- В свое время мой отец служил врачом в лейб–гвардии Волынском полку, - начал Марин. - Командиром одной из рот был капитан Крупенский Александр Петрович, бессарабский помещик, крупный землевладелец. Человек широких взглядов, умный, добрый, он близко сошелся с отцом. Выйдя в отставку, уговорил отца уехать в Бессарабию, всегда помогал нашей семье. В восемьдесят пятом году отец женился и купил дом в Бельцах, на самом берегу Днестра. Деньги на покупку также ссудил Александр Петрович. Что касается Владимира… мы родились в одно лето, росли вместе. Практически я жил все время в Кишиневе, в доме Крупенских. Учили нас одни и те же учителя, потом мы ходили в одну гимназию, она была на Александровской улице - лучшая гимназия города. Владимир хорошо рисовал, у меня тоже получалось. Было решено
отправить пас в Петербург, в Академию художеств.
- А ваша мать?
- Я никогда ее не видел. Она умерла сразу после родов. Она была молдаванка, ее звали Мария Негруце.
- Вы не похожи на молдаванина, хотя мне не раз казалось, что, когда вы волнуетесь, у вас появляется небольшой акцент.
- Это так. Я вырос среди молдаван.
- Сергей Георгиевич, займитесь Крупенским вплотную. Для начала нужно восстановить его путь от границы, выяснить, не оп ли убил двух краскомов и Улыбченкову - с помощью Раабена, тогда он станет разговорчивей. Я уверен.
Крупенского поместили здесь же, на Лубянке, в одиночную камеру внутренней тюрьмы ВЧК. Марин решил побеседовать с ним в камере, не вызывая в кабинет. Когда начальник караула открыл окованную дверь, Марин увидел, что Крупенский безмятежно спит.
- Свободны, - отпустил Марин начальника караула и, дождавшись, пока Крупенский сел на койке и начал тереть покрасневшие глаза, сказал: - У тебя отменные нервы, Владимир, ты и в самом деле спал?
- Придуривался, - буркнул Крупенский. - Ты же знаешь: нервы у меня ни к черту. Не будь садистом, Сергей.
- Я просто хотел проверить, не закалился ли ты в аппарате господина Ладыженского, - пожал плечами Марин. - Вижу, что нет.
- Некогда было закаляться, ибо в аппарате Ладыженского я никогда не работал и даже ни разу не видел его. Меня затребовал Врангель и послал сюда Струве. Это всё.
- Так уж и всё? Да ты просто ангел, мой друг.
- Ты тоже не переменился, - нахмурился Крупенский.
- Возможно. По–прежнему веруешь искренне и горячо?
- А ты по–прежнему нигилист и декадент?
- Мы всё выяснили, ну и слава богу. Теперь по существу. Двоих в поезде и даму на Дмитровке ты уложил, или Раабен, или вы оба вместе?
- Раабена больше нет, так что отвечаю я один.
- Итак, тебя затребовал Врангель, а почему ты идешь через нашу территорию? Через Босфор ближе, это знает любой гимназист.
- Потому что я должен был кое–что проверить, кое с кем встретиться, кое–что наладить, - прищурился Крупенский.
- Точнее?
- Долго рассказывать. Ты прикажи выдать мне бумагу и чернила, я все подробно напишу.
- Хорошо. Ты получишь пачку прекрасной мелованной бумаги и самые лучшие фиолетовые чернила из секретариата товарища Дзержинского. А теперь объясни мне, чем вызвана твоя откровенность?
- А черт его знает, - вздохнул Крупенский. - Устал, все надоело, все равно расстреляют. Не веришь? Тогда слушай. В писании сказано: "Не мечите бисер перед свиньями, да не попрут они его ногами и, обратившись, не растерзают вас". Перевожу библейскую мудрость на язык фактов. Тебя, сына земского врача и крестьянки, приблизили, сделали равным Крупенские. А ты, как жид крещеный, как вор прощеный… - теперь Крупенский говорил напористо и зло.
- Пусть так, - согласился Марин. - Если ты убежден, что к красным меня привел голос крови, не буду тебя разочаровывать. Хотя уверен, что тебя к белым привели более прагматические побуждения.
