Есть такая улица Пастера, может слышали? Нечаев жил наискосок от театра, бегал через дорогу в школу–семилетку, потом в спортзал "Динамо" и на водную станцию, а по вечерам пропадал в цирке. Четырехэтажный дом, в котором он жил, ничем не отличался от других. Он был намертво покрыт глухой масляной краской, на его пузатых железных балкончиках пылились фикусы, а когда спадала дневная жара, хозяйки отодвигали занавески и свешивались изо всех окон, чтобы посудачить. Обычный дом с широкими карнизами, по которым разгуливали коты, с гофрированными жалюзи над витринами "мужского салона", пропахшего вежеталем, с залатанной черепичной крышей, которую Нечаев в детстве облазил вдоль и поперек. Единственной его достопримечательностью было прохладное парадное со стенами "под мрамор", с цветными церковными стеклышками в стрельчатых окнах и широкой лестницей. Каждого, кто входил в это парадное, как крестом, осеняла стеклянным факелом однорукая Венера (по вечерам в факеле горела электрическая лампочка), но Нечаев и его друзья относились к богине без почтения, и к ее нижней губе постоянно был прилеплен влажный окурок. Курящая Венера!.. Она имела легкомысленный вид.
Люди, тесно населявшие весь дом, жили легко и весело. Кого там только не было! Греки, молдаване, поляки, цыгане… А в цокольном этаже вместе с болонками обитала даже француженка - престарелая мадемуазель Пьеретта Кормон, бывшая бонна, работавшая воспитательницей в детском садике. Но по праздникам все распевали одни песни - задумчивые и тихие, бойкие и гневные песни той ласковой земли, которая зовется Украиной и которая стала для них второй родиной. Ведь дома стоят на земле. И люди, даже если они моряки, тоже живут на земле.
Отец Нечаева долго плавал на судах Добровольного флота, ходил из Одессы в Геную и на Корсику, а потом, женившись, осел в Одессе и стал работать в порту стивидором. В доме он поддерживал флотский порядок. В простенке между окнами у них висели круглые судовые часы в медном корпусе, надраенном до солнечного блеска, а над кушеткой красовалась картина "Синопский бой". Когда–то, когда Нечаев был совсем маленьким, у них жил даже попугай, оравший по утрам "Полундр–р–р–а!..", но потом опустевшую проволочную клетку поставили на шкаф.
У Нечаевых были две комнаты. Высокие, с лепными потолками и мраморными подоконниками.
После того, как отца не стало, там еще долго пахло крепким трубочным табаком. Кроме матери, к вещам отца никто не смел прикасаться. Однажды, когда сестренка Нечаева Светка - второпях, не иначе - присела на стул, на котором обычно сидел отец, мать молча поднялась из–за стола и вышла из комнаты, а он, Нечаев, впервые в жизни поднял на Светку руку, влепив ей пощечину. И Светка не огрызнулась, промолчала.
Эх, знала бы она, что Нечаев почти рядом. Она бы сразу сюда прибежала!..
- Нечай, к лейтенанту!.. - крикнул Костя Арабаджи.
Схватив винтовку, Нечаев ринулся к двери. Гасовский сидел за конторским столом и, очевидно, за что–то распекал Якова Белкина, стоявшего перед ним навытяжку. Тут же переминались с ноги на ногу еще несколько матросов.
- А, мой юный друг… - пропел Гасовский, увидев Нечаева. - Теперь все в сборе. Так вот, товарищи одесситы, даю вам три часа. Для личной жизни. Уложитесь? Я сегодня добренький. Но если кто опоздает… Предупреждаю, иногда у меня резко меняется характер. Всем ясно?
Только теперь Нечаев понял. Господи, и чего это Гасовский тянет! Можно идти?..
Явно наслаждаясь произведенным впечатлением, Гасовский поднял руку, согнутую в локте, и посмотрел на часы:
- Идите!..
Сказал - словно выстрелил из стартового пистолета.
Через минуту Нечаев был уже на улице под фиолетово–дымным небом. Из его глубины тянуло жженым кирпичом и гарью. Деревья и кусты в сквере были опалены зноем. Тусклые листочки акаций ("любит - не любит, к сердцу прижмет…") томились в сухой и пыльной духоте.
