На вытянутую руку остановилась следующая же машина, громоздкий новый УАЗ с усатым водителем. Обилие самаритян в зоне промышленной лесостепи почти пугало. Соболев попросил добросить до города, мужик, приводя московскую душу в ужас, мрачно уточнил: "Куда надо-то?", рыкнул, что все равно мимо гостиницы "Чулман" ехать, а чай в термосе вон, в ногах стоит, попей, а то белый весь.
Соболев всю дорогу тихо улыбался, на прощанье чуть не схлопотал в морду за попытку расплатиться и заулыбался еще сильнее. Он набрал и быстро проинструктировал Цехмайстренко, не позволив ей ни прорыдаться, ни извиниться, ни рассказать про ужасы последних суток. Собрался и поехал в аэропорт – и там не выдержал последний раз. Наорал на ноющую Цехмайстренко, отправил ее в Москву, а сам засел у кромки зала вылета. Соболев пропустил два рейса в Москву, внимательно разглядывая пассажиров, не сомневаясь, что теперь-то узнает – и опять сомневаясь. Потом плюнул и улетел.
И прекрасно успел с отчетом и со всем остальным.
Соболев не вспомнил про Неушева и про свое обещание сделать все, что возможно. Он решил, что и так сделал все, что мог. Ведь Варшавский договор исполнен.
Наверное, Соболев имел на это право.
Часть восьмая. Дядя ведь недаром
4 декабря
Глава 1
Чулманск. Сабирзян Неушев
– Пять минут – и все. Ждать больше не могу, – вполголоса сказала судья насморочному лейтенанту.
Тот что-то зашептал, напористо пыхтя. Судья прервала его движением пухлой руки и отрезала уже громче:
– Мне это неинтересно. Начальнику своему будете докладывать. Пять минут, поняли?
– Простите, я опоздала, – донеслось с лестницы.
Неушеву был все равно, но он все же покосился и увидел, что по коридору стремительно несется следовательша, на ходу снимая нелепый черный пуховик. Неушев представлял себе верхнюю одежду подтянутой дамочки несколько иначе. Не то чтобы он специально отвлекался на такие размышления… Неважно.
Следовательша уже дошагала до судьи, кивнула всем, странно посмотрев на Неушева, – Неушев отвел глаза, – и что-то объяснила судье, пытаясь вручить файл с бумагами. Судья отмахнулась и укоризненно сказала:
– Позвонить-то можно было.
Следовательша подняла забинтованную ладонь, открыла рот, закрыла его и развела руками.
Судья покосилась на перевязку, буркнула "Ждите" и ушла в свою дверь.
Секретарша пригласила всех в зал через минуту, через две вышла судья и, протараторив формальные предисловия, спросила, есть ли ходатайства.
Следовательша встала и принялась говорить. Вскоре Неушев уловил нетипичное движение со стороны лейтенанта. Лейтенант, который на таких технических выездах знай дудел носом да бдительно рассматривал колени присутствующих дам, теперь пялился не на скрытые столом колени следовательши, а в лицо ей. Пялился потрясенно, почти беззвучно – и тянулся к карману брюк. Стрелять сейчас будет, спокойно подумал Неушев и решил послушать, раз такое дело.
Дело было непонятное. Следовательша говорила, что в связи со вновь открывшимися обстоятельствами управление следственного комитета снимает с гражданина Неушева обвинение, переквалифицирует его в свидетеля и отзывает ходатайство о продлении ареста гражданина Неушева, в связи с чем просит освободить его из-под стражи немедленно.
Лейтенант отчаянно сигналил скучавшему в углу судебному приставу. Судья смешно моргнула несколько раз и перевела взгляд со следовательши на Неушева, потом обратно. Неушев привычно опустил глаза. Не мог он смотреть людям в глаза, даже курицам вроде судьи и истерикам типа того парнишки-дознавателя. С 25 октября сего года не мог.
Пристав подошел к лейтенанту, выслушал его горячий шепот, кивнул и встал рядом с клеткой Неушева. Лейтенант выскочил в коридор, на лету выдирая из кармана телефон. Можно понять пацана, подумал Неушев.
