- Какой же ты Недоросль? - И он обратил на меня взгляд. - Лет десять тому назад в Кении мы отправились охотиться на леопардов. Ну, мы, конечно, одного нашли, и он ринулся на нас. Мне случалось сталкиваться со слонами, и со львами, и с буйволами. Ты застываешь, высматриваешь уязвимое место в прицел, затем нажимаешь на спусковой крючок. Если сумеешь попасть в точку, все выходит просто, как мой рассказ сейчас. Не поддашься панике, и лев твой. Или слон. Тут даже не требуется особого мужества, просто самодисциплина. А вот леопард - дело другое. Я просто глазам своим не верил. Он мчался на меня, прыгая то влево, то вправо, потом назад, да так быстро, что мне казалось, я смотрю фильм с пропусками. В этого леопарда было просто невозможно прицелиться. Тогда я выстрелил в него с бедра. С расстояния в двадцать ярдов. Первым же выстрелом и уложил. Даже на нашего гида это произвело впечатление. А он был из тех шотландцев, что презирают американцев и все американское, но меня он назвал прирожденным охотником. Со временем я все понял: выстрел получился удачным из-за моей дислексии. Скажем, ты показываешь мне: 1-2-3-4, а я прочту это как 1-4-2-3 или 1-3-4-2. Потому что глаз у меня устроен как у животного. Я не читаю как раб: да, сэр, да, хозяин, я понял, да, сэр: 1-2-3-4. Я вижу самое ко мне близкое и самое далекое и только потом то, что посредине. И перебегаю взглядом с одного на другое. Так смотрит охотник. Раз у тебя проявляется дислексия, значит, ты прирожденный охотник.
Он слегка ткнул меня локтем в живот. Удар оказался достаточно сильный, и я представил себе, каково было бы, если бы он как следует меня саданул.
- Как твоя нога? - снова спросил он.
- В порядке, - говорю я.
- Ты пробовал сгибать по очереди колени?
Когда мы в последний раз виделись полтора года назад, он порекомендовал мне такое упражнение.
- Пробовал.
- Сколько раз можешь сделать?
- Один-два раза, - солгал я.
- Если бы ты по-настоящему этим занялся, дело бы продвинулось.
- Слушаюсь, сэр.
Я почувствовал, как в нем нарастает злость. Она нарастала постепенно - так появляются первые пузырьки на поверхности закипающей в чайнике воды. Однако на этот раз я почувствовал также стремление сдержать раздражение, и это меня удивило. Я что-то не мог припомнить такого внимания к моей особе.
- Сегодня утром я вспомнил, как ты упал на лыжах, - сказал он. - Ты в тот день здорово показал себя.
- Рад это слышать, - сказал я.
Мы снова умолкли, но на сей раз пауза не была бесплодной. Отец любил вспоминать о моем несчастном случае. По-моему, это был единственный раз, когда я заслужил его одобрение.
Однажды в январе, в пятницу, шофер матери приехал за мной в школу и отвез на Центральный вокзал. В тот день мы с отцом должны были сесть на специальный поезд, отправляющийся по уик-эндам в Питсфилд, штат Массачусетс, где мы собирались кататься на лыжах в местечке Бускетс. Какой отклик находил в моем сердце гудевший от эха огромный Центральный вокзал! Я никогда раньше не катался на лыжах и был уверен, что погибну, слетев с первого же трамплина.
