Он замычал и засучил ногами в натекшей под него луже.
– Ребёнок…. Должен был…. Не смог….
Он замолчал, а потом сказал неожиданно четко:
– Спасибо, что убил его. Мне больно, аба… Очень больно. Не могу терпеть. Я прошу тебя, добей….
Иегуда посмотрел ему в глаза и кивнул.
Сверху донесся рев и барабанный грохот – "Фрезентис" ворвался в Мецаду, вопя в тысячи глоток: "Десятый!" и "Слава Цезарю!".
Прокуратор Иудеи Флавий Луций Сильва сдержал свое слово. Крепость пала под ударами его легионов, и в Иудейской войне, долгой и кровавой, наступал перерыв.
Он стоял на вершине еврейской твердыни, прикрывая рот и нос платком, смоченным в уксусе. Прокуратор был привычен к запахам войны, но тут так несло жареным человеческим мясом….
Ни одного убитого при штурме, ни одного выстрела, ни одного брошенного камня. Можно было сразу догадаться, что происходит! Эти безумцы повторили то, что сделали в Иотопате и Гамале. Убили самих себя и испортили прокуратору все удовольствие. Разве можно назвать победой захват кладбища? Никого живого! Только трупы! Трупы! Трупы! Трупы и огонь!
– В банях – тела, – доложил примипил, протирая глаза, покрасневшие от дыма. Брови и ресницы его сгорели, алый плюмаж обуглился. Лицо не выражало эмоций. Совсем. – Сколько – сказать не могу. Не подступиться, горит слишком сильно. В синагоге – минимум сотня трупов. Остальное я не разглядел. Там тоже пылает. Некого зачищать, прокуратор, все мертвы…. Тут работа только для похоронной команды.
– Уверен? – спросил Сильва.
– Абсолютно. Похоже, у кого-то была очень долгая ночь. Жаль, конечно, что не мы первыми до них добрались. Тогда бы убирали за собой. А так придется за ними….
Прокуратор задумался.
– Огонь не тушите, – приказал он чуть погодя. – Пусть горит. Все равно надо куда-то девать мертвых. Кто лежит в стороне – сносите к синагоге. Сделаем отдельный костер. Ищите тела зачинщиков. Тех, кто одет в богатые доспехи – снесите отдельно. Смотрите на оружие, на украшения – кольца, нагрудные цепи.
Он помолчал.
Ну, почему же не радует победа? Почему? В груди закипала злость. Настоящая, черная, с липкой пузырящейся пеной поверху.
– Пошли кого-нибудь к поварам, – сказал Флавий Сильва, не давая эмоциям проявиться на лице. – Пусть соберут свиных костей на могильнике. Я хочу, чтобы тела зачинщиков зарыли с этими костями. Здесь.
– Будет сделано, прокуратор.
Может быть, Сильве показалось, а, может быть, и нет – на губах примипила на миг возникло что-то напоминающее усмешку.
– Проверить каждый закоулок. Каждую норку. Направь людей в цистерны – там есть где спрятаться. Пусть с ними пойдут инженеры, они лучше разберутся, где искать. Все эти желоба, трубы… Эта гора напоминает червивое яблоко. Мне нужны червяки.
– Брать живыми?
Прокуратор подвигал губами, от чего щеки запрыгали вверх-вниз, как у жующего пса.
– Да. Живыми. Я хочу узнать в подробностях, что здесь произошло. И кто-то должен опознать тела тех, кто всем эти руководил. Ты понял меня? Каждую нору! Проверишь лично, если понадобится!
– Я понял тебя, прокуратор.
– Что еще?
– Склады они не подожгли. Продукты в целости.
– Что ж…. Пригодятся нашему гарнизону. Что с водой?
– Весенние дожди были обильны, прокуратор. Цистерны полны. Думаю, что хватит на легион до самого конца осени, если даже не сильно экономить.
– Проверьте, чтобы в воду не попала дохлятина.
– Уже проверяем, прокуратор. Приказ легата. Он запретил солдатам набирать воду из цистерн до проверки.
– Вот и отлично, Публий, – буркнул Сильва, и потер рукой вспотевшее лицо. На ладони появились грязные пепельные разводы. – Иди, исполняй. Я осмотрюсь.
Примипил кивнул головой и побежал прочь, топая подбитыми калигами по камням двора.