Расколотое надвое здание университета возникло перед ним неожиданно. Руины дымились. Наверху к уцелевшей стене приткнулись книжные цейсовские шкафы. Между ними белел скелет.
Нечаев свернул за угол. На пожарищах копошились люди. Разгребали головешки, ворочали камни… А рядом дворники невозмутимо подметали тротуар.
В витрине образцовой фотографии все еще нарядно Улыбались довоенные красавицы, пыжились бравые кавалеристы и сучили ножками розовые ползунки.
В нескольких местах улица была перегорожена баррикадами, сложенными из булыжника и мешков с землей. Стучали лопаты. Нечаев остановился: какой–то морячок вел пленного румынского солдата. Морячок был с ноготок в плащ–накидке до пят поверх куцего кителька и широченных штанин, заправленных в кирзовые сапоги, а румын был здоровенный детина в тесном френче с накладными карманами.
Позади баррикады тянулся котлован, в котором работали женщины. Одна из них, мясистая тетка, вылезла из котлована и, уперев руки в бока, загородила пленному дорогу.
- И шоб я видела тебя на одной ноге, а ты меня одним глазом! - закричала она в лицо румыну. - Ирод проклятый!..
Румын отпрянул, закрыл руками лицо. Но тетка только плюнула ему под ноги и отвернулась.
И этот пленный в толстых желтых ботинках, и мощные баррикады, и мутные немытые окна домов, и листовки на афишных тумбах - все–все ежеминутно напоминало о том, что враг у порога.
Нечаев понял это, когда очутился в полутемном парадном, и ему грустно улыбнулась однорукая Венера, стоявшая в полукруглой нише. Там, где раньше был окурок, темнело пятнышко. Казалось, что у Венеры прокушена губа.
Нечаев знал здесь каждое цветное стеклышко. По этим отполированным руками людей дубовым перилам он любил съезжать в детстве. На первом этаже обычно пахло луком, на втором - жареными бычками, на третьем - ухой. Эти запахи были стойкими, крепкими. Теперь же на всех этажах пахло нежилью - известкой и пылью. Дом был наполовину пуст.
Открыла Нечаеву соседка. "Петрусь!.." - Она бросилась ему на шею и долго, вздрагивая, всхлипывала под его рукой.
- Если бы твоя мама знала!..
- Где она? - спросил он.
- Уехала. Позавчера еще. Теперь все уезжают. Видишь, я одна в квартире осталась. А ты… Что же ты стоишь? Проходи…
Она завела его в свою комнатку, заставленную мебелью, которой хватило бы на три такие комнатки, и Нечаев протиснулся между буфетом и этажеркой к столу.
Стол был покрыт клеенкой. На нем стояли эмалированный чайник и кастрюля с остывшей пшенной кашей.
- Да ты садись. Я тебе все расскажу…
Она смахнула со стола хлебные крошки, достала из буфета банку прошлогоднего вишневого варенья, которое, как она помнила, он очень любил, положила на плетеную хлебницу свою черствую пайку и, усевшись напротив Нечаева, затараторила о себе, о его матери и сестренке ("Такая красавица, ты ее не узнаешь!.."), о жильцах из седьмой квартиры, которые сидят на чемоданах, о воздушных налетах - каждую ночь бомбят, проклятые, - а Нечаев, слушая, машинально ел варенье. Опоздал!.. Позавчера он бы еще застал своих. Но когда он подумал о том, что они уже в безопасности, у него отлегло от сердца.
- Я только–только вернулась с дежурства, - сказала соседка. - Тебе повезло. Я ведь редко ночую дома. Забегу на часок - и опять…
Тут он вспомнил, что она работает на телефонной станции. Оттого она и не уехала. Впрочем, детей–то у нее ведь нет.
- Правда, что наши не сдадут Одессу?
- Правда, - сказал он.
- И я так думаю. Но твоим я сама посоветовала… Трудно им было. Мать в последние дни не смыкала глаза. Сам знаешь, какое у нее сердце. Мы условились, что если от тебя письмо прибудет, я ей его перешлю. В Баку. Там у нас какие–то родственники… Адрес она мне оставила.
Нечаев кивнул. Адрес ему известен.
- А ваши ключи у меня. Возьмешь?
