Драгоценный камень - Андрей Гуляшки 4 стр.


А в открытое окно задувает прохладный ночной ветер, шелестит разбросанная по столу бумага. Большая белая луна блестит на зеленоватом шелку неба и наполняет комнату мягким матовым светом... И будто не белые листы бумаги шепчутся на столе, а шумит высокий дремучий лес. Узкая тропинка, устланная прелой листвой, вьется среди мохнатых стволов, теряется в кустах ежевики и папоротника, приводит в глубокий дол и исчезает за кучей камней. Вот и та яма, окруженная шиповником и боярышником, заросшая высокой, до колен, травой. Отсюда через сводчатое отверстие можно войти в длинную, темную штольню. Все ниже спускается эта штольня, ведет его в белый кружевной лес...

Разбудил Андрея резкий, тревожный звон будильника.

Голова была тяжелая - он слишком много курил ночью. Наскоро умывшись холодной водой, он взял портфель и, чтобы не будить хозяев, перелез через подоконник, спустился на вымощенную плитами дорожку, пересек двор и вышел на улицу.

Так, перебирая в уме все, что случилось со вчерашнего вечера до этого часа, он добрался до своего дома, но, прежде чем войти, прошелся несколько раз вдоль ограды - может быть, надеялся, что за эти несколько последних минут наваждение рассеется само собой. А может быть, дело было в другом: медлить его заставлял тот особый страх, который испытывает человек, бросая в решительную и ненадежную игру последний козырь. Последним козырем была вероятность, бесконечно малая вероятность найти на столе настоящий план.

Дом, в котором он жил, был двухэтажный. Комната Андрея, на первом этаже, широкими квадратными окнами выходила во двор. Это была просторная светлая комната с высоким потолком и облицованными до середины дорогим красным деревом стенами. Видно было, что в свое время она служила кабинетом или маленьким салоном, предназначенным для игры в железку, покер или бридж. Бывший домовладелец, известный инженер, устраивал каждую субботу большие вечерние приемы. На втором этаже молодежь развлекалась, танцевала, а внизу инженер договаривался о сделках, пил горький джин, который ему доставляли из-за границы, а потом занимал место в импровизированном "каре".

Теперь в двух комнатах первого этажа жил с семьей директор кондитерской фабрики "Красная звезда". Бывший рабочий, большой мастер по части "пьяных" вишен и молочного шоколада, потом командир партизанского отряда, бай Атанас был человек веселый в личной жизни и строгий, придирчивый и щепетильно честный в общественных делах. Готовый с открытой душой голодать, чтобы помочь попавшему в беду товарищу, он на своем предприятии распекал всех за перерасходованный грамм сахара и поднимал такой шум, что даже старый вахтер начинал чувствовать себя виноватым и смущенно забивался в свою будку. Бай Атанас имел право на три комнаты, но от одной добровольно отказался: ему, мол, стыдно "располагаться помещиком", когда у стольких "молодых и способных людей" нет крыши над головой. Человек остроумных решений в своем ремесле, он выработал себе простую, но своеобразную житейскую философию, которой чаще всего делился с дочерью: "Живи честно, в своей работе стремись стать лучшим, а за правое дело, если потребуется, иди на смерть с веселой душой". Догадываясь о чувствах, которые его дочь питала к Андрею, он не пропускал случая, застав их вдвоем, заметить: "Был бы я женщиной, я бы на тебя ноль внимания, пока ты в геологии великих дел не совершил". И добавлял, поглаживая седые усы: "Сказать по правде, никакого уважения у меня к историческим личностям, вроде Наполеона, нет, но то, что он твердил своим солдатам, у меня всегда в голове сидит. То есть что солдат, который не стремится стать генералом, гроша ломаного не стоит. Ежели это на наш язык перевести, то выходит так: "Уж там как хочешь, но в этой жизни ты обязан сделать что-нибудь большое. Иначе на кой черт ты родился? Небо коптить?"

