Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич 21 стр.


Баглай стал нараспев декламировать главу из канона "Чжуд-ши", где говорилось о причинах болезней, о том, что проистекают они от невежества и неведенья собственного "я". Потрясающий эффект! Художник оцепенел, внимая напевной речи с таким почтением, словно тибетская мудрость вливалась в него сквозь семь телесных отверстий, а также сквозь поры и задний проход, и оседала где-то в желудке, с целью последующего переваривания и усвоения на всю оставшуюся жизнь. Внушаемый тип, отметил Баглай и оборвал декламацию.

Словно пробуждаясь от упоительного сна, клиент заворочался, вздохнул и произнес:

– Это откуда?

– Чжуд-ши, древний тибетский канон. Шестой век до нашей эры.

– Невежество, проистекающее от неведенья собственного "я"… Отлично сказано! – Он снова вздохнул и с легкой улыбкой поинтересовался:

– А вы, мой целитель, познали собственное "я"?

– Вне всяких сомнений, – отрезал Баглай. Восточные тайны были хорошим началом беседы, но продолжать ее в этом ключе не стоило – ведь для клиента именно он, целитель, являлся персонфикацией подобных тайн, и, следовательно, пришлось бы рассказывать о себе. Тогда как полезней потолковать о пояснице, решил Баглай, добравшись до этой части тела художника.

Прекратив на мгновение процедуру, он спросил:

– Вы у мольберта стоите или сидите?

– Большей частью сижу. Я не Брюллов, не Айвазовский, полотна у меня небольшие, хватает рук чтоб дотянуться.

– Рекомендую стоять, это для вас полезней, – посоветовал Баглай, приступив к работе над мышечными затвердениями. – Для вас и вашего позвоночника. Все же по нему заметно, что работа у вас сидячая… – Он помолчал, осторожно разминая мышцы, потом спросил:

– А что вы пишете, Ян Глебович? Портреты?

– Нет, пейзажи. Морская тематика. Заливы, бухты, корабли под парусами, прибрежные утесы и все такое… – Пауза. Затем, будто припомнив, художник добавил: – Мне еще горы нравится рисовать. Горы – великолепная тема для живописца. Торжественная, возвышенная…

Для живописца – возвышенная, молчаливо согласился Баглай. Горная панорама под хмурыми небесами мелькнула перед ним, но все эти пики и бездны на картине казались игрушечными в сравнении с реальной пропастью. С той, перед которой он привык стоять. Назначившей ему свидание сегодня утром.

Он облизал сухие губы языком и произнес:

– Не буду спорить. Однако горы, если разглядывать их живьем, вселяют трепет. Даже ужас! Все эти обледеневшие вершины, ущелья, скалы, пропасти… Особенно пропасти… Так и тянет ринуться вниз…

Художник, повернув голову, глядел на него с каким-то странным вопросительным выражением.

– Боитесь гор?

Баглай поморщился.

– Нет, не боюсь. Просто не люблю чувствовать себя ничтожным, крохотным, бессильным… Поэтому я – не альпинист! – Он выдавил сухой смешок. – Предпочитаю горы на картинах. С картинами все как раз наоборот: сам я будто великан, а горы – всего лишь безопасные игрушки на размалеванном полотне. Можно купить их или продать, снять и снова повесить, полюбоваться…

Клиент неопределенно хмыкнул, о чем-то размышляя, затем спросил:

– И что же, есть у вас какие-то любимые полотна? И любимые художники? Рерих, Рокуэл Кент? Или кто-то из старых? Французы, фламандцы, итальянцы? Скажем, Пуссен или Якоб ван Рейсдал?

Знакомые все имена, подумалось Баглаю. Но почему упомянуты – эти, а не иные? Возможно – в такую удачу он даже боялся поверить – есть у художника полотно кого-то из великих мастеров? Того же Пуссена или ван Рейсдала? Других французов, итальянцев и фламандцев? Или, на худой конец, хотя бы Рериха?..

