* * *
В пятницу, после планерки, Олейник снова попросил Глухова остаться. Именно попросил; как человек политичный, владевший нюансами интонаций, он мог сформулировать приказ в виде просьбы или же сделать так, чтоб просьба звучала приказом. Но в данном случае это была все-таки просьба.
Вероятно, предстоящий разговор был для Олейника нелегким – он хмурился, курил и, как показалось Глухову, испытывал смущение или, по крайней мере, недовольство. Примерно так ведет себя начальник, отправляя на пенсию подчиненного, или же взгретый другим начальником, поважней, из тех, кого именуют не шефом, а боссом. Но отставка Яну Глебовичу не грозила, так что он остановился на последней версии. Тем более, что вчерашним вечером Олейника вызвали н а в е р х – не к генералу, начальнику УГРО, а к Самому, выше которого только министр и президент. Не оттого ли на планерке Игорь Корнилович выглядел рассеянным и слегка поблекшим? Ну, захочет, расскажет сам, решил Глухов.
Но Олейник не пустился сразу откровенничать, а долго расспрашивал о саркисовском деле, о братцах Мосоловых и депутате Пережогине с супругой-бизнесменшей; затем просмотрел объяснительную Нила Петровича и рапорт оперативников – прочел внимательно, будто искал за каждым словом и каждой фразой некий загадочный скрытый смысл. Наконец, отложив папку и пряча глаза от Глухова, сказал:
– Дело-то у нас забирают, Ян Глебович. Передают в УБОП. По той причине, что фигуранты наши организованы. Опять же в фигурантах депутат… – Привычная выдержка изменила Олейнику, и он со злостью скривил губы. – В общем, мы пахали-сеяли, а урожай снимать другим! И не это обидно, а другое – снимут ли?
Вот как… – подумал Глухов. Любопытный поворот… До урожая, правда, далековато, да и не в том проблема, кто его снимет, тут Игорь прав, а захотят ли вообще снимать? Тонкое дело – организованная преступность! Особенно в медицине…
Откинувшись на спинку стула, он опустил голову и призадумался, мысленно перебирая убоповских знакомцев, оперативников и следователей, которым поручались важные дела. Обиды он не испытывал и размышлял лишь о том, как расценить случившееся. Для чего забирают? Вот в чем вопрос! Для продолжения работы или за тем, чтобы свернуть следствие, спустить на тормозах и спрятать под сукно? Люди в УБОПе были разные, а о больших начальниках, решавших, что и куда спустить, было у Глухова собственное мнение, никак не связанное с должностями или числом генеральских звезд. Не с каждым из них он бы пошел в разведку; с иными и пить бы не стал, а кое с кем – и разговаривать.
– Такая вот ситуация… – с горечью вымолвил Олейник, пощипывая светлый ус. – Вызвали, приказали… спорить начал – вздрючили… – Он закурил и пару минут сидел молча, то разглядывая низко стелившийся дым, то изучая портрет Дзержинского, сурово взиравшего со стены. – Помните, Ян Глебович, неделю назад вы сказали: выбирай, мол, Игорь, кем тебе быть, сыщиком или политиком… Я вот и выбрал. Не в первый, знаете ли, раз… А мне, как всегда, доказали, что против лома нет приема.
Молодец, подумал Ян Глебович, с совестью парень, с понятием о чести. Далеко пойдет, ежели не сорвется.
Он шевельнулся, поглядел на саркисовскую папку и произнес:
– Ты, Игорь, погоди, не обижайся и не спорь с начальством – в тех спорах не истина рождается, а лишь отставки да выговора. Ты о главном подумай, о том, что всякое обстоятельство и каждый факт надо использовать в интересах дела. Ну, забирают его у нас… И что же дальше? Какие из этого выводы? Я так полагаю: не важно, что забирают, а важно, кому отдадут. Теперь соображай… Ты народ а УБОПе не хуже меня знаешь.
Олейник встрепенулся, загасил сигарету и поднял глаза к потолку.
– А ведь верно! Верно, Ян Глебович! Если Котельников примет дела или Межевич или, положим, Стрый, это один расклад, а если Долин…
– Если Долин либо Панченко, то мы кого-то крепко напугали. Вот и посмотрим, кого… – Ян Глебович опять задумался, о тайных депутатских покровителях и о возможных связях между ними и тем же Панченко. Или, предположим, Долиным… Что поделаешь, век коррупции! Хотя и прошлые времена ничем особенным от нынешних не отличались: тоже приказывали и платили, но не деньгами, а чинами.