- Зачем? Мне пора… Не знаю, смогу ли еще раз выбраться
- Может, тебе что–нибудь нужно? Я открою…
Достав из буфетного ящика связку ключей, она вышла в коридор. Нечаев последовал за ней.
Соломенные шторы были опущены, и пришлось зажечь свет.
Ничего не изменилось. На буфете стоял чайный сервиз. Пустая клетка, "Синопский бой", матрешка, салфетки на полочках… Все было на своем месте. Только часы не шли.
На письменном столе отца лежала пыль.
Бронзовый чернильный прибор, старый бювар… Из терракотовой китайской вазочки торчали прокуренные трубки отца. Нечаев знал их все. У каждой трубки была своя история. Вот эту, по словам отца, ему подарил какой–то английский капитан… Нечаев повертел ее в руках, а потом сунул в карман. На память. И в последний раз окинул взглядом комнату, как бы стараясь сохранить ее я своей памяти навсегда. С шелковым абажуром, с креслом–качалкой, с выгоревшими обоями…
- Я совсем забыла, - сказала соседка. - Тебя какой–то моряк спрашивал. С нашивками. Вчера… Здесь, говорит, проживают Нечаевы? Мне нужен Петр, спортсмен… Ну, я ему сказала, что ты в Севастополе.
- Понятия не имею…
- Я его тоже никогда не видела. Обещался тебя разыскать. Ты ему нужен… Постой, кажется, я записала его фамилию. Память у меня… - Она стала рыться в старых открытках и письмах, лежавших в стеклянной вазе, - люди, которые редко получают письма, их всегда берегут. - Вот, нашла… Капитан–лейтенант Мещеряк…
- Мещеряк? - Он пожал плечами. - Не знаю такого. В морском клубе был, кажется, какой–то Мещеряк или Мечеряк…
- Мне его расспрашивать было неудобно. Да и не думала я, что тебя увижу.
Он снова пожал плечами и тут же забыл о том загадочном капитан–лейтенанте. Мог ли он знать тогда, что пройдет еще какое–то время и капитан–лейтенант Василий Мещеряк прочно, на долгие годы, войдет в его жизнь?
Соседка пыталась всучить ему банку варенья, но он наотрез отказался. Некогда будет ему гонять чаи. А ей варенье еще пригодится. Тогда соседка притянула его голову к себе, поцеловала в лоб и, всхлипнув, оттолкнула.
Он прогрохотал по лестнице. У него еще было много времени. Зайти к знакомым? Попытаться разыскать прежних друзей? Но все его друзья были в армии. Тогда, быть может, просто побродить по городу? Он ведь так давно не был в Одессе!.. С минуту он простоял в нерешительности, а потом невесело подмигнул однорукой Венере. Его потянуло в отряд. Там теперь его дом, его друзья… И так будет до конца войны.
Чего греха таить, он думал тогда, что конец войны не за горами. Ему было двадцать лет и ему казалось, что убить могут кого угодно, но только не его. Тогда он был еще уверен в своем бессмертии.
Отряд выступил утром, на рассвете. Над колонной колыхались штыки. Тылы? Обозы? Каждый сам себе интендант. Скатка, противогаз, фляга, малая саперная лопатка - все про тебе. У кого винтовка, а у кого и "дегтярь", к которому полагается десять полных дисков. Есть и по три гранаты "лимонки" на брата, чего еще желать?
- Персональные танки вам вручат уже на передовой, - сказал Гасовский.
- Мне бы лучше какое–нибудь орудие в личное пользование, товарищ лейтенант, - в тон ему сказал Костя Арабаджи.
- Надеюсь, командование учтет вашу просьбу, - усмехнулся Гасовский.
Белый щебень дороги вел в степные разлоги, кустарники и бурьяны. Земля вокруг была старой, сухой, в репьях и трещинах. Над ее окаменевшей рябью плавилось небо, и степные балки наливались тяжелым зноем.
Во рту Нечаева было горячо.
Он знал, что море где–то справа, но глаз туда не доставал, а слабый ток воздуха с той стороны не приносил его веселого соленого запаха, и Нечаеву, шагавшему по пыльной дороге, с каждой минутой все меньше верилось, что море есть на самом деле и что где–то сияет и рябит его прохладная синева. На зубах у Нечаева скрипел песок.