- Мой маршрут через Харьков, - сказал Крупенский. - Дерзай, Сергей, и помни: возмездие впереди.
- А с чего ты, собственно, взял… - Марин с трудом скрыл смущение. Он вдруг отчетливо представил себе ситуацию и понял, что Крупенский прав: идти к Врангелю теперь придется ему, Марину.
- Не нужно, "товарищ", - тихо сказал Крупенский. - Нет ни одной контрразведки в мире, которая не воспользовалась бы аналогичной ситуацией, чтобы подставить противнику своего человека. Тебя пошлют вместо меня. Я настолько горячо желаю этого, что не скрою ничего, даже самой незначительной мелочи. Я расскажу все, и расскажу честно. И только для того, чтобы у товарища Дзержинского после тщательного анализа материала не возникло и тени сомнения и он тебя послал вместо меня.
- Договаривай, я не совсем понимаю, чего ты добиваешься.
- А все просто, как апельсин. Тебя разоблачат и шлепнут. По–моему, так у вас именуется расстрел? И я буду отомщен.
- Наивно, господин Крупенский.
- Не так наивно, как вам кажется, товарищ Марин… Вы ведь здесь думаете, что наша контрразведка держится исключительно на терроре, не так ли? Тебя разубедят, мой милый. Тебе предстоят очень интересные встречи, с очень интересными людьми. А теперь оставь меня, я должен молиться.
- Прощай, - направился к дверям камеры Марин.
- Я близок к падению, и скорбь моя всегда передо мной, - забормотал Крупенский, - а враги мои живут, укрепляются и воздают мне злом за добро. Не оставь меня, господи боже мой, не оставь…
Марин жил в одной квартире со своей теткой по отцу - Алевтиной Ивановной. Было ей далеко за шестьдесят. В свое время она окончила Бестужевские курсы и поддерживала связь с либералами из окружения Сытина, но после октября 17–го года резко изменила свое отношение к революции и все время язвительно бурчала. Ей казалось, что большевики не только узурпировали государственную власть, но и развязали самые темные инстинкты масс, вывели на поверхность всю накипь, и не просто вывели, а дали ей, этой накипи, простор и волю и благословили на самые мерзкие дела. Марин, прекрасно понимая, что ни взглядов Алевтины Ивановны, ни убеждений ему не изменить, тем не менее горячо спорил с теткой. Во–первых, потому что считал своим долгом большевика всегда давать отпор любым нападкам на его партию и ее программу, а во–вторых, потому что горячо и искренне любил Алевтину Ивановну и в глубине души все еще надеялся на чудо: а вдруг он найдет–таки тот решительно неотразимый довод, который собьет ее с позиций и заставит взглянуть на события совсем с иной точки зрения. Она была единственной его родственницей, единственным родным человеком. Так уж сложилось, что не было у него жены - той неповторимой и единственной женщины, как он думал, которая встречается только раз в жизни и освещает эту жизнь ярким и негасимым светом. Не было у него такой женщины, не встретилась она ему.
- Я приготовила пирог, - сказала Алевтина Ивановна, - из ржаных корок, отрубей и мучной пыли. Я вытряхнула ларь.
- А как вы его подняли? - наивно спросил Марин.
- А я его разбила топором, на дрова, - объяснила Алевтина Ивановна. - Там на дне образовался слой лежалой муки, я его соскребла ложкой. Чувствуешь запах? - она потянула носом.
- Что–то горит? - спросил Марин.
- Фи, вы совершеннейший моветон, мон шер… Как только тебя терпели в обществе? Это дореволюционный запах ржаного хлеба, дурачок. - Она ушла на кухню и тут же вернулась, неся на подносе огромную лепешку почти черного цвета. - Сейчас мы отправимся в прошлое. Там были магазины, мануфактура и обилие "жратвы", как это теперь называют… Счастливое время.
- Под влиянием вашей сентенции, тетя, я нахожу, что эта чернота, - он ткнул вилкой лепешку, - пахнет трюфелями.
