Майор Пухов подумал, что всю историю его отношений с генералом Толстым можно уподобить долгому качанию на качелях между двумя мыслями: генерал гениален – генерал безумен. Как всякий гениальный безумец или безумный гений, генерал Толстой много и с пафосом говорил на отвлекающие темы – о судьбе России, несчастьях, свалившихся на русский народ, и мимоходом и вскользь – о главном. Поначалу майор по наивности полагал, что главное – это деньги. Потом – что власть. Но и власть интересовала генерала только как средство реализации неких целей. Генерал почитал за благо жесткую консолидированную власть, у которой доставало сил и средств на проведение специальных операций в масштабах страны. Нынешнюю российскую власть генерал Толстой как бы не замечал. Она не могла ни серьезно ему помешать, ни сколько-нибудь существенно помочь.
Пухов однажды спросил его, а как быть с известным тезисом о том, что всякая власть от Бога? "Сердцу Господа милы постепенность и несуетность, – ответил генерал Толстой. – Сей тезис уместен только в отношении наследственных монархий. Потому-то, кстати, они и были повсеместно ликвидированы. Но он совершенно неуместен в моменты роения, как сейчас в России. Неужели тебя не удивляет, майор, что на многих старинных гравюрах дьявол изображался в виде кошмарного насекомого. А ад – это же классический муравейник, точнее – не будем оскорблять этих симпатичных созданий – антимуравейник". "И все же не понимаю, чем, собственно, плох момент роения? – помнится, не согласился Пухов. – В обществе утверждаются новые идеалы, к власти приходят новые люди, наконец, из ничего возникают огромные состояния…" "Насекомые, – перебил генерал, – самые жестокие твари, из всех живущих на земле. Есть мнение, – он понизил голос, как будто был членом Политбюро, в то время как Пухов – всего лишь членом ЦК, передавал же ему генерал Толстой неофициальную точку зрения Генерального секретаря, – что их создал… вовсе и не Бог! Ладно пчелы, но… пауки, истязающие животных оводы? В момент роения, майор, общество существует по законам преисподней, то есть вне жалости, милосердия и первичной совестливости, свойственных теплокровным млекопитающим. Ведь так? Затянувшийся момент роения, майор, это уже не временный, так сказать, прорыв некоей силы, это – приуготовление человечества к чему-то совсем новому, неожиданному, но неоднократно предсказанному". "Вы имеете в виду… Антихриста?" – Пухов в ужасе вспомнил его же, генерала Толстого, слова, что умные люди в глубокой старости обычно свихиваются на Боге и дьяволе, простые же (генерал употребил средневековый термин – "простецы") – на еде и дерьме. Генерал Толстой, как гениальный человек, свихнулся не на Боге и дьяволе, а на Антихристе, не на еде и дерьме, а на ("…изблюю тебя из уст своих…", вспомнил Пухов Библию) блевотине, и не в старости, а гораздо раньше, хотя ни майор Пухов, ни другие знавшие генерала люди не представляли, сколько ему лет. Он был всегда. И при этом его как бы не было. Как загадочного этажа-музея с банькой на Лубянке.
– Учитывая специфику товара, с которым вам приходится иметь дело, майор, – сказал Дровосек, – я полагаю, что ваше коммерческое предложение – это чья-то жизнь и чья-то смерть.
– Ваша, ваша жизнь, господин Дровосек, – Пухов разговаривал с главой крупнейшей в России финансово-промышленной группы, но почему-то думал о генерале Толстом, вдруг давшем ему вольную, когда Пухов не только о ней не просил, но был готов работать на генерала даром. "Это мой крест, – вздохнул, прощаясь с ним у дверей кабинета, генерал Толстой, – я отпускаю людей в моменты, когда они мне нужнее всего". Необъяснимые и нелогичные поступки и действия генерала, столь удивлявшие и огорчавшие майора в последние месяцы их совместной работы, вдруг выстроились перед мысленным взором Пухова в прямую (и кратчайшую из всех возможных) линию к совершенно бредовой цели. "О Боже, – ужаснулся майор, – он действительно в это верит!"