Однажды Андрей спросил его:

- Бай Атанас, а ты к каким большим целям стремишься?

Директор "Красной звезды" сдержанно засмеялся.

- Я-то? Я, парень, к тому стремлюсь, чтобы мои конфеты были самые вкусные и самые дешевые.

Жена его, Севастица, худая женщина, родом из Свиштова, из когда-то зажиточной, но давно разорившейся семьи, все еще носила на голове кок и, целыми днями тенью бродя по дому, приходила в ужас, если замечала пыль на спинке стула или окурок, брошенный на выметенные и выскобленные плиты двора. Хотя она ходила по этому двору уже много лет, она все не могла привыкнуть к статуэтке голого юноши, торчавшей посреди круглого бассейна, где в дождливые месяцы журчал маленький фонтан. Каждый раз, проходя мимо голого юноши из потемневшей бронзы, она поджимала губы и отворачивалась.

Второй этаж дома занимали два брата - холостяки, офицеры пограничных войск. Сейчас там жили их родители - кроткие, тихие люди, пенсионеры. Мать без устали вязала носки и свитера для сыновей, а отец перелистывал иллюстрированное журналы, иногда почитывая что-нибудь вслух. Вечером они сосредоточенно и задумчиво играли в домино, а в девять часов ложились спать.

Таковы были соседи Андрея.

Походив около ограды, Андрей собрался с силами и твердым шагом пересек двор.

В передней он встретил Савку. Она держала в руках толстый учебник химии: готовилась к экзаменам в университете.

В доме было светло и солнечно. Сама Савка, и свежевыкрашенные стены, и все предметы вокруг как будто излучали спокойствие и уверенность, говорили о жизни безмятежной и мирной.

Девушка смотрела на него, широко раскрыв удивленные глаза.

- Что случилось? Почему ты так рано? - спросила она.

Андрей глотнул, сделал усилие, чтобы казаться спокойным.

- Ничего, - ответил он. - Я ведь после обеда уезжаю с бригадой.

И она объяснила себе его ранний приход по-своему. "Он хочет побыть со мной в эти последние часы перед расставанием", - обрадовалась девушка.

"Как хорошо ты сделал", - улыбнулись ее глаза. Наверное, глаза говорили еще: "Спасибо тебе, милый, большое тебе спасибо!" - но Андрей не смотрел на них. Да если бы и смотрел, едва ли он заметил бы их блеск, едва ли понял бы их ласковый язык.

- Но почему ты такой бледный? - вдруг заволновалась Савка, и улыбка в ее глазах погасла.

Он был на две головы выше ее, и две такие девушки, как она, легко скрылись бы за его широкой спиной. А она смотрела на него озабоченно, с сочувствием, как на малого ребенка.

- Да ничего, - сказал Андрей. И, не прибавив ни слова, пошел в свою комнату с чувством человека, которому должны сейчас прочесть страшный приговор.

Прежде всего он посмотрел на стол. Несколько блокнотов, записных книжек, счетная линейка, цветные карандаши. И больше ничего. Ничего!

Он подошел ближе, переложил блокноты, заглянул под записные книжки. Как будто большая папка с его планом могла уместиться под ними!

Все это было глупо и ненужно.

И все-таки он порылся в книгах, осмотрел этажерку, заглянул даже под кровать, за стол.

Нигде никаких следов той папки.

Он сел прямо на кровать, уперся локтями в колени, опустил голову.

Час! Инженер Спиридонов дал ему час сроку. Но что он может сделать за час, чтобы спасти свою честь? Засучить рукава и сделать новую схему?

Он посмотрел на часы, горько усмехнулся и пожал плечами. Для новой масштабной схемы ему было необходимо не меньше пяти-шести часов...

Внимание его раздваивалось, две мысли неотступно мучали его. Одна сводилась к вопросу: когда и как произошел подмен плана? Другая вертелась вокруг него самого: что предпринять, чтобы выбраться из этого запутанного положения?