Естественно, никто меня на высокий трамплин не повел. Вместо этого меня поставили на взятые напрокат деревянные лыжи, я с большим трудом поднялся, держась за канат, вверх по склону и попытался съехать вслед за отцом вниз. Отец умел делать на лыжах разворот, а больше ничего и не требовалось, чтобы в 1940 году получить на северо-востоке страны несколько раскатистых похвал. (Лыжников, умевших делать параллельную крестовину, было так же мало, как канатоходцев.) Я был совсем новичком и не умел делать развороты - только падал в одну или в другую сторону, если начинал слишком быстро тормозить. Одни спуски были легкие, другие - дух вон. И я ни с того ни с сего вдруг начал валиться. Отец принялся на меня кричать. В те дни, ездили ли мы верхом, плавали ли, ходили ли на яхте или, как на этот раз, катались на лыжах, он вскипал, как только становилось ясно, что у меня нет к этому способностей. А способности - они ведь от Бога. Наличие их означает, что ты родился под счастливой звездой. Племя банту в Африке, как я выяснил в ЦРУ, считает, например, что вождь должен сам нажить себе богатство и иметь красивых жен. Это лучший способ выяснить, что Господь благорасположен к тебе. Отец разделял эту точку зрения. Способности даются тем, кто их заслуживает. А отсутствие способностей говорит о том, что корни у тебя с душком. Бестолковые, глупые и ленивые - пища для Сатаны. Сегодня это не такая уж модная точка зрения, но я раздумывал над этим всю жизнь. Я могу проснуться среди ночи с мыслью: а что, если отец прав?
Вскоре ему надоело дожидаться, пока я взберусь на гору.
- Постарайся следовать за мной, - сказал он и помчался вниз, потом остановился и крикнул: - Поворачивай, где я поворачиваю.
Я сразу потерял его из виду. Мы держались лыжни, которая шла латерально по склонам вверх и затем вниз, через лес. Я не умел подниматься вверх "елочкой". И все больше и больше отставал. Когда я наконец добрался до верха, то увидел крутой спуск вниз и резкий подъем за ним, но отца нигде не было видно. Я решил катиться вниз, надеясь, что такой крутой спуск взметнет меня на подъеме ввысь. Тогда отцу не придется слишком долго меня дожидаться. И я помчался вниз на вихляющих лыжах, сразу почувствовав, что еду в два раза быстрее, чем прежде. В какой-то момент я запаниковал, попытался затормозить, лыжи у меня скрестились, зарылись в мягкий снег, и я полетел кувырком. В те времена крепления на лыжах автоматически не высвобождались. Ноги оставались прикованными к лыжам. И я сломал правую большую берцовую кость.
Сразу не поймешь, что произошло. Я чувствовал только неслыханную боль. Где-то в отдалении орал отец: "Да где ж ты?" День клонился к вечеру, и голос его эхом отдавался в горах. Никто из лыжников мимо не проезжал. Пошел снег, и у меня было такое чувство, будто я нахожусь в последнем кадре фильма про Аляску и снег скоро скроет вес мои следы. Крики отца среди этой тишины успокаивали.
Он вернулся наверх, злющий, каким только может быть человек с крепкой, загорелой морщинистой шеей.
- Ты когда-нибудь поднимешься на ноги, дезертир?! - рявкнул он на меня. - Вставай и поезжай.
Я боялся его больше любой боли. И попытался встать. Но дело было худо. В какой-то момент вся моя воля испарилась. Казалось, у меня просто нет ноги.
- Не могу, сэр, - сказал я и повалился на спину.
Тут он понял, что дело не в характере, а в чем-то посерьезнее. Он снял с себя куртку, завернул меня в нее и отправился вниз, в хижину Красного Креста.
Затем, после того как лыжный патруль наложил мне временную шину и спустил в зимних сумерках на санках вниз, на базу, меня уложили на грузовичок, предварительно дав небольшую дозу морфия, и по замерзшим дорогам отвезли в больницу в Питсфилд. Поездка была адова. Несмотря на действие морфия, всякий раз, как машина подскакивала на колдобине (а они встречались через каждые пятьдесят ярдов), в ноге возникала такая боль, точно тупой пилой резали кость. Однако морфий позволил мне придумать для себя игру. При каждой встряске у меня стучали зубы, и игра состояла в том, чтобы не издать при этом ни звука. Я лежал на полу грузовичка, под голову мне была подложена стеганая лыжная куртка, и другая такая же куртка подсунута под ногу; вид у меня был как у эпилептика - на губах то и дело выступала пена, которую вытирал отец.
