- Я слышала, вы очень любите поэзию. Мицкевич, Словацкий... это и мои любимые поэты, - пыталась разговорить его Клэр. - Я знаю, что в юности вы написали поэму...
- Да, - смущенно подтвердил Дзержинский. - На польском языке.
- Прочтите, - взмолилась Клэр, - хотя бы одну строфу.
- Это далеко не стихи Мицкевича, - отшутился Дзержинский.
Сеанс пролетел мгновенно. Клэр работала с таким вдохновением и быстротой, что вчерне успела закончить работу.
На другой день она кинулась в библиотеку. Судорожно листала подшивки газет, стараясь вычитать все, что писалось о ЧК и Дзержинском. Расспрашивала незнакомых людей. Двое из них - бывшие офицеры - еще в восемнадцатом побывали в ЧК, и одного из них допрашивал сам Дзержинский. Теперь оба работали в Наркомпути.
- Расскажите, - умоляла Клэр. - Ради бога, расскажите, как он вас допрашивал.
- Как? - улыбнулся бывший офицер, удивляясь наивности Клэр. - Это нельзя даже назвать допросом в обычном понимании этой процедуры. Просто он убеждал меня в правоте большевиков. Уговаривал отдать свой опыт и знания народу...
За короткое время пребывания в Москве Клэр узнала многое. И в том числе о том, что именно от Дзержинского трижды исходила инициатива об отмене смертной казни и только озверелый белый террор вынудил Советскую власть ответить на него красным террором.
Вернувшись в Англию, Клэр Шеридан написала:
"Несомненно, что не абстрактное желание власти, не политическая карьера, а фанатическое убеждение в том, что зло должно быть уничтожено во благо человечества и народов, сделало из подобных людей революционеров, - писала она. - Добиваясь этой цели, люди с утонченным умом вынесли долгие годы тюрьмы..."
В записках Клэр были и такие слова:
"Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о господине Дзержинском..."
Дядей Клэр Шеридан был сэр Уинстон Черчилль.
У ПОДНОЖИЯ МАШУКА
Начальник Терского окружного отдела ОГПУ Фомин не скрывал своего восхищения панорамой, открывшейся из ехавшей по горной дороге пролетки. Возбужденно оглядываясь на Дзержинского и Менжинского, расположившихся на заднем сиденье, он поминутно восклицал:
- Это - Кольцо-гора. А это - Бештай. А там, смотрите, какой красавец - Эльбрус!
Дзержинский молчал, он не верил, что наконец в отпуске, что слева, совсем рядом, темно-зеленой громадой высится пятиглавый Бештау, а вдали, в пронзительно-чистом своде неба впечатал свою гордую вершину снежный во все времена года Эльбрус.
Кони зацокали по пыльной окраине Пятигорска.
- "Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города..." - задумчиво проговорил Менжинский.
- "Вид с трех сторон у меня чудесный..." - полувопросительно продолжил Дзержинский. - Сколько же лет утекло с той поры, как впервые я прочитал эти лермонтовские строки, но помню до сих пор. Сила гения в том, что его творения невозможно забыть, невозможно даже изгнать из памяти...
- А вот и Машук, - сказал Фомин.
Возница остановил взмыленных лошадей в тени высокой чинары.
Дзержинский вышел из пролетки и медленно пошел по тропке, взбиравшейся меж колючих веток терна и боярышника. Казалось, он много раз бывал здесь и знает, куда неожиданно свернет влажная от росы тропа.
Втроем они подошли к могиле Лермонтова. Подул ветер, нежданная туча наползла на солнце. Стало сумрачно и тревожно.
Дзержинский стоял недвижно. Ветер бился в деревьях. Седая тяжелая пыль стелилась над дорогой.
Дзержинский не замечал ни внезапной перемены погоды, ни сухого треска грозы где-то над самой вершиной Машука.
- Будет ливень, - беспокойно сказал Фомин. - Надо спускаться в город. В грозу здесь как в преисподней.
Дзержинский ничего не ответил. Словно высвеченные росчерком молнии, в его голове вскипали и раскаляли душу такие простые и такие могучие строки:
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой...
