Ушли клоуны, пришли слезы... - Иоганнес Зиммель 2 стр.


Однажды мы говорили с отцом Пьера о том, какой смертью хотели бы умереть, думала она. Это было в Бейруте, в октябре семьдесят восьмого, я очень хорошо помню. Тогда нас обоих послали в Бейрут, его - агентство Франс Пресс. Мы были знакомы уже три года. Познакомились в январе семьдесят шестого, когда на "зеленой линии", демаркационной линии между Восточным и Западным Бейрутом убили так много людей. Христиане жили в Восточном, мусульмане - в Западном. И вот, в январе мусульмане ввели на "зеленой линии" спецпропуска, и христиан, у которых этих пропусков не оказалось, убивали или хватали и увозили Бог знает куда. Я жила тогда в западной части города, но мне надо было попасть в восточную; на "зеленой линии" меня задержали и когда собирались уже увести, чтобы расстрелять в ближайших руинах, неизвестно откуда появился Пьер Гримо и заорал, что я иностранка и журналистка, я прекрасно помню, как он все время кивал на мою белую рубашку, а потом на свою. В Бейруте было невыносимо душно, поэтому все мы, репортеры, разгуливали в белых рубашках с короткими рукавами и шортах, а на рубашках по-арабски и по-английски было написано: "Не стрелять! Пресса!". Пьер переругивался с двумя мусульманами, а в это время другие расстреливали среди руин тех, кого схватили раньше. Но тут, слава Богу, в ста метрах от нас взорвалась ракета, все бросились на землю, и пока на нас сверху сыпался дождь осколков, этот Пьер Гримо (тогда я даже не знала его имени) схватил меня за руку, и мы, пригнувшись, побежали зигзагами прочь, а они стреляли нам вслед. Вторая ракета врезалась в землю как раз между нами и ими, поднялись столбы пыли и дыма - и нам удалось скрыться. С того дня мы почти не разлучались, мы даже работали вместе, он помогал мне, а я - ему. В семьдесят шестом ему исполнилось тридцать девять, он был на девять лет старше меня, и нас обоих без конца посылали на разные войны, но мы всегда возвращались домой живыми и невредимыми, потому что потихоньку научились выживать на войне. Узнали для этого целую кучу трюков и уловок, и некоторые из них были что надо. И все-таки той октябрьской ночью мы с ним говорили о смерти. Конечно, нам приходилось расставаться, потому что "хозяева" могли послать его в одну сторону, а меня в другую, но мы встречались вновь в Бейруте, где жизнь становилась все хуже и хуже. В ту ночь мы оказались в отеле "Коммодор", в западно-бейрутском отеле "Коммодор". У нас был еще номер в "Александре" в Восточном Бейруте. Многие репортеры снимали номера в обеих частях города. Все дело в том, какой материал тебе заказывали и откуда: иногда было просто невозможно оказаться на другой стороне. В оба отеля, и в "Коммодор", и в "Александр", частенько попадали бомбы и снаряды, но их после этого худо-бедно приводили в порядок. Той ночью мы лежали, обнявшись, и тела наши жили как одно, и все было так, как бывало всегда, когда мы любили друг друга. А что так может быть, мы с Пьером никогда прежде и не догадывались, хотя это продолжалось уже почти три года, и не было для нас никакого вчера и завтра, а только сегодня. Пожалуйста, пусть будет только сейчас, сейчас, сегодня и ничего больше, да, пожалуйста, пусть никогда не кончается сейчас, и пусть оно продлится долго, пусть не кончается никогда, у меня только и есть, что он, а у него - только я, да, сейчас, и только сейчас, потому что, когда кончится сейчас, может случиться все что угодно, ибо это не время жить и не время умирать, сейчас - нет. Хотя почему? Если этому суждено случиться, пусть произойдет сейчас, пожалуйста, сейчас, сейчас!

Потом мы лежали рядом, и моя голова покоилась на его груди, и я слышала, как бьется его сердце и как стучат пулеметы в ночи. И как гудят моторы бомбардировщика. Я слышала глухие, тяжелые взрывы и крики людей, ракеты падали все ближе, и гремело все сильнее.