Через десять минут он уверился, что пацану можно еще и позавидовать. Ему явно кто-то что-то объяснил – так что был лейтенант успокоенным, многознающим и даже сочувственным. Судья тоже малость успокоилась, когда приняла все-таки бумаги от следовательши, изучила их и услышала, что "остальное оформляется, но к пяти обязательно успеем и бумаги, и фигурантов подвезти, база там прочная". Судья выразительно посмотрела на часы, вышла на минуту, чтобы посовещаться с собой, вернувшись, сообщила, что своим решением объявляет Неушева Сабирзяна Минеевича свободным вот с этой буквально минуты – и шустро выскочила прочь.
Пристав отпер клетку, распахнул дверь и сказал по-татарски:
– Все, Сабирзян-абый, свобода.
Неушев вышел не сразу. Он немного посидел, ожидая хоть каких-то объяснений. Посмотрел на лейтенанта. Лейтенант, сопя от старательности, спрятал наручники в сумку, надел шапку, козырнул и вышел. Неушев посмотрел на следовательшу. Она сидела за столом и смотрела то ли в стол, то ли на повязку.
Неушев грузно покинул клетку, постаравшись не коснуться прутьев, и спросил:
– А что это было-то?
Следовательша встала и сказала, не глядя на него:
– Сабирзян Минеевич, я приношу вам извинения от имени всего следственного комитета и от себя лично. Вы можете требовать компенсации и… Простите.
– Так, – сказал Неушев. – А что изменилось, можно узнать?
Следовательша наконец посмотрела на него и сообщила:
– Мы их поймали.
На первом слове она споткнулась, и Неушев не первый раз подумал, что для представительницы силовых органов она удивительно паршиво врет. Он повторил:
– Их. И кто они?
Следовательша, как будто решившись, выпалила:
– Сабирзян Минеевич, я пока не могу все вам рассказать, потому что… Ну не могу пока. Я обещаю – как только можно будет, вы первым все узнаете.
Неушев пожал плечами и спросил:
– А они где? В СИЗО, где я был? Их можно, я не знаю, увидеть там?
– Сабирзян Минеевич, пожалуйста, – умоляюще сказала следовательша.
Что пожалуйста-то, хотел спросить Неушев, но резко устал и обмяк, а этого показывать был нельзя, даже теперь. Поэтому он спросил:
– Вы мне такси не вызовете? А. Денег-то у меня…
И с испугом подумал, что они сейчас сами его отвезут – и будут всю дорогу что-то говорить, все так же извиняясь, и он приедет домой, как и уехал, на мусорской машине. Но следовательша сказала:
– Я вашей дочери позвонила, она приехать должна. Пойдемте.
– Гульшат? – спросил Неушев, страшно обрадовавшись и еще сильнее перепугавшись.
– Н-нет, Айгуль, у Гульшат пока…
Дверь распахнулась, и влетела Айгуль.
Пристав, усердно притворявшийся, что не слушает, вскочил и начал, протягивая руки:
– Девушка, сюда…
– Папа! – заорала Айгуль и влипла в Неушева так, что у него на полчаса вылетели из головы все мысли и слова – остались чувства, которые он старался из себя не выпустить. Сидел, шел и стоял, сжавшись в толстый морщинистый кулак. А разжавшись, обнаружил себя дома, у стола, заставленного нарезками сыров, колбас и овощей, а с двух сторон в Неушева вцепились дочери. Старшая, вытирая слезы, тараторила про на фиг не нужный никому завод и про то, как они мощно убирались в на фиг не нужном никому доме. Младшая зачем-то пихала отцу в нос мелкого серого кота довольно бандитского вида и пискляво излагала до одури непонятную историю его обретения.
Неушев послушно сжевал несколько разных ломтиков и коротко изобразил удовольствие, хотя никакого вкуса не почувствовал. Он улыбался в ответ на шутки и почти наугад кивал или качал головой в ответ на вопросы.