Зато тяжелый слитный гул фронта становился все ближе и громче. Отряд шел ему навстречу широким и свободным матросским шагом и еще до полудня уперся в огненную стену, стоявшую над суходолом.
Там стонало и плавилось железо.
Глава вторая
Прошла неделя. Отряд морских пехотинцев не выходил из боя. Мало–помалу люди обжились, попривыкали к окопному быту с его ежедневными атаками, контратаками и ожиданием новых атак, с минометным обстрелом, наглым режущим светом ракет, с шальными пулями, залетавшими бог весть откуда, с котелками упревшей каши, винным довольствием, теплым домашним шорохом мышей в соломе и едким химическим запахом отстрелянных гильз. Их руки и лица огрубели, стали шершавыми, темными, а глаза выели бессонные ночи и дым. После этой недели, проведенной в окопах переднего края, их уже ничем нельзя было удивить. Ведь эта педеля складывалась из дней, часов, минут и секунд войны.
Сухую землю, усеянную осколками железа и пропитанную кровью, жгло беспощадное солнце.
Но иногда на передовую, на горькотравье, падала пустая тишина. Тяжелая, неподвижная, она закладывала уши и камнем ложилась на сердце. Так проходил час, другой… И вдруг тишина взрывалась, небо полнилось скрежетом, грохотом, стоном и гулом, который низким степным громом катился по жнивью и бурьянам. И тогда за этим громом поднимались цепи солдат в едко–зеленых мундирах.
Первыми обычно шли "шарманщики", поливавшие землю автоматным огнем. За ними, подгоняемые офицерами, вываливались из поредевших, иссеченных пулями зарослей кукурузы обросшие солдаты с винтовками. По спинам их оглушительно били трубы военных оркестров.
Так начиналось утро.
Степь была рыжей, и небо тоже рыжело, а воздух, жидко струясь над окопами, мутно пламенел. Август был сухой. Солнце стояло высоко, без лучей, без блеска. И дышалось трудно, устало.
Но на Костю Арабаджи жара совсем не действовала.
- Жить можно, - говорил он, перекатывая папиросу из угла в угол запекшегося рта.
- Определенно, - поддерживал его Сеня–Сенечка.
С ними молча соглашались: жить можно. Вот только воды было в обрез. Росу, которая по утрам стеклянно дрожала на горьких листочках полыни, и то приходилось собирать в котелки. Но много ли насобираешь таким манером? Вот и раненые румыны, оставшиеся лежать на поле боя, постоянно канючат: вапа! вапа!..
- Воды просят, - объяснил как–то Гасовский.
- А вы и по–ихнему умеете? - удивился Костя Арабаджи.
- Что же тут особенного? Я, мой юный друг, из города Тирасполя, в театре работал. Ты что, не знал?
- Артистом?
- Разве не видно?.. - вопросом на вопрос ответил Гасовский.
- Видно, - поспешил согласиться Костя Арабаджи.
Он знал, что Гасовский до поступления в военно–морское училище некоторое время работал в театре, но был не артистом, а рабочим сцепы. Но он шал также и то, что с Гасовским лучше не связываться. Так отбреет, что своих не узнаешь. Словом, лучше помалкивать. Костя, который не боялся ни бога, ни черта, задирать лейтенанта не рисковал. Даже больше того, Гасовскому он завидовал. Не его лейтенантскому званию, нет. И не тому, что Гасовский не лез за словом в карман. Костя сам был парень не промах. Но до Гасовского ему было далеко, он понимал это.
Лейтенант и в окопах как–то умудрялся выглядеть щеголем с Приморского бульвара. На кителе - ни травинки, на брюках - рубчики. И козырек фуражки не потерял своего былого лакированного великолепия. Красив, ничего не скажешь. Артист!.. Под его насмешливым взглядом Костя поспешно опускал глаза, тушевался. "Вы, кажется, изволили что–то заметить, мой юный друг?.." Что на это скажешь?..
Только когда Гасовского рядом не было, Костя мог развернуться.
- Обидно, - заявил он с легким вздохом. - Я, можно сказать, Одессу–маму и не видел. Где же справедливость, я вас спрашиваю? Одесситу Белкину дали увольнительную, а мне - нет. Лейтенанту даже не пришло в его кудрявую голову, что я тоже интересуюсь. Чем? А хотя бы достопримечательностями. Я даже путеводитель приобрел.