Подтолкнув папку к Олейнику, Глухов сказал:
– Пусть Надежда Максимовна копии снимет. Акт о передаче – по всем правилам, чтоб ни одна бумажка не была забыта… Ну, а там поглядим! Посмотрим, кто ворожит нашей мафии!
– Тогда меняемся. – Олейник с облегченным вздохом сунул папку в стол, а вместо нее выложил перед Яном Глебовичем три толстых тома в аккуратных темно-синих переплетах. – Вот, "глухарь" из самых первосортных! Такое, значит, дело: месяцев восемь назад притормозили груз на Выборгской таможне – два трейлера со всяким ширпотребом, от сигарет до бижутерии. Владелец – предприниматель Киселев… Тут опись имеется, на ста пятнадцати страницах… Притормозили под предлогом, что сигареты контрабандные, но факт не подтвердился, а груз тем временем исчез. Вместе с машинами. С тех пор вот ищут… И есть такое подозрение, что Киселева кинули. Может, конкуренты, а может, партнеры, только без таможни дело не обошлось. Берите, Ян Глебович, копайте!
Глухов взвесил каждый гроссбух в ладони, сложил их стопкой у левого локтя, потом пробурчал:
– Хлебное место таможня, сладкое… всякий народец вьется… Начнем копать да разгребать – глядишь, а в ямке снова депутат! Или другие местные власти…
– Не исключается, – заметно повеселев, подтвердил Олейник. Видимо, перспективы в саркисовском деле его вдохновили и обнадежили. Сам же Ян Глебович был уверен, что прикрыть расследование не удастся, и если, например, поручат его Межевичу, старому дружку по ВМШ, то он от глуховской помощи не откажется. Ну, а если Долину, будет любопытный вариант! Этот попробует все отобрать и под себя подгрести… Только как отберешь? Следствие – не одни лишь бумажки да вещдоки, это еще и память, а на нее Глухов не жаловался, помнил все свои дела, как недавние, так и минувшие. И нераскрытых среди них не было.
Олейник снова закурил, но теперь сизые струйки не стелились уныло над столом, а победно взмывали к потолку, образуя в воздухе кольца и пронзающие их стрелы, неторопливо расплывавшиеся в дымное облако. Железный Феликс взирал на него с явным отвращением.
– Вы собирались доложить об этом серийном убийце, Ян Глебович, – произнес наконец Олейник. – По делу, переданному из Северного РУВД. Есть сдвиги?
– Еще какие! – сказал Глухов, пощупав поясницу. – Но ты уж, Игорь, извини, сейчас мне не хотелось бы докладывать.
– Что так?
– Предчувствие есть. Ты веришь в предчувствия?
Олейник неопределенно усмехнулся.
– Вижу, не веришь… А я вот верю. Особенно, когда касается убийц.
– И что должно произойти?
– Боюсь, несчастье. Несчастье с ним случится, Игорь. И скоро! Может быть, завтра.
Глухов встал, сунул под мышку три увестых томика в синих переплетах и направился к дверям.
* * *
Вечером он сидел в прохладной келье ашрама, спиной к узким, похожим на бойницы окнам, у восьмиугольного столика с чайным фарфоровым прибором; сидел, наслаждался тишиной, вдыхал аромат крепко заваренного чая, следил, как солнечный лучик ползет по циновке и шерстяному ковру, по бронзовому диску гонга и по лицу Тагарова, которое цветом тоже напоминало бронзу, только живую, с темными щелочками глаз, блестевших в полумраке как две полированные антрацитовые вставки. День выдался беспокойный, тревожный; с утра – разговор с Олейником, потом – какие-то звонки, все время отвлекавшие Глухова от трейлеров с Выборгской таможни, потом заглянул Голосюк, поплакаться и посоветоваться – в его расследовании наметился недопустимый застой. В результате пообедать Ян Глебович не успел, часа в четыре сунулся в "майорскую", однако нашел ее закрытой – Линда и Гриша Долохов, по словам секретарши, уехали с целой командой экспертов за город, то ли в Рощино, то ли в Сосново, а по какой причине, о том Надежда Максимовна не ведала, не знала.