Но Рерих, равно как Рокуэл Кент, его не слишком привлекал. Ему нравились другие картины, пропахшие пылью веков, с неяркими приглушенными красками, принадлежащие живописцам, чей гений и ценность освятило время. И потому Баглай ответил:

– Наверное, старые мастера. Да, старые… У них есть одно достоинство – реализм. Понимаете, Кент и Рерих рисовали так, как виделось персонально им, а я люблю чтоб было как на самом деле. Так, как вижу я. Вот, к примеру…

Панорама гор под хмурым небом вновь раскрылась перед ним, и Баглай начал описывать свое видение – с домами, что карабкались вверх по склону, с ручьем и церковью за мостом, с пустынным трактом, тянувшимся к перевалу между двух вершин, похожих на руины замков, с коричнево-бурым хребтом, словно придавленным серыми грозовыми тучами. Художник слушал его не дыша, и это было отличным знаком. Воистину, служитель искусства, подумал Баглай. Мнительный, эмоциональный, впечатлительный… Такие больше умирают от инсультов. А если еще и помочь…

Вот только что там у него в квартире? Пуссен? Ван Рейсдал?.. Ну, ничего, со временем прояснится…

Он выпрямился, стараясь не выдать сжигавшее его нетерпение.

– Все, Ян Глебович. Когда теперь придете? Может, в понедельник?

– В понедельник так в понедельник, – откликнулся клиент, с опаской сползая со стола.

Глава 17

Прошла неделя.

Джангир Суладзе отбыл к себе в Северный РУВД, так как помощь его Глухову больше не требовалась; все остальное, что было связано с делом генеральши, он собирался осуществить лично и в самом скором времени. Он позвонил Кулагину, сказал, что первая фаза расследования завершена, подозреваемый определен, и что осталось лишь продумать, как и с какой стороны подобраться к нему – но подобраться нелегко, не лох какой-нибудь попался и не маньяк, а осторожный тип, из тех, что пиво пьют в перчатках, дабы следов на кружке не оставить. А как мой капитан? – полюбопытствовал Стас Егорович. Вполне соответствует, ответил Глухов. Точный, аккуратный, исполнительный. Не Шерлок Холмс, но вот на Ватсона и впрямь потянет. Еще бы подучить его… Так подучи, сказал Кулагин. Подучи, если не хочешь, чтоб после нас голая плешка осталась. Глухов обещал подумать.

Главное его расследование, о трупе с купчинской свалки и причастных к нему персонажах, продвинулось вперед, так как оперативники из службы наблюдения сообщили о ящиках с маркировкой "КМЦ", доставленных на завод шампанских вин – и не откуда-нибудь, а из "Дианы". Случился этот транспортный демарш утром в пятницу, как раз в тот день, когда Ян Глебович знакомился с Баглаем, а во вторник е нему дозвонился Мосолов Нил Петрович и, с оттенком явного злорадства, заявил, что оборудование нашлось, что было оно на заводской территории, и лишь по вине кладовщика-болвана его заслонили контейнерами. Теми, где хранят готовую продукцию, то есть емкости с шампанским. Глухов очень обрадовался, примчался тут же в "Аюдаг", проверил, что все тринадцать ящиков на месте, заставил вскрыть один на пробу, полюбовался с умным видом на какие-то цилиндры со стеклянными глазками, патрубками и решетчатыми днищами, а после потребовал у директора объяснений – где, мол, хранились приборы, и почему их раньше не нашли, и отчего не запустили. На радостях – пропажа все-таки сыскалась! – Нил Петрович все изложил без колебаний и письменно; затем продемонстрировал договор о поставках с мясокомбината требухи и клятвенно пообещал, что цех заработает к сентябрю, и что таблетки для астматиков будут выпекаться тоннами. Глухов кивнул, с одобрением хмыкнул, отправился на Литейный, и там подшил директорский меморандум в дело, вслед за рапортом оперативников. Не козырный туз, подумалось ему, однако и не шестерка; пригодится!

В оздоровительный центр он ездил каждый божий день, но к половине седьмого возвращался, заглядывал к Линде или ждал ее внизу, не поднимаясь в управление. Чаевничали они теперь втроем, но Гриша Долохов, парень деликатный, проглатывал чай и бутерброды с космической скоростью и уносился куда-то из "майорской" – в точности как пожелтевший осенний листок, сорванный с ветки порывом бриза. Глухов и Линда улыбались, переглядывались и, смотря по часам, садились к компьютеру или шли домой – шли вместе, но дома их были разные. Проблема дома еще не вставала перед ними; им, людям пожившим, любившим и терявшим, было ясно, что торопиться некуда, что общий дом отнюдь не начало, а завершение чувств. Да и сами чувства были еще не высказаны.

Не высказаны, завуалированы, скрыты, но вполне определенны, думал Ян Глебович. В сущности, как и с Баглаем, ибо и тут, и там велась игра. Чарующая, радостная, полная надежд – это в одной из партий; в другой – хитроумный матч, где каждый игрок стремился обмануть противника, и каждый был "не из тех докторов": убийца представлялся целителем, а сыщик – живописцем.