И тем не менее я не издал ни звука. Через некоторое время до отца начала доходить вся безмерность того, что со мной происходило, - он взял мою руку и сосредоточил все внимание на ней. Я поистине ощущал, как он пытается перекачать боль из моего тела в свое, и его забота рождала во мне благородные чувства. Пусть отнимут у меня ногу - я все равно не закричу.
Отец вдруг сказал:
- Твой отец Кэл Хаббард - болван.
Пожалуй, он единственный раз в жизни употребил это слово применительно к себе. В нашей семье хуже, чем болваном, человека обозвать было нельзя.
- Нет, сэр, - сказал я.
Я боялся, что он зарычит на меня, и в то же время знал, что фраза, которую сейчас произнесу, будет самой важной в моей жизни. Несколько мгновений я боролся с приступами тошноты - казалось, меня вот-вот вывернет наизнанку, - но дорога на какое-то время стала гладкой, и я сумел обрести голос.
- Нет, сэр, - сказал я, - мой отец, Кэл Хаббард, не болван.
Тогда я единственный раз видел слезы в его глазах.
- Ах ты, глупый козлик, - сказал он, - ты самый паршивый мальчишка на свете, ты это знаешь?
Если б мы в эту минуту потерпели аварию, я умер бы счастливым. Но двумя днями позже я вернулся в Нью-Йорк в гипсе - мамаша прислала за мной лимузин с шофером, - и начался уже другой ад. Та часть меня, которая готова была ради отца пройти сквозь мясорубку, стала сейчас бедным семилетним мальчишкой, который сидел в квартире на Пятой авеню в Нью-Йорке с открытым переломом, закованным в гипс и чесавшимся так, будто тебя поджаривали в аду. А вторая часть меня хныкала от жалости к себе.
Я не мог передвигаться. Меня приходилось носить. Я впадал в панику при мысли, что придется ходить на костылях. Мне казалось, что я непременно упаду и снова сломаю ногу. Гипс начал вонять. На вторую неделю доктор вынужден был снять гипс, очистить воспалившуюся рану и снова меня загипсовать. Я упоминаю об этом потому, что мое состояние явилось дополнительной причиной, по которой наш роман с отцом оборвался, едва успев начаться. Когда он приехал навестить меня - предварительно договорившись с матушкой, что ее не будет, - его ждала оставленная ею записка: "Поскольку ты сломал ему ногу, научи теперь его ходить".
Отец не отличался долготерпением, тем не менее он умудрился поставить меня на костыли, и кость постепенно срослась - правда, немного криво, но времени на это потребовалось много. Отец снова переживал пору разочарований. У него было достаточно поводов думать о многом помимо меня. Он был снова счастливо женат на высокой, похожей на Юнону женщине абсолютно одного с ним роста, которая подарила ему двойняшек. Им было по три года, когда мне было семь, и они любили прыгать на полу, когда их держали за руки. Звали их - и я не шучу - Раф и Таф. То есть - Грубиян и Задира. Вообще-то их звали Рок Бейрд-Хаббард и Тоби Болланд-Хаббард, так как вторую жену моего отца звали Мэри Болланд Бейрд, но мальчишки обещали быть грубиянами и задирами, и отец обожал их.
Время от времени я ездил в гости к его новой жене. (Они были женаты уже четыре года, но я все еще считал ее новой женой.) Их дом находился всего в двух-трех кварталах от нашего, вверх по Пятой авеню, и был одет в зимний наряд - иначе говоря, был выдержан в холодных, элегантно-серых тонах. Дома на Пятой авеню были сиреневато-серые, а рядом, в Центральном парке, - зеленовато-серые поляны и светло-серые, как моль, деревья.