- Не юродствуй, мой друг, ты помнишь у Блока, в "Двенадцати"? "Большевики загонят в гроб"! Он великий поэт, не чета этому вашему, как его? Босой, грязной, нищий… О, господи!
- Бедный, тетя, Демьян Бедный, - уточнил Марии.
- Вот, вот! Не забыл? "Роняет лес багряный свой убор"… А теперь? "Ой, Ванюша, ой, Ванёк, ой, куда ты?" Я тебе вот что скажу: этические начала, как учит Платон, необходимы любому государству, иначе воцарятся произвол и беззаконие. Что и видим. Твоя "чрезвычайка"…
- Доводы должны быть не от эмоций, а от разума, - вздохнул Марин. - Организация, в которой я работаю, называется "Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем, спекуляцией и преступлениями по должности".
- Ешь, христопродавец, - почти ласково сказала Алевтина Ивановна. - Твоя "организация" "ликвидирует" лучших людей России.
- Факты?
- О "ликвидации"?
- О "лучших людях", - уточнил Марин.
- Изволь. Лучший русский историк последнего времени - Николай Михайлович Романов. Еще?
- Тетя, это не серьезно. Романовых нужно было вырвать с корнем, и мы их вырвали. А какой Романов историк, извините, это спорно, тетя.
Алевтина Ивановна взметнула сухонькие ручки:
- У вас, конечно, будут лучшие историки, художники, поэты. Они со временем расскажут такое, что нам, современникам, и не снилось. Бог с тобой, Сережа. Я сшила тебе первые в твоей жизни короткие штанишки. И если бы я знала, кем ты станешь… А отец мечтал… Ладно, пустой у нас разговор. Знаешь, я давно уже тебя спросить хотела… Ты о Володе Крупенском ничего не имеешь? Ты бы навел справки о нем. Все–таки это твой товарищ. Может быть, ему трудно и плохо теперь и ты бы мог ему помочь. Ты же добрый, Сережа. Зачем ты напускаешь на себя эту черствость, этот революционный пафос, употребляешь какие–то жуткие слова?
- Тетя, - Марин встал из–за стола. - Пирог из остатков прежней жизни был прекрасен. Что касается Володи Крупенского - идет борьба, тетя, уж простите за банальность. В этой борьбе не будет победителей и побежденных тоже не будет. Кто–то просто исчезнет: либо мы, либо они. Надеюсь, что они. Белые.
- Значит, Володя… - Алевтина Ивановна не договорила.
- Я думаю, что он у белых, тетя. Это все, что я могу вам сказать. И заметьте: это только мое предположение.
- В ту минуту, когда тебе придется решать его судьбу, вспомни, что он твой брат, - сказала она упрямо, и голос ее дрогнул.
- Во Христе?
- Не юродствуй. Ты обязан их семье, всем. Если он…
- Если он попросит кусок хлеба, - холодно перебил ее Марин, - я ему отдам свой. Если он выступит с оружием в руках против революции, я его расстреляю.
Она ничего не ответила и молча вышла из комнаты. Марин долго еще сидел у стола и сосредоточенно мял в пепельнице давно погасший окурок. Оп думал о том, что Россия раскололась; не разделилась на два враждующих лагеря, а раскололась, безнадежно и безвозвратно. Брат поднял меч на брата, и отец проклял сына. Что ж… Он был уверен в своей правоте, в своей правде, по как заставить поверить в эту правду других? Многих и многих других?
Фотиева подошла к письменному столу и аккуратно поставила на край белую чашку с выщербленным краем. На блюдце серели два невзрачных кусочка сахара.
- А вы уже, конечно, пили чай? - с едва заметной иронией спросил Ленин.
- Конечно, Владимир Ильич, - серьезно ответила Фотиева, - пока у вас сидел господин Уэллс, я выпила ровно одну чашку. Мне передали из секретариата письмо с Украины, оно с грифом "секретно" и адресовано лично вам. Слово "лично" дважды подчеркнуто. Вскроете сами?
- Принесите, пожалуйста, - кивнул Ленин.