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Еще отчетливее пророкотал гром. И Дзержинскому вдруг вспомнилась далекая весна, льдины на Лене, костер на берегу, и ссыльные, тянувшие озябшие руки к языкам огня. У того, оставшегося в юности костра он вдруг начал вслух читать свою поэму. Не все польские слова были понятны тем, кто жался к костру. Но волнение, звучавшее в голосе юноши, заставляло сиять хмурые, давно отвыкшие от счастья глаза...
Ударили первые капли дождя.
- Феликс Эдмундович, - позвал Менжинский. - Товарищ Фомин прав. Надо спускаться.
Дзержинский молча кивнул, но не сдвинулся с места. Молния дико и разъяренно ринулась огненной стрелой к вершине Машука...
Дзержинский вдруг вспомнил Делафара. В свои девятнадцать лет этот мечтательный юноша был уже членом коллегии ВЧК.
Тогда тоже была весна, весна восемнадцатого года. Делафар читал свои стихи в старинном московском особняке. Синий апрельский вечер плыл за открытым окном. На столике красного дерева, медленно оплывая, догорала свеча.
Делафар не заметил неслышно вошедшего Дзержинского и продолжал читать - громко, вдохновенно, торжествующе.
- Это прекрасно, - сказал Дзержинский, едва Делафар сделал паузу. - Это замечательно, что у нас в ВЧК есть поэт. Чекисту совсем не обязательно быть поэтом, но если он еще и поэт - революция имеет настоящего защитника.
- Вам понравилось? - сгорая от смущения, спросил Делафар. В его голубых глазах отражалось колеблющееся пламя свечи.
- Это поэзия революционного действия, - сказал Дзержинский. - В ней - огонь я призыв к борьбе. Она отнимает трагизм даже у смерти.
...Он погиб, этот мечтательный юноша, погиб в девятнадцатом, в Одессе, в схватке с белогвардейцами. Он работал в одесском подполье вместе с Жанной Лябурб...
Лермонтов тоже погиб совсем молодым - и целился в него дуэльным пистолетом не столько Мартынов, сколько русский царизм...
- Феликс Эдмундович, - взмолился Фомин, - сейчас хлынет ливень. Отвечать за вас мне...
- Ну так бы сразу и сказали, - вдруг повеселел Дзержинский. - Да вы не волнуйтесь - мы вмиг спустимся. А как не хочется...
Туча всей своей громадой надвинулась на Машук. Ливень шумел, как горный водопад. Молнии плясали в сгущавшейся тьме. Испуганные кони с места взяли вскачь.
Мокрое лицо Дзержинского сияло. Хотелось дышать грозой и ветром.
Д в душе все громче, как раскаты грома, звучали и звучали одни и те же слова:
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
ПРЕДСКАЗАНИЕ
Надзиратель Бутырской тюрьмы - здоровенный рыжий детина был чрезвычайно встревожен. Он не мог оторваться от глазка камеры, за узником которой ему было строжайше приказано неусыпно и рьяно наблюдать. Тревожиться было отчего. Двое заключенных - один высокий, худой, с горящими глазами, другой коренастый, как кряжистый дубок, с обидчивым выражением нездорового одутловатого лица - отчаянно спорили. Временами они наступали друг на друга, как бы опасаясь, что один из них не услышит или не поймет мнение другого.
Надзиратель поспешно приоткрыл тяжелую скрипучую дверь, привалился к косяку, стараясь не пропустить ни единого слова.
Одутловатый бросал в лицо собеседнику слова, в которые по-звериному цепко впилась отчаянная тоска.
- Все - миф! Розовые иллюзии! Просвета - нет! Все жертвы напрасны! Кругом мрак, безверие, отчаяние... Перед нами - бастион. Стена, которую не разрушить!
- Ленин был еще юношей, когда в ответ на слова охранника: "Что вы бунтуете, молодой человек? Ведь перед вами - стена!" - ответил: "Стена, да гнилая, ткни - и развалится!"
- Красивые слова. Лозунги. Юношеская романтика. Мечты...
- Ну вот что, - непререкаемо отрубил высокий. - Я убежден, что не позднее, чем через год, революция победит.
Одутловатый истерично рассмеялся:
- Дзержинский, вы - неисправимый фантазер!
- Тогда - пари, - Дзержинский протянул собеседнику руку.
- Согласен!
- Ваше условие?
- Если, Феликс, ваше пророчество оправдается, то я отдаюсь вам... в вечное рабство!
