый поэт по просьбе Нади прочитал стихи, сочиненные перед самым отъездом. Это было грустное осеннее восьмистишье с желтыми листьями, моросящим серебристым дождем, печалью в глазах любимой и ударной концовкой со словами "восвояси я".
Именно эта "восвоясия" и подкосила меня окончательно. Я полез на полку, по пути задев кого-то коленом, а в голове моей ритмично пульсировало "вос-во-я-си-я-вос-во-я-си-я", и было в этих звуках столько тоски, что я едва не разнюнился при всех, хотя и без меня внизу уже кто-то всхлипывал…
Теперь, когда с того дня прошло три десятка лет, я, вероятно, воспринимал бы все это достаточно отстраненно, кабы не ждал с часу на час появления Агнешки. Как и тогда, в поезде, я маялся, не зная, чем занять себя и чем отвлечь свои мысли от свербящих дум о ней. Я не пил уже почти сутки, и это был рекорд последних двух недель. Удивившись такому событию, я решил, что будет несправедливо не отметить его подобающим образом.
Мне сразу же стало легче. Мысли мои упорядочились и посветлели, размытые прежде очертания Аги приобрели четкость и ясность, куда-то исчезли все страхи и сомнения, а на их место пришли нетерпение и предчувствие радости.
Я вышел на террасу и принялся осматривать площадь. Она была пустынной, и мне как-то по-иному представились и мельница, и водяное колесо, и даже пруд. Не увидев в принципе ничего нового, я вдруг понял, что попал в сказку, которая жила по своим законам, не приемлющим скепсиса и многомудровствания. Мысль моя неслась по сказочным холмам и лесам, покуда не уперлась в знакомую фигуру Антипа-искателя, неожиданно объявившуюся внизу. Он двигался торопливо к входу, и когда я окликнул его, лишь махнул мне рукой.
Эта привычная вполне сцена как-то странно взволновала меня. Я смутно ощутил: что-то теперь происходит здесь, ч т о – т о, имеющее ко мне самое прямое отношение. Подумалось еще, что именно так должен чувствовать себя мужчина, чью жену срочно доставили в родильное отделение…
Промаявшись несколько минут в походах от террасы до стола, я спустился в холл, надеясь найти там Антипа, но за конторкой сидел незнакомый мне человек преклонных годов, который плохо слышал и мало что знал. Тогда я поднялся к профессору Перчатникову, поцеловал замок и побрел к себе.
Если бы кто-то смотрел на меня со стороны (впрочем, нельзя было исключить, что этот к т о – т о не смотрел), то внешних проявлений волнения он бы не отметил. Я всего лишь пригубил стакан и сел за инструмент, задавшись целью вспомнить очаровательную пьесу "Alice in Wonderland", которая почему-то всегда была для меня слишком сложна. Как ни странно, в этот раз я запнулся лишь в одном месте во второй части. Это была на редкость свежая и нежная мелодия, каждый звук которой добавлял какой-то штрих к портрету Агнешки. Мне же он прибавлял сил и уверенности. Все теперь было мне по плечу, со всем теперь я был согласен, всех любил и всему радовался.
Я сыграл "Alice…" раз пять кряду, и нигде больше не сфальшивил, нигде не скакнул – Дейв Брубек был бы мною определенно доволен. Однако, аплодировал мне не он, а Антип – легкая поступь, чей приход я, напрочь увлеченный музицированием, не заметил.
– Браво! – сказал он, продолжая подпирать дверной косяк. – Лучшей музыки на сей момент нельзя и придумать. Агнешка у нас! Мои поздравления, Тимофей Бенедиктович!
Я неоднократно проигрывал для себя воображаемые сцены появления Агнешки, но и представить себе не мог, что все будет выглядеть столь буднично. Не то, чтобы я был чем-то разочарован – просто хотелось какой-торжественности, только не спрашивайте, для чего мне ее хотелось.
– Может быть, вы сделаете еще пару шагов от двери? – спросил я Антипа. – Не люблю людей, долго стоящих на пороге.
Я чувствовал, что говорил совсем не те слова, которые следовало бы говорить теперь, а сам продолжал сидеть и тупо глазеть на Антипа.
– Что-то мне не понятно, Тимофей Бенедиктович, вы рады или не рады? – поинтересовался с улыбкой тот, шагая к столу.
– Рад, – ответил я, поднимаясь с трудом, – хотя пока точно не знаю, чему и кому. Увидеть бы надо было прежде, руками пощупать.
– Вот те раз! – сказал Антип, разглядывая бутылку, будто только что познакомился с ней. – Не хотите выпить за благополучное приземление?
Я достал второй стакан, и мы молча выпили – опять же к вящему удивлению гостя.
– Она что-нибудь говорит? – спросил я, тотчас снова наполняя стаканы.
– Она сейчас спит, – важно ответствовал Антип и, не сдержавшись, опять улыбнулся. – Но красавица, каких я, отродясь, не видывал!
– А где вы их могли видеть – во Франции, что ли? – поддел я его. – Лично мне там в последний раз, а это было года три назад, пришлось целый день посвятить поискам красивой француженки.
– Ну, и как – нашли? – вернул мне мою же поддевку Антип.
– Нет, – сказал я, – не нашел. То маленькие, то страшненькие, но совершенно очаровательные.
– Ну, вы известный эстет, – протянул язвительно майор. – Если уж в Париже для вас женщины маленькие и страшненькие, то я не знаю… Слушайте, а, может, вы не там искали?
– Похоже на то, – согласился я. – А что она говорила? Что-то соразмерное или…
– Она спросила, где находится и кто я такой. Давайте выпьем за нее… и за вас, – ответил Антип и, будто устыдившись чего-то, добавил лукаво: – И за мою премию!
– Можно глянуть на нее? – спросил я, когда мы выпили.
– На спящую? – удивился он. – Хотя… лучше действительно на спящую. Вам перед ней объявляться пока не надо. Дня два-три ее адаптировать будут – это минимум. Леди Памеле потребовалась, помнится, неделя. Подождите, я у профессора спрошу, он там, с ней сейчас.