- Еще чуть поточнее, - сказала я, - и нашему старому доброму "Коммодору" опять достанется. А на сей раз в нем мы, и выбраться отсюда нам не удастся. Будем надеяться, они не попадут.

- Ни за что в жизни, - сказал Пьер.

И тут снаружи послышался удар, отель качнулся, задрожал, а я сказала:

- Было бы неплохо остаться в живых. Но если уж этого не суждено, мы, по крайней мере, погибнем вместе. Если уж погибать - то вместе.

И следующая ракета упала немного подальше; Пьер поцеловал мои волосы, и я поцеловала его в лоб. Он сказал:

- Вот видишь, пронесло. Я и не сомневался, потому что я умру раньше тебя, mon chou.

- Нет, этого не будет, - сказала я.

- Будет, вот увидишь. Я хочу умереть первым. В любом случае. Я об этом Бога молю.

На улице бесились пулеметы.

- Ты молишься о том, чтобы умереть раньше меня? - спросила я.

- Каждый вечер, - ответил он. - Всегда. И сейчас тоже.

Я еще крепче прижалась к нему, поцеловала в губы, а снаружи, довольно далеко отсюда, упала еще одна ракета, и я сказала:

- Об этом не может быть и речи. Я хочу умереть первой.

- Нет, mon chou, Господь все устроит. Я в Него верю. А ты нет.

- Это нечестно, - сказала я.

И тут мимо "Коммодора" прокатился танк, я услышала, как трещат его гусеницы, и заплакала, подумав: он верит в Божий промысел, а не в судьбу. И не в личного Бога. О личном Боге я могла бы с ним поспорить, может, переубедить. Но если он верит в Господа Вседержителя, то у меня нет шансов, и это, между прочим, тоже несправедливо.

- Я хочу быть с тобой честным, mon chou, - сказал Пьер, обнимая меня. - Просто я хочу умереть раньше тебя, потому что не могу себе представить, что останусь один. Это, конечно, запредельный эгоизм.

- Умоляю, не говори так!

- Я сказал так только потому, что это может случиться со мной в любой день. Да и с тобой тоже.

- Но ведь все хорошо! И уже давно!

- Да, слишком даже давно.

- Мы выбрали себе не ту профессию, - сказала я.

- Она никакого отношения к этому не имеет, - возразил он. - Если двое любят друг друга, один всегда умирает. Чем они занимаются и где находятся - роли не играет. Смерть всегда подстерегает любящих. И я об этом не забываю, mon chou.

- Я тоже, - сказала я. - И поэтому хочу, чтобы сейчас длилось вечно, чтобы никогда не наступало утро и не было потом. Идиотизм, конечно, я понимаю.

- Никакой не идиотизм, - сказал он. - Сейчас и останется для нас навечно. Для нас или для одного из нас никогда не будет прошлого, потому что мы любим друг друга. А когда двое любят, прошлого у них не бывает, mon chou.

Мы говорили по-французски, немецкий он знал плохо.

- Все прошлое навсегда останется нашим сейчас, нашим вечным настоящим - на все будущие времена.

- А если один из нас умрет? - проговорила я и почувствовала, что его сердце забилось чаще и мое тоже. - Если кто-то из нас умрет, что будет, Пьер?

- Ушедшие в мир иной не умирают до тех пор, пока есть хоть один человек, который думает о них и любит их, - сказал он. - И тогда живущий не одинок.

Опять застучали пулеметы.

- И лучшее от того, кто умер, останется в том, кто его любит. И так они останутся вместе до последнего предела.

- Но почему тебе тогда хочется умереть раньше? Я знаю, почему хочу умереть первой я: потому что не верю в то, что ты только что сказал. Я очень люблю тебя за эти мысли, cherie. Но это неправда, и ты сам в это не веришь. Признайся, а?

- О’кей, - сказал он. - Я тоже не верю. Но, Боже мой, как бы мне хотелось в это верить.