Через полчаса девки вскочили с воплями "Вилада!" и "Тетя Римма!" Оказывается, Айгуль надо было срочно забирать дочь с танцев, а Гульшат зачем-то упросила тетю Римму наготовить всякого на стол – и до пяти, когда ресторан переходил на активный режим, должна была непременно забрать балиш, пять тысяч эчпочмаков, три салата и еще какие-то вестники эндорфиновой бури. Девки знали, что Неушев всегда был неудержимый фанат чего повкуснее и понациональней. Они могли догадываться, что сейчас гурманические радости трогали его не больше, чем перемена погоды на Антарктическом побережье. Но обижать дочек не хотелось. Зато очень хотелось увидеть внучку – может, хоть ей Неушев сможет заглянуть в глаза без боязни. И хотелось остаться одному. Ненадолго. Вдруг получится понять, что случилось, что происходит и как должно быть дальше. Если должно, конечно.
Неушев ответил слабой улыбкой на щебетания, убегания-возвраты с перечислением забытого и прочие ритуалы, больно напоминавшие о позапрошлой жизни. Наконец Гульшат, чмокнув отца, убежала совсем. Айгуль задержалась в двери и сказала:
– Пап, я с абыстайками из мечети договорилась на сегодня, но раз так, то на завтра перенесли – они читать придут.
Неушев кивнул, не понимая. Айгуль тоже кивнула, закусив губу, хотела сказать и не сказала. Повернулась и вышла.
Хлопнула дверь. Стало тихо.
Котенок, лежавший рядом, уперся в Неушева пестрыми глазами, поразмышлял о разном наглом и легонько цапнул лапой за брючину. Раз и другой.
Неушев поднял руку, чтобы погладить полосатую шерстку, но уронил обратно. Этого он, оказывается, тоже сделать не мог. Даже закурить не мог – и не хотел, что самое странное.
Котенок боднул Неушева ушастой башкой в бедро и забурлил было, да притих, соскочил с дивана и умчался прочь. Судя по цоканью когтей, в кабинет.
Мыши, что ли, завелись, подумал Неушев. Посидел немного и пошел следом.
В кабинете было чисто, тихо и сумрачно. Котенок бродил, урча, вокруг рабочего кресла, огромного, кожаного, так и не освоенного Неушевым. В кресле сидел мужик.
Опять, подумал Неушев почти с облегчением. А следовательша говорила, поймали их. С другой стороны, она же не сказала, что всех поймали. Ну что, вариант. Не убью, так покалечу гада. С болью жить, быть может, не сильно приятней, чем не жить. Вот и проверим.
Он шагнул вперед и застыл. Мужик сказал по-татарски:
– Привет, Сабир-абый.
Сабиром Неушева не называли лет тридцать, да и раньше называли лишь в семье. Но не только в этом дело было. Еще в голосе. Неушев знал этот голос, хоть и не слышал страшно давно.
Неушев изо всех сил всмотрелся в лицо напротив и с трудом выговорил:
– Нияз. Ты живой, значит.
В груди стало пусто и лихо, и эта пустота выкусила все до горла. Неушев потерялся, а нашелся уже в кресле – том, что для отдыха, мягком, низком и с обивкой из толстого хлопка. Нияз, как-то оказавшийся рядом, отступил обратно.
– Нияз, – повторил Неушев, когда снова смог дышать. – Сынок. Ты здесь откуда… Нет, ты где вообще, как живешь?..
– Да это без разницы, Сабир-абый, где да как. Живу и ладно. Ты вот про себя скажи – что устроил?
Нияз всегда говорил по-татарски не то чтобы с легким акцентом, но будто немножко притворяясь то ли старцем, то ли конферансье – округло и с придыханием. А теперь у него и слова проскакивали какие-то неживые, как из старинной книжки. Зато говорил он живо, чересчур. Это Нияз-то, который даже в щенячью пору был сдержан и собран.
Тут Неушев вспомнил, как собранность-сдержанность не помешала Ниязу щенячьей поры взорваться вполне в фамильном стиле. Даже изощренней. Неушевы от обиды орали, посуду били и рвались в рукопашную. А Нияз тогда, четверть века назад, в ответ на какую-то ерунду – глуповатую, но беззлобную шутку про то, что при взрослом племяше-нахлебничке и грудная дочка быстрее расти будет… Так вот, он встал, извинился, перешагнул через коробки и вышел из квартиры, осторожно прикрыв дверь. Из новенькой и, как тогда казалось, огромной трехкомнатной квартиры, в которую Неушевы два дня как въехали, покинув "малосемейку". Последней волной, как оказалась, въехали, больше завод никому квартир не выдавал.