Осматриваться, собственно говоря, было негде. Солнце вязло в густом дыму, и дым этот пах жареным мясом. Сильва снова поднес к носу платок и с наслаждением вдохнул отбивающий все запахи уксусный холодок. Война всегда плохо пахнет, но привыкнуть к этому нельзя. Можно притвориться, что привык. Наедине с собой прокуратор мог позволить себе не притворяться. Его действительно тошнило от вони горящей человеческой плоти и крови, которая начала разлагаться под солнцем.
Тут все было пропитано кровью. Даже пыль на немощеных дорожках каталась плотными шариками. Не наступая на шелушащиеся бурые пятна, Флавий Сильва пошел налево, к постройкам Северного дворца, стараясь держаться в тени.
В сам дворец хода не было. Пылала крыша галереи, прикрывавшей широкие лестничные марши, горело караульное помещение и все три башни дворца.
Сквозь завесу дыма и яркого даже в свете дня пламени прокуратор заметил какое-то движение на самом нижнем ярусе, но, присмотревшись, увидел, что это ветер треплет зацепившуюся за балюстраду ткань, скорее всего – женскую накидку. Рассмотреть подробнее с такого расстояния было практически невозможно, и Сильва не стал вглядываться.
Если там и есть кто-то живой, его найдут, когда утихнет пожар. Найдут и приведут. Проклятое солнце! Проклятые евреи! По крайней мере, они сами сделали всю грязную работу и можно только порадоваться, что он не потерял ни одного человека при штурме. Но почему же внутри пульсирует такая ярость? Ведь победа осталась за нами! В любом случае – победа осталась за нами!
Он нашел себе место в тени, на ветру, там, где вонючий дым относило ветром в сторону Асфальтового озера, и сидел в окружении личной охраны почти три часа, попивая охлажденное разбавленное вино, вывешенное с наветренной стороны в мокром мехе. Вокруг шла обычная суета – команда зачистки, трофейная и похоронная команды разбирали завалы тел, каждая со своей целью, но никто особо друг другу не мешал. Часть трупов свалили в миквы, подтаскивая крючьями на длинных ручках.
Одетых богато выкладывали отдельно, выполняя распоряжение командиров, но тоже, не церемонясь, бросали тела друг на друга. Трофейная команда собирала ценности. Ценностей было немного, а работы – навалом, и солдаты злились, отрезая перстни вместе с пальцами, вырывая из ушей серьги.
Когда жар солнца стал нестерпим и раскаленный диск поднялся к зениту, прокуратор увидел, как солдаты волокут что-то по направлению к его навесу. Рядом с ними шел мокрый сотник и такой же мокрый примипил – оба голые, с прилипшими к черепу волосами. На загорелых телах блестели капли воды, которая не успела испариться – это было так здорово, что Сильва им немного позавидовал. Как приятно было бы принять холодную ванну, даже со льдом. Прокуратору подумалось, что если бы его бросили в ледяную воду, то он бы зашипел, подобно раскаленному клинку, опущенному в масло! Но до ледяной ванны было далеко. А вот набрать пару вёдер воды и обмыться просто, по-солдатски…. Надо будет приказать, пусть принесут.
Примипил вернулся с добычей.
Две женщины – одна сравнительно молодая, другая гораздо старше (ей за сорок, определил Сильва, глядя на пленницу сквозь пальцы) и трое детей – девочки. Все разного возраста – старшей лет одиннадцать, младшей – пять. Средней – лет восемь, а то и меньше. Все мокрые, дрожащие, в глазах даже не страх – ужас, прикрикни на них – и они тут же умрут. Похожи на котят, которых передумали топить. Для допроса – самое то. Ни бить, ни упрашивать не надо – сами расскажут все.
Женщин швырнули к его ногам.
– Прятались в трубах, – пояснил сотник. – Едва выцарапали сучек.
И показал прокушенную руку.
Прокуратор поднял глаза на пленниц, и они, казалось, перестали дышать.
– Я не обещаю вам жизнь, – сказал Флавий Сильва на арамейском. – Но если ваш рассказ мне понравится, у вас будет шанс. У вас.
Он кивнул в сторону детей.
– И у них. Вы меня поняли?
– Да, поняли, господин! – ответила та, что постарше.
– Расскажите, что здесь произошло этой ночью.