Перекусив в буфете, Глухов помчался в "Диану", на массаж. Сегодня руки Баглая показались ему на редкость холодными, а разговоры – приторными, словно темная вязкая патока – течет и течет, обволакивает со всех сторон, лезет в рот и уши. Он мог бы отменить сеанс или вовсе не являться, но не хотел вызывать у массажиста подозрений. Помимо того интуиция шептала, что событиям полагается течь в том же естественном русле, как смена ночи и дня, восходов и закатов или чередование звездных и голубых небес. Значит, сыщик Глухов должен был уступить место художнику Яну Глебовичу, а тот – судье, который явится к Баглаю в урочный час и разрешит его судьбу.
Судья и палач… Или только судья? Этого Глухов не знал. Он мог предполагать, что приговор будет суровым, но если судья останется лишь судьей, то кто его исполнит? И все же он не сомневался – ни в приговоре, ни в исполнении.
– Я рад, что ты приехал, – негромко произнес Тагаров. Он сидел напротив Глухова, в знакомой позе, скрестив ноги, держа в ладонях чашечку с зеленоватым чаем. Лицо его было задумчивым и печальным. Будда, принимающий решение… Тяжкое, нелегкое…
– Я обещал, и я приехал. Но с недоброй вестью.
– Знаю.
Они помолчали, мелкими глотками прихлебывая обжигающий напиток. Потом Глухов спросил:
– Вы можете это объяснить, Номгон Даганович? Этот случай или любой другой, когда насилуют, калечат, убивают… Не равных себе, не столь же злобных и жестоких, а беззащитных… младенцев, женщин, стариков…
– Беззащитным всегда доставалось больше, и ты это знаешь, сын мой, ибо призван их защищать. Таков твой кармический долг… А объяснение… Что ж, я дам тебе объяснение – одно из многих объяснений, придуманных людьми. – Старец опустил чашку на стол, сложил на коленях тонкие, обманчиво хрупкие кисти. – Ты видел ночное небо, сын мой? То небо истины, не скрытое завесой солнечных лучей, и ты, конечно, помнишь, что в нем есть свет и тьма… Из света и тьмы рождаются людские души, но никому не ведомо, чего же больше в новорожденной душе, восторжествует ли в ней свет над мраком или уступит ему. Это познается лишь тогда, когда душа приобретает телесное обличье, а с ним – способность чувствовать, решать, творить добро и зло и делать между ними выбор. Душа, в которой много света, изгонит тьму – не сразу, но за несколько перерождений, и все перерожденья будут свершены в людском обличье, и тех людей мы назовем достойными. Новорожденная душа, в которой много тьмы, сделается недостойным человеком и, сотворив дела жестокие, пройдет затем безумно долгий цикл, воплощаясь в наказание в различных мерзких тварей, ибо грех жестокости необходимо искупить. Таков ее кармический удел… Цепь бесконечных перерождений, пока не будет ей дозволено вновь обрести человеческий облик и разум и проверить, сколь много в ней света и сколько осталось тьмы…
Старец смолк. Лучи заходящего солнца падали на его лицо и бронзовый гонг, свисавший с подставки-треножника.
– И вы в это верите? – с сомнением спросил Глухов.
– Не важно, во что и как я верую, сын мой. Вера – дело личное, о ней не толкуют на площадях, ее лелеют в сердце, хранят и берегут. Мы же говорили о причинах жестокости и злобы – откуда они произросли и почему неизбежны, как тьма в ночных вселенских небесах. Ты просил объяснения, и я его дал… – Выдержав паузу, Тагаров скупо улыбнулся.
– Прими его или отвергни, но на мой взгляд оно не хуже любого другого.
Не хуже, молчаливо согласился Ян Глебович. Не хуже, потому что необъяснимого не объяснишь, и тайны человеческой души равны всем тайнам Мироздания… Здесь, в полумраке кельи, в тихом спокойном убежище, он чувствовал это с особенной силой.
Старец пошевелился, отодвинулся в тень, и теперь Глухов не видел его лица. Но голос, раздавшийся в комнате, звучал по-прежнему ровно.
– Отвлечемся от метафизики, сын мой, и поговорим о вещах практических. Где он живет?