Но эту вторую партию хотелось закончить быстрей пленительных игр с Линдой. В тех играх Глухов мог не спешить, мог наслаждаться взглядами, улыбками и недомолвками, мог распивать чаи с брусничным пирогом, мог даже помечтать о результатах – вроде постели и общего дома; все это было возможно, ибо играл он не с соперником, с партнером. Баглай же был убийцей. Серийным убийцей, из тех, которые не останавливаются никогда.

В этом Ян Глебович был теперь вполне уверен, определившись с тактикой противной стороны. Во время второго сеанса зашел разговор о пользе тибетских бальзамов и мазей и о массажных процедурах, коими людям после пятидесяти не стоит пренебрегать; во время третьего – что процедуры, бальзамы и мази можно иметь с доставкой на дом, к удобству клиента и выгоде мастера; ну, а в четвертый раз они уговорились все повторить в октябре, и Баглай с серьезным видом пообещал, что не забудет про художника Яна Глебыча и вставит его в свой график приватных визитов.

Затем начался другой этап; теперь разговоры все больше велись об искусстве, о живописцах прошлого, титанах, гениях и их учениках, о том, в каких музеях развешаны великие полотна. Потолковали и о российском дворянстве, о меценатах-купцах и собирателях; дескать, были времена, везли в Россию шедевры тоннами из Франций да Италий, не забывая, конечно, о всяких Британиях с Германиями. И где это все? Что-то утеряно, а что-то продано, что-то висит в музеях или хранится в запасниках, но кое-что и у людей осталось, или как достояние предков, или как вещь приобретенная из первых, вторых либо десятых рук. Вспомнить хотя бы блокаду – сколько тогда перекупили за хлеб и сахар! Те, разумеется, кто в хлебе и сахаре не нуждался и толк в картинах понимал. А также в хрустале и бронзе, в фарфоре, самоцветах… И все это теперь хранится по домам и утекает понемногу – и за рубеж, и к частным собирателям, и к спекулянтам, и к художникам. То, что к художникам – правильно, по справедливости; ведь мастер мастера всегда поймет, и старым полотнам лучше храниться у понимающих людей. То есть у настоящих живописцев. Такой человек повесит Пуссена в студии и будет глядеть на него, любуясь и вдохновляясь; а если не один Пуссен висит, а, скажем, Фрагонар с Констеблом, то вдохновения втрое больше. Разве не так, Ян Глебович?

Глухов поддакивал и хмыкал, загадочно щурился и намекал, что в студии у него попросторнее, чем в квартире, и есть там диван, удобный для массажных процедур, но вообще-то мастерская и квартира – рядом; собственно, одно помещение в кооперативе для художников, что в Озерках. Далековато, зато просторно, есть где картины развесить, и собственные, и друзей-приятелей, и Фрагонара с Констеблом – если, конечно, такая удача вдруг в руки придет. Может, уже и пришла… Есть у него безымянный пейзаж, никем не подписан, но точно Франция, семнадцатый век, и по манере письма – Лоррен… Великий, кстати, пейзажист! Любил писать морские гавани… И чтоб их солнце озаряло, и золотая дымка солнечных лучей просвечивала сквозь корабельные мачты или развалины греческих храмов… Очень, очень живописно!

Так они морочили друг друга, но с каждым визитом Ян Глебович ощущал все ясней и ясней, что превращается в объект охоты, в дичь, которую стремятся обложить со всех сторон и ощипать, а чтоб не трепыхалась, взять за глотку и прикончить. С помощью тибетский мазей или же метода шу-и, о коем поминал Тагаров…

Но этот конец лишь маячил в будущем, а вот массажист был в настоящем. И оставался неуязвим.

Тут намечалось противоречие между Законом и Справедливостью, ибо Закон гласил: не пойман – значит, не вор. Поймать же способами дозволенными и законными не представлялось возможным, и Глухов, будучи реалистом, на этот счет иллюзий не питал. Ордер на обыск, ввиду отсутствия улик, оставался голубой мечтой, а в результате самовольных действий все улики считались бы полученными незаконно и шли по цене дырок от бубликов. Правда, поводы, чтобы вломиться в баглаеву квартиру, могли быть иными, не связанными с убийствами – наркотики, или оружие, или причастность к Мосолову и трупу с купчинской свалки. Но в этих грехах Баглай был явно не замешан, и подставлять его таким путем Ян Глебович не мог. Во-первых, это было бы элементарной подлянкой, не совместимой с его понятием о чести; а, во-вторых, свидетельством его бессилия. Иными словами, некомпетентности и скудоумия.