– А чья смерть? – услышал майор Пухов голос Дровосека.
– Генерала Сака, – автоматически и без малейшего выражения произнес он. – Генерала Сака – президента и главнокомандующего вооруженными силами Республики Гулистан, которому, как я понимаю, вы немного задолжали. Или я ошибаюсь, господин Дровосек?
– Круто, – чуть слышно произнес Дровосек. – Это звучит круто.
– Визит братьев Хуциевых в Лондон – всего лишь отсрочка платежа, – сказал Пухов. – Генерал Сак придет к вам. И вы это знаете.
– Я все время думаю, майор, – посмотрел в окно, где не было ничего, кроме возобновившейся метели, Дровосек, – зачем вы у меня работаете? Кто вас послал? И… не вижу в России такого человека.
– Иной раз, господин Дровосек, – бросил быстрый взгляд на часы Пухов, – монета встает на ребро, а подстреленная птица падает не вниз, а вверх. Вы еще услышите в новостях про рейд гулийских террористов на станицу Отрадную. Они все время говорят про пожилую женщину, которая не расслышала приказа террористов следовать за ними и была расстреляна на крыльце своего дома. Эта женщина – моя мать, господин Дровосек. Она глухонемая. Как видите, наши намерения в отношении генерала Сака совпадают.
– Значит, вы это сделали…
– Ни в коем случае, – перебил шефа Пухов. – Поверьте, я неплохо знаю этих людей. Один из них на моих глазах выстрелил совершенно невиновному человеку в лицо. У меня не было другого выхода. Вернее, был. Но тогда на их месте сейчас лежали бы вы и Ремер.
– Вы верите в такие совпадения, майор? – покачал головой Дровосек.
"Если бы Бог сел с дьяволом играть в карты, – ни к селу ни к городу вспомнил Пухов слова генерала Толстого, – Бог бы, вне всяких сомнений, проиграл. Вот почему Бог никогда не садится играть в карты с дьяволом".
– Это уже не имеет значения, господин Дровосек. Боюсь, у нас просто нет иного выхода. Сколько вы задолжали генералу Саку?
– Все, – развел руками Дровосек, – я задолжал ему все, что у меня есть и даже больше.
– Вы должны ему все, что Центробанк списал по так называемым гулийским авизовкам? Но ведь… – замолчал майор.
– Договаривайте, – усмехнулся Дровосек. – Вы ведь хотели сказать, что в этом случае и смерть генерала Сака для меня всего лишь очередная отсрочка?
– Он требует отдать долг?
– Часть долга и очень срочно, – ответил Дровосек. – Но этой части достаточно, чтобы компания рухнула. Они были очень настойчивы, майор.
– Пусть рухнет, – сказал Пухов. – Вы-то, надо думать, не рухнете.
– Что такое финансово-промышленная группа "ДроvoseK"? – спросил Дровосек и после паузы продолжил: – Когда говорят об историческом выборе России, то обычно говорят о демократии. Когда говорят о демократии в России, то говорят о рыночной экономике. Когда говорят о рыночной экономике, то в первую очередь говорят о частном капитале. Когда говорят о частном капитале, то сразу же вспоминают обо мне, майор, о моей финансово-промышленной группе. Таким образом, исторический выбор России – это я, Дровосек. ФПГ "ДроvoseK" – витрина российских реформ, витрина российского рынка. Это сорок миллионов вкладчиков, майор. Если компания рухнет, у нынешнего президента нет ни малейших шансов на очередное переизбрание. Конец компании, майор, это конец правящего режима, пересмотр исторического выбора России. Меня уже предупредили. Вы не назвали цену, майор… Вы не из тех, кто работает даром. Допускаю, что вы не нуждаетесь в деньгах. Чем я должен с вами расплатиться? Неужели… – дико захохотав, Дровосек откинулся в кресло. Он был совершенно пьян.
H
Едва Илларионов, притворив за собой балконную дверь, с опаской вцепился в гибкую лестницу, вертолет рванулся в ночное небо, как если бы Илларионов был схватившей крючок с червяком рыбой, а вертолет удилищем.