И было тогда ужасно жарко и душно, на улице без конца трещали пулеметы, снова прилетел бомбардировщик и дал ракетный залп, и наш отель содрогнулся. Все было так, как бывало в Бейруте каждой ночью.

2

Воспоминания заставили ее испуганно вздрогнуть.

Только сейчас она заметила, что сидит на своей кровати. Рядом с кроватью маленький столик, и на нем две фотографии в серебряных рамках - Пьера Гримо и его сына, которого она назвала в честь отца. Пьер-старший был снят сидящим на канистре перед ящиком снарядов. На этот ящик он водрузил свою пишущую машинку, на которой печатал двумя пальцами. Он всегда ходил в серо-зеленых шортах и такого же цвета кепи с длинным козырьком, вроде тех, что носят водители трейлеров и солдаты. Лицо у него было такое же худое и загорелое, как и его жилистое тело. Когда Норма его фотографировала, он смотрел прямо в объектив. Глаза у него были серые, и, стоило ему улыбнуться, от их уголков разбегались мелкие морщинки. Рот - большой, зубы крупные, неровные, на шее - тонкая золотая цепочка. И к ней он прицепил талисман: два стекла от очков в золотой оправе, а между ними - металлический четырехлистник клевера.

Норма посмотрела на этот талисман на цепочке, который теперь висел у нее на груди и с которым она никогда не расставалась, и вспомнила: цепочку ему подарила я, когда мы с ним были в Бейруте. Не принесла она ему счастья.

Она перевела взгляд на фотографию сына. Мальчик сидел на велосипеде. На нем джинсы и пестрая рубашка навыпуск. Он тоже улыбался. Каким маленьким был его гроб, думала она. Его выбрал кто-то из сотрудников института судебной медицины. А другой оформил все документы и привез гробик. Одна из женщин в морге сказала мне, что надела на Пьера самую красивую рубашку и положила в левую руку букетик живых цветов. Как люди бывают добры к человеку, когда он мертв! Да, кстати, достаточно ли чаевых я дала могильщикам и кладбищенским служителям? Я стояла с ними рядом и ушла сразу, как только гробик опустили в могилу.

"Ушедшие в мир иной не умирают до тех пор…"

Ах, он же сам сказал, что не верит в это! Ей почему-то вдруг стало невыносимо смотреть на фотографии. Норма открыла ящик стола и положила их туда. Не в силах оставаться в этой комнате дольше, она перешла в другую, где было собрано множество книг и устроен "уголок отдыха". Вдоль всей стены тянулась широкая кушетка, а напротив висели самые разные картины, которые им с Пьером удалось собрать за несколько лет. Рамы едва не соприкасались. Была одна работа Цилле: сидящие на скамейке безногие солдаты в изодранных мундирах; три литографии-оригинала Шагала: "Влюбленные под букетом лилий", "Влюбленные над Парижем" и "Евреи в зеленом"; "Опозоренный Минотавр" Дюрренматта, где Минотавр изображен присевшим у стены Лабиринта, а наверху, на стене, стоит крохотный человечек и мочится на него; картина примитивиста Милинкова: поле в разгар лета, высокие, тучные колосья, пышные фруктовые деревья, и парочки, мужчины и женщины, предающиеся любовным утехам; рисунок Хорста Янсена: очень большой - стол, а на нем череп. Янсен, который жил в Гамбурге, объяснил как-то Норме, что череп этот - сама смерть и что смерть эта уже обглодала его ноги (он был калекой), и потом Янсен нарисовал на том же листе свой автопортрет, он часто так делал; рядом со "Смертью" висела картина с мальчиком в красно-белом, который играл на барабане. Эта написанная маслом картина принадлежала кисти Франца Крюгера, самого знаменитого портретиста и баталиста Берлина времен стиля "бидермайер", специалисты называют его еще "Крюгер-лошадник", потому что он часто писал лошадей. Висели на стене и другие картины, но маленького барабанщика Норма предпочитала всем остальным.