Ян Глебович назвал адрес, принялся объяснять, где Вяземский переулок, но взмах тонкой сухой руки остановил его; вероятно, нужды в объяснениях не было.
– Я буду там завтра, – произнес Тагаров. – Буду ждать в его жилище. Увижу картину, описанную тобой. Картину и все остальное.
Он говорил об этом как о деле решенном и не подлежащем обсуждению.
Брови Глухова приподнялись, на лбу пролегла глубокая складка.
– В жилище вряд ли получится, Номгон Даганович. Жилище под замком. Я думаю, там такие запоры…
– Замки, запоры… – пробормотал старец, склонив голову к плечу и взирая на тяжкий бронзовый диск гонга. – Запоры!.. Хха-а!
Резкий мощный выдох заставил Глухова вздрогнуть. Затем он увидел, как диск шевельнулся и, отклонившись под прямым углом, стал раскачиваться – все быстрее и быстрее, с тихим шелестом рассекая воздух, то растворяясь в сумрачных тенях, то ярко взблескивая на свету. Потом внезапно замер, будто остановленный невидимой рукой, и повис бессильно на толстом шелковом шнуре.
Демонстрация могущества закончилась.
– Я там буду, – повторил Тагаров. – Ты можешь не беспокоиться, сын мой.
– Не думайте, что я пытаюсь манипулировать вами… – Глухову вдруг показалось, что в горле у него першит. Он откашлялся, вытер платком вспотевшее лицо и, глядя на чашку в своей руке, с усилием вымолвил: – Это не так, Номгон Даганович. Я привык делать свою работу сам, однако…
Снова взмах тонкой руки.
– Это уже не твоя работа, это мой долг. Я ведь объяснял тебе… в прошлый раз… если ученик вершит злодейство, вина падает на его наставника.
– Да, я помню. Еще вы сказали, что обязаны искупить свой грех. Скольких он убил, стольких вам нужно спасти… Я помню.
– Но прежде я должен спасти еще не убитых, сын мой. А что до этого длинного слова… Как ты сказал?.. Манипулировать?.. Да, манипулировать, то есть влиять и заставлять… Так вот, я в том не вижу ничего плохого. Каждый человек живет не в пустоте, но с другими людьми – а значит, влияет на них и поддается их влиянию. Это неизбежно, разве не так? И не само влияние предосудительно, а лишь влияние дурное.
Ян Глебович кивнул. Бронзовый диск все еще раскачивался перед глазами, и мысль – может ли судия обернуться палачом?.. – не оставлял его, впившись в череп словно раскаленный гвоздь.
Тагаров был действительно могуч… столь же могуч, сколь непостижим и загадочен… Однако какие им двигают силы? Какие обеты он дал, приняв смиренный сан монаха? И, наконец, какова его вера? Та, что он лелеет в сердце и не желает обсуждать? С одной стороны, он явно был противником насилия, с другой – учил и пестовал бойцов. А назначение бойцов – сражаться. Сражаться и, конечно, убивать…
– Надеюсь, мое влияние вы не сочли дурным, – хрипло промолвил Ян Глебович и смолк, стараясь разглядеть в сгущавшихся сумерках лицо Тагарова.
Старец негромко рассмеялся.
– Я понимаю, что тебя тревожит. Да, понимаю… Знай же, нет у человека прав распоряжаться чьей-либо жизнью кроме своей собственной. Только ее он может прервать, греховную и бесполезную, либо отягощенную страданием – прервать, чтоб погрузиться в цикл кармических перерождений… Смерти нет, и нет небытия, есть только жизнь и ожидание жизни – два состояния, между которыми осуществляется выбор. Каждый в праве избрать любое из них, и в праве поставить перед выбором другого. Всего лишь поставить перед выбором…
Тагаров вдруг наклонился вперед, луч света озарил его черты, и Глухову показалось, что на тонких сухих губах играет лукавая усмешка.
– В сущности, мы это делаем всегда – ставим перед выбором других и выбираем в свой черед. Есть выборы малые и большие, важные и не очень… Ты ведь сейчас стоишь перед серьезным выбором, не так ли? Перед выбором, предложенным женщиной? Или до этого еще не дошло?
– Дошло, – сказал Ян Глебович и улыбнулся в ответ на усмешку Тагарова. – Дошло, отец мой. И я уже выбрал.