Старшая женщина заплакала, а младшая посмотрела прокуратору в глаза злым, пересохшим от ненависти взглядом. Страх из него куда-то испарился.
Ну, что ж…. Тем лучше.
Во всяком случае, она не притворяется. На этой земле не будет мира, пока жив хотя бы один еврей. Значит, надо не оставить ни одного. К женщинам это тоже относится.
– Так что произошло этой ночью, – сказал Сильва, добавив металла в голос. – Вы меня понимаете? Или я плохо говорю по-арамейски?
Глава 28
Италия. Венеция.
Сентябрь 2008.
Чезаре выглядел испуганным. Более того, он выглядел почти безумным. Немыслимая широкополая шляпа из соломки с разлохмаченными неопрятными краями, закрывавшая пол-лица не могла скрыть покрасневшие воспаленные глаза и бегающий взгляд. Казалось, профессор Каприо не может сфокусировать внимание на чем-нибудь одном, а все ищет и ищет, за что бы зацепиться размытым взором. Линзы очков были грязными, захватанными, рубашка застиранной, некогда светлые брюки из дорогой льняной ткани все в пятнах. Картина получалась неутешительная, глядеть на Чезаре такого – постаревшего, опустившегося, растерянного – было очень больно. Всегда неприятно наблюдать, как жизнь кого-то пережёвывает, а уж когда по наклонной катится совершенно безобидный, талантливый и немало натерпевшийся человек… Что тут говорить!
Рувим знал профессора не первый год. При всех странностях свойственных людям творческих профессий, Каприо был далек от сумасшествия, как горячо любимая им история – от американского футбола. Все потрясения итальянец переносил стоически, все более и более погружаясь в пахнущий пылью, старой кожей и деревом мир древних архивов и библиотек. Конечно, как все зацикленные на предмете познания ученые, Каприо со стороны выглядел странновато. Но безумие?… Нет, нет и еще раз нет! Ничего подобного в поведении Чезаре профессор Кац не замечал.
Их последняя встреча на Патмосе была чрезвычайно конструктивной, Каприо даже настоял на том, чтобы работа Рувима по переводу писем Иосифа Флавия была оплачена, и спустя месяца три, после того, как Кац отослал файлы на почту коллеги, на его домашний адрес пришел конверт с чеком. Сумма оказалась не то чтобы внушительная, но как повод для радости вполне годилась.
Когда за следующие три месяца Рувим не получил от Чезаре ни одной весточки, он не удивился. Ученые, работающие со старыми рукописями, становятся очень неторопливы. А куда спешить? Все упомянутые в древних манускриптах давно умерли, сменились страны, ушли в небытие цивилизации. Чезаре мог написать и через год. А мог и через два. Кто знает, чем он сейчас занят? Но удивляло другое: находка подлинных писем Иосифа Флавия должна была стать сенсацией в мире историков, да и во всем цивилизованном мире тоже, но этого не произошло. До сегодняшнего дня ни один из документов не был показан публике.
В принципе, и это Рувим еще мог понять – библиотека монастыря не хотела излишней огласки. Причины этого были открыты любому, кто знал о существовании огромного рынка нелегальных исторических документов – каждое мало-мальски достойное собрание древних книг и рукописей подвергается постоянному риску краж. Монахи и так с трудом спасали ценнейшую коллекцию от разворовывания и в рекламе не нуждались. Их задачей было оцифровать библиотеку, а для такой работы, как известно, лучше всего подходит тишина.
Скорее всего, Каприо получил от начальства запрет публиковать материалы, такой же, какой в свое время наложил на профессора Каца. Сам Рувим не имел права ни обнародовать перевод, ни упоминать в прессе о существовании подписанных знаменитым писателем свитков. Копии переводов, сделанные Кацем в прошлом году, лежали в закрытых папках на его компьютере, а распечатки сканов, с которыми он работал, – в одном из ящиков необъятного письменного стола. Работа была интересной, само соприкосновение с легендарным писателем, которого еврейский мир по сию пору считал ренегатом, стоило того, чтобы потратить на переводы любое время, но Рувим справился достаточно быстро.