Хоть я и встал на костыли, однако из дома выходить не отваживался. Но в последние недели выздоровления выдался однажды денек, когда загипсованная нога у меня совсем не болела. К концу утра мне уже не сиделось на месте и я готов был рискнуть. Я не только спустился в вестибюль и поговорил с привратником, но, повинуясь импульсу, отправился пройтись вокруг квартала. Вот тут-то мне и пришла в голову мысль навестить мачеху. Она была не только крупная, но и добрая женщина, и порой мне казалось даже, что она любит меня и потому, конечно, расскажет отцу, что я приходил, и ему будет приятно, что я учусь передвигаться на костылях. Итак, я решил пройти пять кварталов, отделяющих Семьдесят третью улицу от Семьдесят восьмой, но как только впервые спустил костыли на шесть дюймов от кромки тротуара на мостовую, почувствовал, что весь затрясся от страха. Однако, преодолев это небольшое препятствие, я пошел уже увереннее и, добравшись до дома отца, разговорился с лифтером, очень довольный тем, какую я проявил отвагу для семилетнего мальчика.
Дверь мне открыла новая горничная. Она была скандинавка и еще не говорила по-английски, но я понял, что двойняшки ушли гулять с няней, а мадам у себя в комнате. После некоторой неразберихи девушка впустила меня, и я уселся на диван, где на бледных шелках играло тусклое солнце.
Мне и в голову не пришло, что отец мог быть дома. Позже, много позже, я узнал, что как раз в ту пору он сдал свою брокерскую контору фирме "Меррилл Линч" и записался добровольцем в Канадский королевский воздушный флот. И, решив отпраздновать это событие, взял отгул. А я-то думал, что Мэри Болланд Бейрд-Хаббард сидит одна, читает и, возможно, ей так же скучно, как и мне. И я запрыгал через гостиную и дальше - по коридору к их спальне, почти не производя шума из-за толстого ковра; затем, не останавливаясь, - я знал только, что не хочу возвращаться домой, не поговорив с кем-нибудь, и, безусловно, оробею, если остановлюсь у двери, - я повернул ручку и, чтобы не потерять равновесия, сделал два шага на костылях. Глазам моим предстал голый зад отца, а затем и мачехи. Оба были внушительных размеров. Они катались по полу точно склеенные, впившись друг в друга губами, - "точно две куклы", сказал бы я только потому, что не хочу вспоминать то слово, которое пришло мне на ум тогда. Каким-то образом я понимал, чем они занимаются. Они издавали какие-то нечленораздельные звуки с восторгом и смаком, а потом раздался вопль, что-то среднее между взвизгом и всхлипом.
Меня словно парализовало - я стоял не двигаясь, впитывая все это, потом попытался удрать. А они были так погружены в свое занятие, что не видели меня - не видели ни в первую минуту, ни во вторую, ни в третью, когда я стал пятиться к двери. И тут они подняли глаза. Меня словно пригвоздило к дверной притолоке. Они таращились на меня, а я таращился на них, и я вдруг понял, что они не знают, сколько времени я стоял там и смотрел на них. Ради всего святого, сколько?.…
- Вон отсюда, кретин! - рявкнул отец, и я так заспешил на своих костылях, что, несмотря на ковер, грохот стоял такой, будто машины сталкивались бамперами.
Должно быть, в ушах мачехи сохранился этот стук моих костылей - тук-тук. Мэри была женщина славная, но слишком праведная, и ей невыносимо было знать, что калека-пасынок сохранит ее в памяти в таком виде. Ни один из нас ни разу об этом не заговаривал, и ни один из нас этого не забыл. Помню, к тому времени, когда я добрался до квартиры матушки, у меня разыгралась жесточайшая головная боль - первая из серии хронических мигреней. С этой минуты мигрень стала периодически посещать меня. Вот и сейчас, сидя за ленчем, я чувствую, как она подкрадывается к моим вискам.