Подмена плана казалась происшествием таинственным, окутанным мраком, в котором не было ни проблеска света. Как будто он среди ночи попал в непроходимую трясину, а вокруг - густая, непроглядная темь. И стоит ему шевельнуться, двинуть ногой, он сразу чувствует, как топь все глубже засасывает его, раскрывается перед ним, чтобы поглотить его целиком. Лучше уж стоять спокойно, не двигаясь, не делая никаких усилий, пока не рассветет.

Сейчас ему ясно только, что, во-первых, настоящий план подменен фальшивым и что, во-вторых, фальшивый план сделал его в глазах руководителей человеком легкомысленным, безответственным, лишенным достоинства.

Что будет дальше? Что ждет его, человека, дерзнувшего разыгрывать неуместные шутки с известнейшим геологом страны?

Что скажет бай Атанас, когда он узнает о случившемся?

А партийная организация? Как он теперь явится к товарищам, какими глазами на них посмотрит?

И, предчувствуя позорные последствия, он с болезненным отчаянием подумал о том, как просто и невинно все это выглядело бы, если бы накануне вечером он действительно был не в себе и под влиянием какого-то нервного расстройства сам начертил эту странную схему.

Первый раз в жизни он почувствовал, что ему не хватает воздуха, что что-то давит на сердце, а на лбу выступает холодный пот. Он выпрямился, с трудом, как больной, дотащился до окна, облокотился на подоконник и закрыл глаза.

А Севастица в то утро рано вышла из дому, и окурки, выброшенные ночью Андреем, так и лежали на чистых плитах. Это были окурки от простых, третьесортных папирос - он не был падок на тонкие, ароматические табаки.

Как я сказал вам на первых страницах, эта история началась с одного странного события. И если бы Андрей не был в таком замешательстве (да и кто на его месте сохранил бы спокойствие!), так вот, если бы Андрей не был в таком замешательстве, он заметил бы, когда стоял, облокотившись на подоконник, среди своего третьесортного мусора один окурок с золотым мундштуком.

Как, откуда попал под окно золотой мундштук, когда, кроме него, в этом доме никто не курил?

Вооружитесь терпением, и вы это поймете, я вам все объясню. Однако, как это ни интересно, это не самое важное, не самое значительное в моем повествовании. В основе этой истории действительно лежит прекрасный, сказочный изумруд, но вы увидите, насколько прекраснее самого изумруда усилия овладеть им и насколько любовь, вдохновившая эти прекрасные усилия, чище и великолепнее драгоценного зеленого камня.

А окурок с золотым мундштуком... Но, прежде чем продолжать рассказ об этом окурке, я хочу повести вас в село, чтобы познакомить с некоторыми другими героями.

III

Еще вначале я предупредил вас, что был участником многих событий, о которых я вам сейчас рассказываю. Это не значит, что я главный герой этой истории - боже упаси! Если бы я был главным героем, вы пропали бы со скуки - вы, вероятно, знаете, какой я сухой и прозаический человек. Вы помните, знакомясь с вами, я чистосердечно признался, что изучаю ветеринарную медицину. А в этой науке, как вам известно, нет ничего романтического, и люди, которые ею занимаются, совершенно чужды всему тому, что мои коллеги с филологического факультета называют "поэзией" души.

Я знаю, что некоторые из вас скажут: "Помилуйте, что вы говорите, ведь ветеринары выдвинули из своей среды многих замечательных общественных и культурных деятелей!" - и это верно, я признаю. И как же мне не признавать, когда из каждого правила есть исключения! Но, уверяю вас, я в число исключений не вхожу. Хоть я и писал когда-то стихотворения в прозе и не раз и не два перечитывал "Страдания юного Вертера", в душе я остался сухим и прозаическим человеком. Но вы не тревожьтесь: в этом рассказе я играю второстепенную роль, а это значит, что я буду говорить о себе не больше, чем о других героях.