Она подошла к старому раздвижному столу, на котором стояли бутылки, рюмки, бокалы и термос, налила виски в высокий стакан и бросила туда несколько кубиков льда. Отпила глоток, потом открыла стеклянную дверь, ведущую на лоджию, и вышла на воздух. Было примерно часов семь вечера, и солнце клонилось к закату. Она жила на последнем этаже роскошного высотного дома в начале Паркштрассе, в районе Отмаршен, близ Эльбского шоссе. Норма видела отсюда Эльбу, воды которой в свете заходящего солнца отливали слепящим золотом. А еще - Штендик-канал по другую сторону реки и Кёльфлехафен, и домик лоцманов у самой гавани, видела корпуса завода "Финкенвердер" и подъездные пути к нему со множеством скопившихся на них вагонов и знала, что за этими путями находится место, где она была совсем недавно: небольшое кладбище при старой церкви. После похорон она прямиком направилась к причалу парома и перебралась на нем к "Чертову мосту" - "Тойфельсбрюке", - чтобы оттуда, обогнув парк Ениш, вернуться домой.

Сейчас, сидя в шезлонге, она допила виски… никогда больше… встала и пошла в ванную комнату… никогда больше… надела махровый халат… никогда больше… налила себе еще виски, вернулась в свой кабинет, села за письменный стол и подумала, что неплохо бы позвонить подруге, набрала первые цифры ее номера… никогда больше… и не смогла набрать до конца, бросила трубку на рычаг… никогда больше… сидеть здесь ей стало совсем тошно… никогда больше… она снова выпила… никогда больше… и снова выпила, и выпила снова… никогда больше… прилегла на его кровать… никогда больше… подушка пахла волосами сына, и этого она не смогла вынести, побежала из детской на лоджию, а потом к картинам - к влюбленным, к барабанщику и к смерти… никогда больше… никогда больше… больше никогда!..

3

Сейчас ей сорок лет, девятнадцать из них она занимается журналистикой. Девятнадцать лет ее, репортера, мотает по белу свету. Чуть где война - она мчится, - а войн на ее веку хватало, - или революция, катастрофа, бунт. Или сенсационный процесс. По каждому паскудному случаю коррупции, подпольной торговли оружием или наркотиками, должностных преступлений. Стоило большой стране с помощью грубой силы захватить малую - посылали ее! Не было ни одного сколько-нибудь известного политика, ученого, философа, писателя, актера, художника, режиссера, композитора или скульптора, у которого она за эти девятнадцать лет не взяла бы интервью. Ее статьи переводились на многие языки и перепечатывались в самых солидных газетах. Она снискала во всем мире репутацию одной из лучших современных журналисток. И хотя предложения от респектабельных и известных газет и журналов так и сыпались ей и сыплются по сей день - она оставалась верна "Гамбургер альгемайне", которая благодаря ей завоевала популярность во всем мире. Норма Десмонд - это была и есть "Гамбургер альгемайне". Она получала премии и другие награды. Ее большие репортажи и интервью выходили отдельными сборниками. Своего сына она устроила в престижный интернат в пригороде Гамбурга. И когда угодно могла привезти его к себе, в эту квартиру на Паркштрассе, у самой Эльбы. Разумеется, после аварии на четвертом блоке реактора в Чернобыле она участвовала в международных пресс-конференциях в Москве, а потом побывала и в закрытой зоне. Вернувшись в Гамбург, забрала сына на летние каникулы. Они гуляли вместе, ездили за город, а потом, утром 25 августа собрались в цирк…

И никогда больше… И никогда больше… И никогда больше. Она, как заведенная, бегала туда-сюда по комнате и по лоджии. Вода в реке по-прежнему блестела, жара пока не спала.

Умер. Умер. Умер.