Двадцать минут назад ушел Герберт Уэллс. Он был доброжелательно настроен к России, к русской революции. Он не лицемерил, когда сказал, что во всех нынешних бедах страны виноваты отнюдь не коммунисты, а Врангель, Колчак и прочие бандиты, - так он их назвал, - прочие бандиты и тупые буржуа. Что ж… Многое Уэллс подметил очень верно. Например, то, что сегодня Россией управляет самое бесхитростное и самое дилетантское правительство в мире. Конечно, откуда взять ума, когда все с нуля, все заново. А вот, пожалуй, о самом неприятном Уэллс сказал вскользь: делопроизводство в учреждениях ведется плохо и расхлябанно, живое дело повсюду тонет в грудах окурков.
Образно, но поверхностно. А в чем главное? - Ленин задумчиво помешивал остывший чай. Сахар таял медленно. Наверное, в нем было много примесей. Вдруг вспомнилась большая и светлая столовая в симбирском доме, традиционное вечернее чаепитие: чай разливала мама. Иногда к приезду Саши из Петербурга на середину стола ставили большую, ослепительно белую сахарную голову: Саша очень любил чай именно с таким сахаром. Это было почти 40 лет назад… - - Так в чем же главное? Бесконечные ошибки в выборе лиц. Огромное количество прекрасных революционеров, но совершений негодных администраторов, совершенно негодных… Дело подменяется болтовней. Язык у большинства подвешен очень хорошо. Именно поэтому уже успели сделать тысячи ошибок и потерпеть тысячи крахов. И самое страшное: огромное количество сладенького коммунистического вранья, комвранья. Тошнехонько от этого, убийственно! А ведь если это не прекратить, партия может попасть в очень опасное положение, положение зазнавшейся партии. Это положение глупое, позорное и смешное. Неудачам и упадкам многих политических партий предшествовало такое состояние - зазнайства. Этого нельзя допустить. Нет, не постановления и приказы - умелые работники… Только они решат исход дела. Все остальное: и декреты, и ведомства - просто–напросто дерьмо.
- Вот письмо, - напомнила Фотиева.
Ленин вскрыл конверт. На листке, вырванном из ученической тетрадки, разбежались торопливо выведенные слова: "Товарищ Ленин! Мы, группа коммунистов, сотрудников особого отдела Южной армии, считаем своим партийным долгом сообщить вам, что начальник особого отдела Рюн разложился и не имеет права долее оставаться на своем ответственном посту. Рюн пьянствует, нарушает революционную законность, без проверки и следствия расстреливает арестованных. Просим принять срочные меры. Аналогичное письмо нами направлено товарищу Дзержинскому. По поручению коммунистов отдела - Оноприенко".
- Товарищ Фотиева, попросите товарища Дзержинского немедленно приехать ко мне, - сдерживая волнение, сказал Ленин. Он помрачнел, сощурил глаза, через лоб пролегла резкая складка.
Фотиева направилась в соседнюю комнату. Там были телефоны и коммутатор.
- Лидия Александровна, - остановил ее Ленин, - когда я был в ссылке в Шуше, я удивлялся весьма низким урожаям в этом краю. Оказывается, крестьяне никогда, заметьте, со времен царя Гороха, ни разу не вывозили навоз на поля. Они не знали, что навоз - удобрение. Они были искренне убеждены, что такая дрянь уже ни на что не годна. И вот навоз столетиями выбрасывался за околицу и образовал вокруг села топкий и непроходимый ров. Как научить наших людей вообще и наших администраторов в частности самым элементарным вещам?
- Я думаю, что здесь нужна разъяснительная работа, - сказала Фотиева, - меры воспитательные, я думаю.
- Воспитательные… - подхватил Ленин. - Прекрасная мысль, но при наших проклятых обломовских нравах нужно все время следить, подгонять, проверять и бить в три кнута. Глаз себе не засоряя и фразами не отговариваясь. Знаете, уважаемая Лидия Александровна, по моему глубочайшему убеждению, любое зло нужно разоблачить и выставить на позор! Нужно вызывать мысль, волю, энергию для борьбы со злом. Ошибки нельзя скрывать. Кто их скрывает -тот не революционер.