Итак, в то время я был еще школьником, мне предстояли экзамены на аттестат зрелости. Учился я в окружном центре, а летние каникулы проводил в селе, где жили и работали родственники моего отца. Я гостил обычно у дяди, веселого человека, превосходного виноградаря, заведующего кооперативным погребом. Мой отец по характеру очень от него отличался. Молчаливый, сдержанный, строгий, он улыбался раз или два в год, но злым он не был. Держаться с людьми холодно и отчужденно его приучила, должно быть, профессия - он служил по судебному ведомству, прокурором. По сердцу ли была ему эта профессия, не знаю, но однажды вечером я слышал, как он жаловался маме: "Какой я юрист, - говорил он. - Никакой! Муравью дорогу уступаю, курицы в жизни не зарезал, а людей на смерть осуждаю, как будто я лучше их". У него была своя страсть - он коллекционировал старинные монеты и изделия. Свои юридические книги он свалил в чулан, а книжные шкафы, этажерки, письменный стол - все уставил позеленевшими бронзовыми вазочками, кусочками керамики и деревянными коробочками со старинными монетами, серебряными и медными.

А дядя был совсем другим человеком. Никакие противоречия его не тревожили, и он всегда выглядел веселым и бодрым.

С севера наше село было окружено грядами низких, пологих холмов, волнами набегавшими на равнину, простиравшуюся насколько хватал глаз. Плешивые холмы вдоль и поперек были пересечены глубокими оврагами. В них скапливалась дождевая вода, и летом туда пригоняли на водопой гусей, свиней и даже буйволов с кооперативного скотного двора. В полдень, когда жара становилась особенно изнурительной, за каждую лужу, за каждое болотце велись настоящие бои. Дальше, за холмами, лежал бесконечный цветной ковер, кое-где слегка приподнятый и накрытый в мглистой дали пепельно-серым небосводом. Там, где были виноградники, ковер переливался густой зеленью, а в зелени маками алели черепичные крыши домов. Но преобладало среди красок золото - тихое море пшеницы и подсолнухов золотилось до самого горизонта, ярко-желтое у подножья холмов, янтарное в середине и цвета перезрелой айвы в затянутой дымкой дали.

С запада и юга к селу подступали невысокие горные цепи, покрытые вековыми дубовыми и буковыми лесами. Лес начинался у самой околицы и, хотя в нем десятилетия работал топор браконьера, напоминал настоящие джунгли. Ходить по лесу можно было только по узким тропинкам, устланным толстым слоем сгнившей листвы, да и те местами заросли кустарником.

В тишине этого старого леса тихо текли воды кроткой речки, не широкой, но и не слишком узкой. Чем ниже она спускалась к морю, тем спокойнее лилась между ровными берегами, прозрачная на солнечных полянах, черная - в тенистых дебрях леса.

Рассказывали, что ночью в лесных ущельях человечьими голосами кричали какие-то птицы и зловеще выли шакалы, что зимой там бродили волчьи стаи, а ранней осенью в лесу появлялись крупные кабаны и добирались почти до самых сел, чтобы полакомиться зрелыми початками еще не убранной кукурузы.

Я не заходил далеко в лес, но знал, что там водится всякая дичь; пальто моей тетки было подбито заячьим мехом, ее кованый сундук покрыт волчьей шкурой, а в большой комнате над комодом добродушно скалила зубы кабанья голова.

Но все-таки вы имейте в виду, что, рассказывая вам об этом крае, я описываю его таким, каким видел и воспринимал его восемнадцатилетний парнишка - в то лето мне только что пошел девятнадцатый. Тогда, кто знает почему, лес был как-то таинственнее и темнее, река глубже и полноводнее, а виноград, сорванный с лозы, несравненно сочнее и слаще. Даже дом моего дяди казался мне более высоким, а фруктовый сад за домом - таким прелестным, что я не могу понять, я ли стал другим или все эти предметы, которые радовали когда-то мой взгляд, были и тогда такими обыкновенными, маленькими, серенькими, какими они представляются мне теперь.