Девчонки, понятно, не поняли ничего – Гульшат в принципе ничего кроме титьки не понимала, а Айгуль, высунув язык до ключиц, разрисовывала недовыброшенную строителями ленту обоев. Фирая не услышала, она на кухне возилась. Ночью, когда Неушеву пришлось поверить самому и признаться жене, что племяш, скорее всего, не придет, Фирая, конечно, устроила скандал – шепотом, чтобы дочек не разбудить. Неушев тогда еще такие скандалы пресекать стеснялся, поэтому всю ночь молча курил на балконе. Ну и потом три дня молчал. И все представлял, каким пенделем встретит Нияза, когда тот наблуждается – без денег, вещей и работы, – по чужому городу, чужой республике, чужой стране. И вернется. Побитым щенком.
Нияз не вернулся.
Больше они его не видели. И ничего, выжили. Айгулька, правда, пару недель ныла: "Де Иязабы, хотю Иязабы". Фирая с полгода хранила вещи Нияза – пару рубашек и брюки без пиджака. Потом кому-то снесла или похоронила, с нее станется – к Новому году, когда от Нияза пришла открытка из Казани. С поздравлениями, наилучшими пожеланиями, извинениями за причиненные хлопоты и уверениями, что все с ним хорошо. Потом еще перевод от Нияза пришел на восьмое марта, немалая по тем временам сумма. Неушев порвал извещение, позвонил на почту и велел отправить деньги обратно с указанием, что адресат выбыл. Он уже стал главным инженером, фактически вторым человеком на заводе, следовательно, и в городе, так что почта козырнула, невзирая на отмену синей форменной фуражки. Больше писем и открыток не было.
Хотя нет, Неушев видел Нияза – по телевизору однажды. В местных новостях был короткий сюжет про визит какого-то азиатского министра. Нияз стоял за плечом министра и бегло переводил с азиатского на русский и обратно. Племянник был в костюме и с бородкой, так что Неушев сперва решил, что ошибся – но голос был Нияза, и глаза были Нияза, и кто еще мог этот дурацкий язык знать, кроме Нияза, про толмаческие таланты которого Сабрия пела чуть ли не с Ниязова младенчества.
Неушев постарался забыть этот сюжет, но не смог. Через месяц он потихоньку узнал телефон местного полуМИДа, убедился, что Нияз действительно работает там в протокольном отделе, за несколько дней собрался с силами и мыслями и позвонил. Девушка ответила, что Нияз Ахметзянович в командировке. Потом она отвечала, что Нияз Ахметзянович в отпуске, отвечала все более нервно, и когда этот бесконечный отпуск завершится, не говорила, бросая трубку. В следующей казанской командировке Неушев не поленился, купил бутылку коньяка, а также всяких вычурных фруктов – на случай, если Нияз так и не научился пить, – и отправился в протокольный отдел. Девушка пыталась начать разговор еще более нервно, но, узнав, что Неушев родственник, причем единственный, подскочила к нему, делая странные движения лицом, вытащила на улицу и там, ежась от октябрьской слякоти и косясь на скучающего неподалеку милиционера, нашептала какую-то чушь про то, что Ниязика отправили за границу, а там война началась, и он не вернулся и, видимо, уже… Тут она перекосилась и убежала, смешно раскидывая каблуки в стороны. А Неушев поехал в гостиницу, заперся в номере и нажрался до беспамятства – кажется, последний раз в жизни.
Нажрался последний раз. А беспамятство-то еще было, как минимум однажды.
Извиниться, что ли, за тот разговор, подумал Неушев, но сообразил, что дело снова кончится печально. Кроме того, в доме не было коньяку и фруктов, а в организме – желания и способности извиняться. Да и смысла в этом не было никакого. В любом случае, Нияз пришел не за извинениями.
А зачем пришел-то?