Но так как Глухов ни тем, ни другим не страдал, поводы были бы изобретены, пусть не вполне законные, но допустимые в нынешней ситуации. Он произвел бы обыск и арест, изъял награбленное и отправил в суд на четырех грузовиках… И что же? Награбленное стало б уворованным, поскольку главный факт, касавшийся насильственных смертей, по-прежнему был не доказан. Закон охранял Баглая и здесь; он, безусловно, считался бы вором, но не грабителем и убийцей. Человеком, который при случае обирал умерших стариков… Смерть которых являлась делом естественным и, разумеется, неизбежным; вечно не живет никто.

Глухов не сомневался, что ни один эксперт не обвинит Баглая, ни в преднамеренных убийствах, ни в злодейских умыслах. Тем более, что трупов не осталось – даже Черешина кремировали и схоронили в семейной могиле на Волковом кладбище. Какая уж тут экспертиза! Правда, был еще Тагаров, но его рассуждения о достойных и недостойных, о чжия лаофа, абъянга и шу-и являлись для жрецов Фемиды китайской грамотой. Или, если угодно, тибетской.

Выход, конечно, существал: не торопиться, ждать, следить. Ян Глебович надеялся, что сам он не станет очередной баглаевой жертвой – художник Глухов, счастливый владелец студии в Озерках и полотна Лоррена, не был еще подходящим объектом для шу-и. Слишком уж молод, так что найдется другой… возможно, уже нашелся…

Следить и ждать? И взять с поличным у неостывшего трупа?..

Это было бы грехом. Великим грехом – платить человеческой жизнью за шанс справедливого возмездия! А шанс оставался невелик и в этой ситуации; мал и настолько же призрачен, сколь способ убийства – неординарен. Ни пули, ни отравы, ни ножа, ни явного членовредительства, ни передозировки каких-нибудь опасных препаратов… Четыре точки на шее, искусные руки и хрупкость старческих сосудов… Словом, идеальное убийство! Можно раскрыть – но как доказать?

Он это понимает, думал Глухов, и потому не остановится. Не остановится никогда! Если поймать и посадить за воровство, дадут лет восемь; значит, выйдет через пять – скостят за примерное поведение… Уедет куда-нибудь, исчезнет, затеряется и примется за свое, только станет осторожнее и злее. И скольких уложит в гроб, по-тихому, незаметно!.. Тридцать? Сорок? Пятьдесят?.. Без риска, не страшась законной кары…

Ибо Закон был, в сущности, бессилен – не всегда, но часто. С этой его особенностью Глухов сталкивался не раз и полагал, что дело коренится в начальной установке, в том, что всякий человеческий поступок Закон рассматривал не с нравственных позиций – как добрый или злой, справедливый или антигуманный – а только как законный или нет. Закон, конечно, отражал какие-то моральные императивы, но делал это противоречивым образом; так, в одних его статьях убийство запрещалось и каралось, в других считалось актом героизма и верности отечеству. Те же метаморфозы происходили и с воровством, и с грабежом – эти деяния были законными, если, к примеру, звались продразвесткой, контрибуцией, конфискацией и геополитическим интересом. Мораль в зеркале Фемиды была двойной: зло не отвергалось в принципе, запретное одним было разрешено другим, а недоказанное по Закону, но существующее в реальности, вообще не принималось в расчет.

В итоге служитель Закона нередко стоял перед выбором: что предпочесть, статьи и параграфы или свою понимание Справедливости. Для судей этот вопрос решался однозначно, но Глухов был не судьей, а расследователем, и если дело шло о людях, о жизни их и смерти, судил не по законам, а по совести. Совесть же требовала большего, чем осуждение преступника; совесть шептала, что в данном случае нужен не судья – палач.

Палач!

Такой человек, который умеет взвешивать души и прозревать невидимое. Решать, казнить или миловать… Выносить приговор и приводить его в исполнение… Так же искусно и незаметно, тихо и скрытно, как действовал убийца… Ибо подобное лечат подобным.

Similia similibus curantur…

Ян Глебович повторил эту фразу вслух, на латыни, и бросил взгляд на верину фотографию. В этот раз она не улыбалась; смотрела на него вопрошающе и строго, как бы прислушиваясь к сказанному. Ему почудилось, что в тишине кабинета слова прозвучали с суровой неотвратимостью, будто Божественный Судия – тот, в кого Глухов не верил и на кого не полагался – все-таки вынес свой вердикт.

Similia similibus curantur…

Три камня решения, брошенные в водоем судьбы.

Не ради мести или кары, но для спасения еще живущих…

Назад Дальше