Дзержинский приехал через 30 минут. Ленин тепло и дружески поздоровался с ним, подвел к карте:
- Феликс Эдмундович, вы были начальником тыла на юге. Ваше мнение о состоянии дел.
- Дела не блестящи, Владимир Ильич. Фронты захлестнула стихия. Может быть, теперь, когда комфронтом назначен Михаил Васильевич Фрунзе…
- Уверен, - перебил Ленин. - В армии Фрунзе наведет должный порядок, и если нам суждено разбить Врангеля, это сделают наши южные армии под командованием Фрунзе. На врангелевском фронте умирают теперь десятки тысяч рабочих и крестьян. Там разыгрывается последняя отчаянная борьба.
- Враг вооружен гораздо лучше нас, Владимир Ильич.
- Это так, но на нашей стороне порыв масс, беззаветная вера в революцию. Только учтите: она не вечна, товарищ Дзержинский, эта вера. Ее нужно постоянно питать и поддерживать, и не словами, заметьте, а делами, делами прежде всего. Вот читайте, - он протянул Дзержинскому письмо армейских чекистов. Дзержинский прочитал и положил листок на стол.
- Я не получил такого письма, но это и понятно: думаю, что товарищи послали его по каналам ВЧК, а Рюн, судя по всему, не дремлет.
- В прошлом году мы обменялись письмами с товарищем Лацисом, - Ленин открыл ящик письменного стола и достал конверт. - Он написал мне, что на Украине, к сожалению, собралось немало не очень надежных и не очень способных сотрудников. Он утверждает, что забирать при аресте что–либо, кроме вещественных доказательств, запрещено, но наш человек рассуждает: я разве не заслужил тех брюк и ботинок, которые до сих пор носили буржуа? Ведь это моим трудом добыто, значит, я беру свое и греха тут нет. Отсюда частые поползновения, не пугают даже расстрелы. Смерть стала слишком обыкновенным явлением, - Ленин опустил листок и посмотрел на Дзержинского. - Вы знаете, что я ему ответил? Я ответил, что чрезвычайные комиссии на Украине были созданы слишком рано. Они впустили немало примазавшихся, попутчиков и просто случайных людей. Вы отлично понимаете, что это значит, и я вам вот что скажу: если по такому делу виновные не будут раскрыты и расстреляны, неслыханный позор падет не только на вашу комиссию, товарищ Дзержинский, он падет на всех нас, большевиков.
Дзержинский снял трубку телефона:
- Я должен распорядиться.
- Конечно, - кивнул Ленин. - Отдайте необходимые распоряжения немедленно!
- Коммутатор ВЧК, начальника кадров, - попросил Дзержинский. - Товарищ Голиков, здесь Дзержинский. Приготовьте все о начальнике особого отдела Южной армии Рюне и проверьте, не поступало ли на мое имя письмо из этого отдела.
- Мы говорили о Фрунзе, - Ленин прошел по кабинету и сел на стул рядом с Дзержинским. - Все согласны, что нужно незамедлительно подготовить и провести самое широкое наступление против Врангеля. С ним нужно покончить до зимы. Мы не имеем права обрекать народ на ужас и страдания еще одной зимней кампании. Между тем вам не хуже, чем мне, известно, что территория, занятая на Украине Красной Армией, засорена бандитами, врангелевские агенты почти открыто формируют так называемые повстанческие отряды. Все это означает только одно: особый отдел ВЧК не выполняет прямых своих функций.
И снова снял трубку телефона Дзержинский:
- Коммутатор ВЧК… Начальника оперативного отдела. Артур Христианович, здесь Дзержинский. Пожалуйста, и как можно скорее: офицер, отличное реноме, это для легенды. Кандидатуру нашего товарища согласуйте с Голиковым и Менжинским. - Дзержинский положил трубку. - История с Рюном, если толковать ее широко, это важнейший практический вопрос, - продолжал он. - Речь идет о нашей чести, нашей чистоте. Владимир Ильич, вы можете не сомневаться: мы примем все зависящие от нас меры.