Он подмигнул Сене–Сенечке, и тот подтвердил:
- Точно.
- Где же справедливость? - Костя повернулся к Якову Белкину. - Нет, ты скажи…
Яков Белкин сидел, поджав колени к подбородку. Из–под его широченного клеша выглядывали ботинки сорок пятого размера. Он молчал.
Но от Кости не так просто было отделаться.
- Вот ты одессит, - не унимался Костя. - Ходил небось во Дворец моряков. А знаешь ли ты, кто этот шикарный дворец построил на радость всему человечеству? Архитектор Боффо, вот кто. А сколько ступенек имеет знаменитейшая Потемкинская лестница, ты можешь сказать? То–то…
- Я не считал. Отвяжись…
- Ровно сто девяносто две ступени, шоб я так жил, - торжествующе произнес Костя, - Эх ты, одессит…
- Одессит, не то что ты. Я на Молдаванке родился, - ответил Белкин.
- А ты, Нечай?
Нечаев вздрогнул. Он думал о другом. Из головы у него не шел рассказ соседки. Кто он, этот моряк с нашивками, который о нем справлялся? "Петр Нечаев, спортсмен…" Но сам Нечаев не считал себя спортсменом. Плавал, как все ребята. Только, быть может, чуточку быстрее. И брассом, и стилем баттерфляй. Но до мирового рекордсмена Семена Бойченко ему было далеко. В Севастополе Бойченко обставил его метров на десять. Но этому капитан–лейтенанту нужен был почему–то не просто Нечаев, а Нечаев–спортсмен. Зачем? Уж не собирается ли он устраивать заплывы на дальние дистанции. И это во время войны!..
- Я ужасно интересуюсь Старопортофранковской, - сказал Костя. - Нечай, ты знаешь такую улицу?
- Ты бы еще спросил, знаю ли я Лютеранский переулок, Конный рынок или памятник дюку Ришелье, - усмехнулся Нечаев.
- Вот это ответ! - сказал Костя. - Ты слышал, Яков? А ты… - И прежде чем Яков Белкин успел открыть рот, Костя пропел:
Как на Дерибасовской, угол Ришельевской…
И тут Якова Белкина прорвало. Он заговорил, медленно перетирая слова своими каменными скулами, как жерновами:
- Значит, так. Потопал я домой, на Дальницкую…
Белкин смотрел поверх бруствера, словно там, впереди, была его родная Дальницкая и он видел ее всю - горбатую, мощенную булыжником, по которому цокают, высекая искры, копыта тяжелых битюгов, и свой дом, и двор с водопроводной колонкой, и деревянную лестницу на второй этаж, и комнаты в блекло–вишневых обоях с бордюром, на котором резвится великое множество шишкинских медвежат. В комнаты можно было попасть только через кухню, а там с утра и до ночи ворочала черные чугунки его мать. "Яшенька! - произнесла она и уронила руки. - Сыночек…" Все это он видел как наяву.
Она была в стоптанных мужских ботинках и в выцветшей ситцевой кофте, в темной юбке до пят… Она всегда так ходила, только по праздникам на ее опущенных плечах красовалась старая кашемировая шаль. "Яшенька! Сыпочек!.." Больше она ничего не сказала, и Яков, наклонясь под притолокой, вошел в комнату, служившую его родителям столовой, и увидел отца, который горбился на стуле.
В доме все оставалось таким, каким оно было и три, и тридцать лет назад, когда Якова еще не было на свете. Штиблеты отца были густо смазаны смальцем, от его люстринового пиджака разило табаком. Война? Это еще не причина, чтобы впадать в панику и подниматься с насиженного места.
- Папаша и слышать не схотел за эвакуацию, - продолжал Яков Белкин. - Когда я стал связывать шмутки, он как трахнет кулаком по столу. Отдай вещи! Не смей трогать вещи, байстрюк! Чтобы, кричит, твоей ноги не было в моем доме! Я еще здесь хозяин…
Яков замолчал. Пришлось ему развязать оба тюка. Что тут будешь делать?
- С характером у тебя папаша, - уважительно произнес Костя Арабаджи.