Хотя я по характеру человек сухой и прозаический и всегда был чужд так называемым "поэтическим" настроениям, в те годы я очень любил уходить к вечеру на один из холмов за селом и ждать там заката и прихода ночи, пока над моей головой не начинали проноситься летучие мыши, а на потемневшем небе мерцать целые рои крупных золотых звезд. Я стоял, смотрел и ни о чем не думал, а только радовался. Это была чудная, тихая радость. И я не знаю, чему я радовался больше: золотому закату или стадам, возвращавшимся с пастбища; далеким горам, фиолетовые громады которых вырисовывались в розовом вечернем свете, или телегам, нагруженным снопами, протяжно поскрипывавшим на мягком проселке, который извивался вдоль моего холма.

Я и мальчиком был таким же замкнутым и холодным. Встану рано-рано, как только услышу, что тетка вышла на крыльцо и бросает курам зерно. Наколю немного дров на колоде, растоплю печку. Потом сяду на низенькую трехногую скамеечку, смотрю, как играет пламя, и жду, пока закипит молоко в закопченном котелке.

Хороши были эти синеватые и прохладные утренние часы, наполненные дыханием пробудившейся, но еще сонной жизни! Как благоухала герань у колодца и как холодна и прозрачна бывала колодезная вода, налитая в медные ведра!

А тетка выкатит к очагу круглый столик и нальет в глубокую миску горячего молока. Во дворе Шарко машет хвостом и дружелюбно на меня поглядывает.

Но вот и дядя, в сандалиях на босу ногу, в штанах из домотканого сукна, подпоясанных тонким ремешком, в накинутом на плечи стареньком сером пиджаке. Он улыбается мне доброй, снисходительной улыбкой, потом берет с полки пестрый эмалированный кувшинчик, наливает себе желтой ракии и выпивает ее одним духом. Отламывает кусок хлеба, посыпает его солью и выскакивает во двор.

А через несколько минут я вижу, как он на белой кобыле выезжает за ворота, и осанка у него, как у генерала, принимающего торжественный парад.

И день начинался.

Я брал какую-нибудь книгу, забирался на чердак амбара, в клеть, где еще лежала прошлогодняя кукуруза, и вытягивался на домотканом ковре, постеленном на досках. А книга так и лежала около меня нераскрытая. Иногда я прочитывал страничку-другую, но, то ли мне мешали мухи, то ли солнце било в глаза, чтение не ладилось, и мысли разлетались, как стая воробьев.

Тогда я шел в поле. Заметьте: меня всегда тянуло в поле, а на лес я и не смотрел. Не любил я леса - я не был романтиком.

Я всматривался в равнину, а над головой у меня проносилось легкое белое облачко, синеву неба пронзали ласточки. Я улыбался облаку, приветливо махал ласточкам, а в душе у меня снова переливалась радость - радость, похожая на песню, хорошую песню, не слишком веселую, но и не грустную, словно поет ее птичий хор. Потом я спускался вниз, туда, где начинались кооперативные поля. Больше всего я любил ходить по тем местам, где жало звено тети Василки. Увидит она меня - и улыбнется широко, и лицо у нее станет такое милое и светлое, как подсолнух. Она была крупная, здоровая женщина, к тому же властная - настоящий командир. Но командовала она больше глазами и улыбкой, а если и начнет приказывать, голос у нее мягкий, напевный, словно она на медной трубе играет. Тетя Василка ущипнет меня за щеку, поднимет руку, и тракторист, который тянет сноповязалку, зовет меня в свою раскаленную кабинку. Но мне не нравился едкий запах нефти, тарахтенье моторов. Голова у меня начинала кружиться, глаза слезились, в горле вставал комок. Такой уж я был с детства: не было у меня вкуса к романтике. Я предпочитал конные жнейки. Заберусь на сиденье, а теплый ветер бьет мне в лицо, и я гляжу сверху на просторное море пшеницы, вдыхаю запах нагретых хлебов, теплой земли и еще чего-то, едва уловимого, - наверно, клевера, разросшегося вдоль проселка.

Назад Дальше