Устали ноги. Она упала без сил на стул перед книжной стенкой в гостиной. Он был обтянут зеленым велюром, этот стул, на котором так любил сидеть Пьер Гримо. Когда его отозвали в Париж, а меня в Гамбург, - думала она, - я встречала его в аэропорту. А он появлялся на трапе с букетом красных роз. Он всегда дарил мне красные розы. И всегда тридцать одну штуку. А потом вечерами сидел либо здесь, либо вон на том большом диване под картинами, и мы часто до рассвета разговаривали с ним или слушали музыку - Шопена, фортепианные опусы Шуберта, Гершвина и Рахманинова. Засыпая, мы держались за руки. И никогда не оставались друг без друга, ни одной минуты. За воскресными газетами спускались вместе. А потом самолеты уносили нас в разные стороны, и всегда мы встречались с ним вновь в Бейруте, проклятом Бейруте. В последний раз мы оказались там в августе семьдесят восьмого года и жили в отеле "Коммодор", а в начале октября - почему я не могу вспомнить эту дату точно? - мы говорили с ним там о смерти. Да, о ней. Несколько дней спустя, 18 октября - этот день мне не забыть никогда - мы оказались в Восточном Бейруте, в другом отеле, в "Александре", и американские коллеги рассказали нам, что в Восточном Бейруте готовится большая операция, и мы опасались, что после ее начала нам через "зеленую линию" не перейти. Мы прибыли сюда 17-го, когда "Александр" более или менее отремонтировали после бомбардировки. Но 18-го части сирийской армии окружили христианские кварталы и подвергли массированному ракетному обстрелу. Ничего более страшного мне не приходилось пережить за всю мою жизнь, и нет слов, чтобы описать этот ужас. Когда в здание отеля попали первые ракеты, мы с Пьером, несколько других корреспондентов и жители из ближайших к "Александру" домов бросились в подвал. Пол в подвале ходил ходуном, шаталось все здание, люди молились и изрыгали проклятья, а обстрел все не прекращался, и так прошел целый час, а за ним другой, и в подвал отеля начали втаскивать мертвых и тяжелораненых, врача среди нас не оказалось. Не было ни воды, ни света, ни медикаментов. И тут мы услышали крики Жана-Луи. Он орал нечеловеческим голосом, никогда прежде мне не доводилось слышать таких криков, и мы с Пьером поставили несколько ящиков один на другой под люком, чтобы выглянуть на улицу или на то, что от нее осталось, и увидели Жана-Луи Касси, фоторепортера агентства Франс Пресс, который лежал навзничь среди развалин. Воздушной волной с него сорвало тенниску и шорты, он, почти голый, прижимал руки к животу, который, казалось, треснул. Кишки вывалились, Жан-Луи пытался впихнуть их обратно, это ему не удавалось, и он кричал, кричал, кричал.

Он был другом Пьера, и, конечно, пытался добежать до "Александра", чтобы спастись - но вот не успел. Теперь он лежал среди развалин и выкрикивал одно и то же слово: "Пьер!"

Пьер побежал к выходу из подвала, а я следом за ним, умоляя: "Останься! Ты ему ничем не поможешь! Он сейчас умрет. Пьер, Пьер, останься, умоляю тебя!" Но он оттолкнул меня и выбежал на улицу, я же бросилась обратно к люку и успела еще увидеть, как он склонился над своим другом - это было совершенно бессмысленно, идиотизм чистой воды, ну, чем он мог помочь, ничем! Но Жан-Луи был его другом… И тут ударила очередная ракета, и попала как раз туда, где были Жан-Луи и Пьер, и когда столб пыли рассеялся, на том месте зияла огромная воронка. Вот так все это произошло, вспоминала она; а потом меня отозвали в Гамбург, и пятого июля семьдесят девятого года я родила мальчика и назвала его именем отца.

Ей стало невмоготу сидеть на обтянутом зеленым велюром стуле, она снова начала метаться по комнате, закурила сигарету и тут же ее погасила, услышала, как гудит сирена на тяжелой барже, которая поднималась по Эльбе к морю, и подумала: там погибло семнадцать репортеров, а о десяти, взятых заложниками, ни слуху ни духу. Они десять месяцев держали прикованным к отопительной батарее Джерри Левина из Эн-би-си.

Назад Дальше