– Ты зачем пришел-то? – спросил Неушев тяжело.
– Тебе помочь, – негромко ответил Нияз.
– Думаешь, мне еще можно помочь?
Нияз пожал плечами, не собираясь отвечать, но все-таки ответил, хоть и не совсем впопад:
– Сабир-абый, все-таки, что ты устроил тут?
– Что я устроил? Что устроил? Всё уже устроил, нечего больше – ну, почти. Не волнуйся так, сынок.
– Ага. Дядюшка храбрый. О девчонках своих подумай.
– Так, – сказал Неушев, наливаясь фиолетовой злобой знакомо и опасно, да и черт с ним. – Вот с этого места поподробней. Что с девчонками?
– Да ничего с девчонками. Это с тобой что-то. Семью пытался разрушить, девчонок расшугал, потом жену…
Он резко замолчал.
– Продолжай, – подбодрил Неушев. Фиолетовая злоба мгновенно ушла, в груди стало пусто и горько.
– Да нечего продолжать, – тихо сказал Нияз. – Что случилось, то случилось. Ты сам знаешь, что ты говорил, зачем ты говорил и что было потом. И ты сам себе судья. Паршивый, правда, но уж какой есть. Судья. Но не палач.
Неушев зашевелился, криво улыбаясь. Нияз, чуть повысив тон, продолжил:
– Ты знаешь – а больше не знает никто. И не узнает, понял?
Да ты-то откуда, хотел сказать Неушев. Что ты вообще знаешь про жизнь и про смерть, щенок, который шлялся где-то сто лет, заставляя людей стыдиться и страдать, а теперь, когда всё решилось само собой без чьей-либо помощи, зато стыд и страдания стали невозможными, явился ясным солнышком и высокопарную чушь несет.
Нияз опять его подсек – теперь почти шепотом:
– Господь только знает.
Неушев ухмыльнулся еще кривей и шире. И подумал: скоро проверим.
А слова опять заметались в голове, как метались все эти сорок дней. Как метались по недооборудованной и оттого подоткнутой мелкими эхами комнате базы отдыха. Метались – а Фирая медленно поднимала руку к лицу, как после пощечины, и Неушев видел с удовольствием, перекисающим в испуг, как ей плохо, и хуже, и хуже – и она закрывает глаза и слепо бредет к выходу, а за ней, порхнув глазами, кидается тоненькая девочка Юля, которой он, как ему казалось, нравится – сединами, статью и анекдотами, – и потому, думал он, девочка Юля на базу и примчалась, а она с собой жену притащила, чтобы чушь про коварных злодеев рассказывать, а он-то думал – и под незатихающее эхо Неушев высадил полстакана и кончился, и не слышал ни выстрелов, ни криков, и больше не начинался, и начинаться не собирался.
Слова так и метались в черепной коробке, искаженные злобой и эхом так, что непонятно было, где там старая корова, где пошла вон, идиотка, а где себе всю жизнь отравила и теперь мне хочешь. И лишь сейчас Неушев понял, что примерно то же он другими словами четверть века назад сказал Ниязу. Нияз ушел. А сорок дней назад после похожих слов ушла жена. Нияз вернулся, а жена нет. И уже не вернется. И кто-то в этом был виноват. Возможно, Нияз.
Неушев открыл глаза и посмотрел на Нияза с ненавистью. Нияз смотрел на него спокойно и требовательно. Он сказал:
– Сабир-абый, ты не виноват в смерти Фирая-апы. И в… полусмерти той девушки не виноват. В них злые люди стреляли. Твои враги. Твари. Они с самого начала хотели их убить, и тебя тоже, тут ты не мог ничего сделать. Это целая операция была, длинная – ну, тебе расскажут еще.
Кто расскажет, хотел спросить Неушев, но силы кончились. Нияз продолжал:
– Это не значит, что ты ни в чем не виноват. Ты виноват, очень сильно. И сам лучше меня знаешь, в чем.
Сил по-прежнему не было, даже на то, чтобы иронически поднять бровь и показать, как полезны и интересны опытному безнадежному человеку слова дурака, молодого и не знающего, что такое настоящее горе.