Еще несколько мгновений назад он сидел в теплом кресле в любимом коридоре и если и думал о Чем-то, то о горячей ванне, постели и плавно переводящем в сон детективе, но никак не о холодном осеннем небе и вертолете. Мелькнула мысль, что ют так, наверное (в крайнем отчаянье), отрывается от тела душа в случае неожиданной кончины.
Илларионову было смертельно одиноко в ночном небе над (внизу и справа) обитом медью шпилем МИДа на Смоленской площади. По шпилю, как по колпаку шута бубенчики, бежали красные огоньки. Квадратную верхушку здания как столб подпирал могучий зеленый луч, в сужающемся конусе которого встревоженно летали вороны, но может и предсказанные злокозненные апокалипсические птицы с красными глазами и железными клювами.
Очертания вертолета наверху не угадывались. Вероятно, он был штучно изготовлен по новейшей технологии и был неразличим не только для локаторов, но и для глазастых людишек, над головами которых пролетал с неясными целями.
Илларионов подумал, что если крестный вознамерился с ним покончить, то казнь обещает быть весьма поучительной и многоуровневой в смысле ассоциаций. Тут и Икар, возомнивший, что может не только летать подобно птице, но и долететь до самого солнца. И самонадеянный Фаэтон, раздолбавший колесницу Гелиоса. И, наконец, падший (в переносном, а в случае с Илларионовым и в самом что ни на есть прямом смысле) ангел. Единственно, огорчился раскачивающийся в холодном небе маятником Илларионов, он может не успеть выстроить адекватный своему положению ассоциативный ряд. "Если я маятник, – подумал он, – а судьба – часы-ходики, то самое время меня вздернуть, как гирьку, вверх".
В этот момент лестница и впрямь плавно устремилась вверх. Илларионов понял, что пилот включил лебедку. Он сам не заметил, как плавно втянулся в открытый люк, который мгновенно под ним закрылся, спрятав небо в створках железных пластин, так что Илларионов оказался хоть и в кромешной тьме, хоть и в полусогнутом, как пейзан перед сеньором, положении, но как бы на твердом полу. Он пополз вперед и вскоре уткнулся носом в дверь, ведущую – куда же еще? – в кабину.
Илларионов нащупал ручку. Дверь легко подалась, он шагнул внутрь и… ему показалось, что ожидаемое падение наконец-то свершилось – под ноги и навстречу ему, как злые разноцветные осы, бросились огни простирающегося внизу города. Илларионову еще не доводил ось летать в вертолете, кабина которого была прозрачна до такой степени, что казалось, нет никакой кабины, а есть странно отвердевший, принявший форму эллипса (капли) участок неба.
Победив удивление, Илларионов разглядел штурвал, электронное мигание приборов на новомодной какой-то – вогнуто-выгнутой – панели управления, и, наконец, генерала Толстого в кресле пилота. Имелось и свободное кресло. Машина, стало быть, была двухместной. Илларионов с облегчением поместился в свободное кресло, не в силах оторвать взгляд от плывущего в огнях сквозь ночь, как рыба в чешуе сквозь воду, города.
Илларионов обратил внимание, что небо над Москвой слоисто. Оно как бы являлось безлюдным продолжением города. Определенно можно было вести речь о некоей архитектуре неба, которое в нагромождении облаков, преломлении света и теней выстроило над настоящим городом воздушную пародию города, небесный, так сказать, антигород. Даже обязательная для всякого уважающего себя города реклама наличествовала в небесном антигороде. Над поразительно прямоугольным и темным, как стеклянный небоскреб, в котором отключили свет, облаком висел сорвавшийся с якоря аэростат с фосфоресцирующими буквами: "Финансово-промышленная группа "ДроvoseK".