Не могу сказать, что именно эти головные боли повинны в фантазиях, которые преследовали меня в детстве, но, так или иначе, я начал проводить все больше часов после школы в своей комнате, рисуя подземный город. Оглядываясь назад, могу сказать, что это было препротивное место. Я размещал под землей клубы, туннели, комнаты для игр и соединял их тайными переходами. Были там кафе-автомат, и спортивный зал, и бассейн. Я хихикал, представляя себе бассейн, заполненный мочой; были у меня там и комнаты пыток, возле которых стояли охранники с восточными лицами. (Я умел рисовать людей с раскосыми глазами.) Это был чудовищный человеческий муравейник, клоака, плод моего юношеского воображения. У меня была даже больница, в одном из крыльев которой орудовали Дракула, Франкенштейн и доктор Харди.
- Как голова - все побаливает? - спросил меня отец в баре ресторана "Двадцать одно".
- Хуже не стало, - сказал я.
- Но и не лучше?
- По-моему, нет.
- Хотелось бы мне залезть к тебе в голову и вытащить оттуда то, что мешает, - сказал он. Это было подсказано не столько чувствами, сколько мыслью о возможном хирургическом вмешательстве.
Я перевел разговор на Рафа и Тафа. Они уже стали "серыми голландцами", и дела у них идут неплохо, сказал отец. Несмотря на возраст, я уже вымахал с отца, а они обещают переплюнуть меня. Отец говорил о них, но я чувствовал, что у него совсем другое на уме.
Он склонен был кидать мне крохи, дававшие представление о его работе. Это было любопытным минусом для человека, призванного выполнять свой долг. При его профессии надо держать свою рабочую жизнь в капсуле, отдельно от семейной. С другой стороны, у отца выработались свои рефлексы безопасности во время Второй мировой войны, когда он служил в Управлении стратегических служб в Европе. Никто не соблюдал тогда особой осторожности. Сегодняшняя тайна на следующей неделе появлялась в заголовках всех газет, а кроме того, обхаживая какую-нибудь дамочку, люди частенько намекали, чем они занимаются. Ведь назавтра самолет сбросит тебя на парашюте в каком-то совсем другом месте. И если дамочка будет об этом знать, она может наставить рога своему супругу (который тоже где-то на войне).
К тому же отцу явно хотелось со мною поделиться. Внимательным родителем он не был, но по крайней мере был романтиком-отцом. Кроме того, был человеком компанейским. Работая сам в Фирме, он хотел, чтобы его сыновья тоже были к этому готовы, и если Раф и Таф были твердо нацелены поступить туда, то отец едва ли мог поручиться за меня.
- Мне сегодня не по себе, - сказал отец. - Один из наших агентов по глупости дал себя подстрелить в Ираке.
- Он был твоим приятелем? - спросил я.
- Не совсем, - ответил он.
- Мне очень жаль.
- Жалость тут ни при чем. Просто я чертовски зол. Парня попросили добыть нам одну бумагу, а бумага эта вовсе не нужна.
- Вот как?
- А черт с ними со всеми, сейчас все расскажу. Только ты держи язык за зубами.
- Да, папа.
- У одного из этих плейбоев из Госдепа разыгралась амбиция. Он пишет докторскую диссертацию по Ираку, которую будет защищать в Джорджтаунском университете. И вот ему захотелось щегольнуть парочкой деталей - таких, что трудно добыть и чтоб ни у кого другого не было. Он направил нам запрос. Официально. Из Госдепа. Можем мы поставить продукт? Ну а мы совсем зеленые. Питательный слой нашего невежества такой жирный, что можно выращивать овощи. Но мы стараемся услужить. И мы ставим на это дело первоклассного сирийского агента, и вот, пожалуйста: потеряли первоклассного оперативника, потому что попросили его в неподходящее время залезть в банку с вареньем.
- А что будет тому человеку из Госдепартамента?
- Ничего особенного. Возможно, мы замедлим его рост, поговорив с одним-двумя людьми из Госдепа, но это чудовищно, верно? Наш парень лишился жизни из-за того, что кому-то понадобилось дать сноску в своей докторской диссертации.
- Мне показалось, что ты расстроен.
- Нет, - поспешил опровергнуть отец, - это не так.