Текст Флавия, несомненно был хорош и, хотя язык для перевода оказался сложным, значительно сложнее, чем казалось на первый взгляд, профессор Кац ни разу не пожалел о том, что принял на себя эту работу и все сопровождавшие её ограничения. По стилю письма Флавия настолько мало походили на дошедшую до нас в переводе с греческого прозу, что Рувим было засомневался в авторстве. Но всё это совсем не напоминало мистификацию, да и заподозрить Чезаре Каприо в жульничестве мог только человек, который профессора совсем не знал.
Письма Флавия Рувим помнил почти дословно…
* * *
Рим. Июль 99 года н. э.
И снова здравствуй, дорогой сын!
Надеюсь, я еще не совсем надоел тебе? Я только сегодня спросил о дате и с удивлением понял, что давно не писал писем своему далекому, но, все равно, любимому сыну! С того момента, как предыдущее послание уплыло в Александрию, прошло уже 2 месяца. Уверен, что ты уже получил письмо, прочел и благополучно о нем забыл. Так что этим свитком я лишь напомню тебе о своем существовании. Странно, что ты до сих пор не написал мне в ответ ни строчки. Неужели у тебя совсем нет времени? Или твоя нелюбовь к эпистолярному жанру с годами стала еще крепче?
Я опять ворчу, не обращай внимания! На самом-то деле, мне вполне достаточно знать, что мои письма добираются до тебя и ты их, хоть бегло, проглядываешь.
Новостями тебя порадовать не могу.
У меня просто нет новостей. Даже сплетни до меня не доходят. Это привилегия жизни между двух миров – я не стал своим для Рима, я чужак для своего народа. Я – проклятый и несу отпечаток того давнего херемапо сию пору. На мои деньги построена одна из самых больших синагог в мире, книги, написанные мною, рассказали всем об истории евреев, но не вернули меня домой.
Я понимаю, сын мой, почему ты избегаешь показывать родственную связь со мной, и не осуждаю твой выбор. Ты – римлянин по рождению, хоть и еврей по крови. Что удивляться тому, что ты выбрал Рим, а не престарелого отца? Когда ты был мал, я не уделял времени ни тебе, ни твоему младшему брату. Я был занят книгами, спорами о вере, войной, летописями, долгами, деньгами, землей, женщинами… Милость или немилость императора интересовала меня больше, чем ваши слезы, детские болезни и первые шаги. Такой уж я был человек. Признаюсь, тогда я безумно любил твою мать, но себя и славу я любил больше. Ведь так хотелось остаться в истории, хотелось, чтобы и через сто или двести лет меня вспоминали, как настоящего летописца. Чтобы в моих книгах, как в серебряном зеркале, отразились цари, мудрецы, пророки и весь путь – тяжелый и кровавый – пройденный сынами Эрец Израэль!
Что оставалось вам, моим детям? Ждать, пока отец насытит свое тщеславие? Надеяться, что хотя бы после бар-мицвывы получите толику родительского внимания и любви? Ни ты, ни твоя мать не стали дожидаться такой милости. Я же был озабочен исключительно тем, будешь ли ты жить по Закону или пойдешь по пути твоей матери. Прости, сын, тогда я не понимал, что для того, чтобы ребенок выбрал отцовскую религию и отцовские жизненные ценности, ему нужен не знаменитый родитель, а любящий и духовно близкий человек. Я был одержим мыслию вернуть себе любовь народа, а в результате потерял еще и тебя с братом.
Печальный результат.
Но есть вещи, что примиряют меня с действительностью.
У меня есть мои книги. Это хорошие книги, мне незачем их стыдиться. У меня есть дом. Хороший дом в богатом римском предместье. В нем бани с бассейном, водопровод, несущий чистую, прохладную воду с гор, сад с апельсиновыми деревьями и искусно разбитый цветник. В тени – увитая виноградом беседка. Именно в ней я сейчас пишу эти строки. И еще – дом в городе. Большой и богато обставленный, с прекрасным атриеми мозаичными полами – это дар Тита, того самого Цезаря Тита Флавия Веспасиана, моего друга и погубителя Ершалаима. Несмотря на долги, преследовавшие меня всю жизнь, нынче меня можно назвать состоятельным человеком. Уважаем ли я? Как мне сказали, император был бы рад получить книгу о своих деяниях, подписанную моим именем. Слов нет – нынешний император был знаменитым полководцем мужественным воином и заслуживает славы увековеченной на страницах летописей, но…