Илларионов не мог не обратить внимания, сколь неприкаян и грустен в кресле пилота (Илларионов до сих пор не знал, что ему, оказывается, не составляет сложности управлять сверхсовременным вертолетом) генерал Толстой. В шлеме с наушниками, в теплой кожаной куртке с пугающей эмблемой "U.S. Air Force" крестный выглядел едва ли не более одиноким, чем – совсем недавно – раскачивающийся в небе подобно маятнику крестник. Это была ни с чем не сравнимая печаль пророка, утомившегося от собственного знания. Не знающая исхода печаль человека, которого невозможно обмануть, но от которого, тем не менее, сокрыта истина, как сокрыта от дальтоника замаскированная посреди белой страницы в красных и зеленых кружочках цифра "6" или "9". Печаль Кассандры, отчаявшейся кого-то в чем-то убедить, взявшейся самостоятельно уничтожить деревянного, нашпигованного воинами, как спелый арбуз семечками, коня.
– Который час, сынок? – полюбопытствовал генерал Толстой.
– Без семи двенадцать, – Илларионов удивился, что в столь совершенной машине нет такого простого приспособления, как часы.
– Часы – символ протестантской цивилизации, – вздохнул генерал Толстой. – Странно, что ни одно из западных государств не вынесло изображение часов на государственный флаг или герб.
– Наверное, они не знают, какое должно быть время на часах, – предположил Илларионов.
– Без семи минут двенадцать, какое же еще? – как о чем-то непреложном, раз и навсегда решенном (о чем глупо спорить) заявил генерал Толстой.
– Почему? – тем не менее уточнил Илларионов. Вертолет никуда не летел, бесшумно покачивался над городом. Илларионову показалось, что он слышит свист ветра, обтекающего каплевидное тело вертолета. Он подумал о функциональном предназначении этой машины – штурмовик, разведчик, поисковый? Но так ни на чем и не остановился.
– Потому что двенадцать – это конец, исход, п…дец, ведь так, сынок? – охотно объяснил генерал Толстой, – а семь – Божье число. Бог из последних сил держит стрелки, но, похоже, силы его оставляют.
– Неужели отпустит стрелки? – Илларионов подумал, что ради того чтобы узнать о близком конце света, вне всяких сомнений, стоило взлететь среди ночи на вертолете над городом.
– В средние века, сынок, – доверительно склонился к нему генерал Толстой, – меня бы сожгли на костре.
Илларионов вежливо промолчал, не решившись озвучить мысль, что, может статься, это было бы не самое плохое решение средневековых людей.
– Тебе известна наивысшая точка – Джомолунгма, Пик коммунизма – грусти, сынок? Выше которой смертному человеку подняться не дано?
– Выше которой только орлы? – предположил Илларионов.
– Орлы? Причем тут орлы? Кого ты имеешь в виду? – с подозрением посмотрел на него генерал Толстой.
– Вы полагаете, Пик коммунизма грусти существует?
– Боюсь, что да, – генерал коснулся штурвала и выправил положение вертолета в пространстве относительно некоего, одному ему известного ориентира. Быть может, той самой наивысшей точки – Пика коммунизма – грусти, сомнение в существовании которой выразил Илларионов. – Суть заключается в математическом доказательстве того, что категория истины есть категория отсутствующая. Грубо говоря, в основе политики, искусства, науки и прочих занятий человечества лежит нечто не имеющее места быть, то есть вакуум, пустота. Или – что угодно.
Илларионов более не сомневался: генерал Толстой просто-напросто издевается над ним! "Кто дал ему этот вертолет? – ужаснулся Илларионов. – Кто позволил ему летать над Москвой? Полеты над Москвой запрещены распоряжением Правительства Российской Федерации от 19 апреля 1998 года за номером ПН-406/8917!"
– В условиях математически доказанного отсутствия истины, – продолжил генерал Толстой, – в разряд чисто умозрительных мнимых величин переходят такие понятия, как долг, служение, идеалы. В особенности, идеалы… – добавил задумчиво. – Который, говоришь, час?
– Без двух двенадцать, – Илларионову уже не казалась дикой мысль, что генерал Толстой вытащил его сюда с балкона только потому, что оставил дома часы.
– Да, конечно, внутри человека есть нечто отзывающееся, реагирующее на истину, так сказать, изначально встроенный прибор с заводской гарантией – душа, – продолжил генерал. – Но знания, сынок, особенно приобретенные без меры, в отягчающих объемах сначала дезориентируют, потом выводят из строя этот тонкий прибор. Если верно, что человек на девяносто процентов состоит из влаги, то они выпаривают живую душу, оставляя в сухом остатке гремучую черную соль… А может, пепел. Душа, сынок, – генерал Толстой смотрел уже не Илларионова. Куда-то вбок, по касательной над городом летел его взгляд, – была дана человеку, чтобы ориентироваться в мире простых понятий. Возделывать сад, пасти коз, воспитывать детей, смотреть в окно, как петух топчет курицу, и советоваться с Господом. Так на кой черт надо было все усложнять? На кой черт понадобились деньги? Эти добрые люди были правы, когда сжигали на костре Джордано Бруно и вразумляли Галилея. Но они проиграли, сынок. Причем не по своей воле… Ага! – буквально влип в прозрачную плоскость кабины генерал Толстой.
Два неоновых луча – зеленый и сиреневый – вдруг стремительно скрестились в некоей точке внизу. От их скрещения родился третий – ослепительно белый – луч, который на мгновение перечеркнул небо, как учитель лист тетради с неверным решением задачи. Вдоль луча, как горсть шелухи от семечек, стремительно пронеслись какие-то… птицы? Нет, пожалуй, не птицы. У тварей были слишком длинные крылья и летели они не по-птичьи – легко и осмысленно, а тупо и безжалостно, как посланные судьбой дротик или копье. Илларионова неприятно удивило, что вершина странного луча уперлась прямо в крышу его дома. "Куда подевались эти твари? – подумал он. – Неужели сели… на мой балкон? Боже мой, я же не закрыл дверь!"
– Что это? – спросил Илларионов.
– Трагедия новейшей истории, Сынок, – повернулся к нему генерал Толстой, – заключается в том, что истина заменена предначертанием. А что такое предначертание? – сам у себя спросил и сам же себе ответил генерал Толстой: – Предначертание – это, в сущности, схема, чертеж, под который приходится подгонять живую жизнь. Всякое творчество по живой жизни, всякое реформаторство, сынок, можно уподобить ваянию!.. не по мрамору, а по кровоточащему, сопротивляющемуся, воющему от боли и ненависти мясу! Ты не поверишь, сынок, но это была саранча. Хотя я и сам не верю…
– Саранча? Зимой? Не может быть.
– В отсутствие истины – еще как может, – вздохнул генерал Толстой.
– Если я вас правильно понял, товарищ генерал, – Илларионов более не сомневался, что лучи и саранча – это какой-то хитрый оптический обман (генерал Толстой, как известно, был большим мастером таких обманов), – вы огорчены тем, что для вас открыто предначертание сущего, но скрыта истина, то есть смысл происходящего?
– Истина хотя бы в том, – ответил генерал, – что русские не любят деньги и собственность, не желают жить по законам денежно-собственнических отношений, но вся Россия сейчас сходит с ума из-за денег и собственности. Или в том, что японцам по складу их души более всего в жизни ненавистна техника. Но они заваливают своей техникой весь мир.
– И что же из этого следует? – Мысль показалась Илларионову интересной, но спорной. Поди разберись, ненавистна японцам техника или нет? Что же касается русских, то Илларионов лично знал многих, готовых ради денег и собственности на все.
– Всего лишь то, сынок, что тезис "пусть расцветают сто цветов" оказался в современном мире несостоятельным, – вздохнул генерал Толстой. – В настоящее время мы в России имеем дело с денежно-собственнической псевдоцивилизацией. Энергия псевдоцивилизации оказалась сильнее воли отдельно взятых посвященных, скажем так, людей. Всякая же псевдоцивилизация, псевдокультура, как тебе известно из книг, есть преддверие эры Антихриста. Кстати, – генерал Толстой посмотрел вниз, но след белого луча давно истаял в рекламном небе, – как и ночная зимняя саранча.
"Не хотелось бы, – подумал Илларионов, – чтобы эта саранча в данный момент отогревалась у меня дома…"