- Идет!
Их руки скрестились. Дзержинский озорно подмигнул надзирателю, как бы приглашая его в свидетели.
- Прекратить бунтарские речи! - прохрипел надзиратель. - Сей момент доложу начальству...
- Докладывайте! - обрадованно воскликнул Дзержинский. - Сей момент докладывайте! Ровно через год в России победит революция! Пусть начальство запишет в свои календари. Так и доложите - только слово в слово - победит революция! А вообще-то, милейший, нехорошо подслушивать чужие разговоры, ох как нехорошо!
...Прошло восемь лет. В кабинет Дзержинского в ВСНХ пришел человек. Он был кряжист и одутловат. Со смущенным видом поздоровался с Дзержинским.
- Знакомьтесь, товарищи! - шутливо произнес Дзержинский, обращаясь к сидевшим в кабинете сотрудникам. - Это пришел мой "раб".
- Раб? - удивился кто-то.
- Представьте себе, - подтвердил Дзержинский.
И рассказал эпизод, который произошел в Бутырской тюрьме. В шестнадцатом году.
Менее чем за год до Великой Октябрьской социалистической революции.
ИЗ КОТЛА НА НИКОЛЬСКОЙ
Зима девятнадцатого года обрушилась на Москву трескучими морозами. В метельном вихре слышался посвист пуль - то доносилось сюда эхо гражданской войны. На фронтах косили людей пули. В тылу людей косил голод.
Колька Дубинин, прихватив младшего братишку, бежал из родной, вконец отощавшей деревни. Хилые избы в ней ссохлись, как старики, обреченно горбились замшелыми крышами, подслеповато щурились мрачными окнами.
Сперва бежали в Самару, а оттуда в Москву. Беспризорники порхали по сугробистым улицам воробьиными стаями. Вечерами их безжалостно изгоняли с вокзалов, и они рыскали по тонувшим во мраке переулкам в поисках тепла и пищи.
Колька с братишкой, влившись в стайку таких же, как они, оборвышей, под вечер прибежал на Никольскую и залез в железный котел. Весь день в котле варили смолу, и стенки его еще хранили едва ощутимое, но такое желанное тепло. Из котла хорошо просматривалась почти вся Никольская - от Лубянки до Красной площади. В зимнем сумеречном тумане смутно проступали очертания Кремля.
Мальчишки сбились в плотный клубок, пытаясь вздремнуть. Днем была оттепель, а к вечеру подморозило. Снег под ногами спешивших домой прохожих скрипел то тоскливо, то со скрытой угрозой. Ему было ясно, что до утра в котле не просидишь.
Колька все же задремал и, конечно, не видел, как с Большой Лубянки, направляясь в сторону Кремля, быстрым шагом шли трое в кожанках. И, конечно же, Колька не знал, что это были сотрудники ВЧК. Многого, очень многого не знал беспризорник Колька Дубинин.
Он проснулся лишь тогда, когда чья-то сильная волевая рука вытащила его из котла. Колька задрожал от холода и страха. Рядом с ним тоже дрожали и тоже от холода и страха его сверстники. Дико озираясь, сопя простуженными носами, они ждали удобного момента, чтобы, улюлюкая и свистя, разлететься по подворотням.
Но разбежаться не удалось. Чекисты доставили очередной "улов" на Лубянку. Колька оказался в маленьком кабинете. На стене висел телефон и фотография мальчика в деревянной простенькой рамочке. Поодаль от стола - ширма, за ней железная солдатская кровать. "Живут же люди!" - с завистью подумал Колька.
Испуганно озираясь по сторонам, он не сразу заметил, как в кабинет стремительно вошел высокий человек в длинной, почти до пят, красноармейской шинели. Приблизившись к Кольке вплотную, он воздел руки на костлявые Колькины плечи и пристально посмотрел ему прямо в глаза. Взгляд был такой долгий и теплый, что Колька почувствовал себя завороженным.
- Хочешь обратно в Самару? - мягко спросил человек.
- Хочу, - буркнул Колька.
- А хочешь учиться?
Человек обвел озабоченным взглядом оборвышей, обреченно стоявших перед ним, как бы давая понять, что вопрос относится не только к Кольке Дубинину, но и ко всем.
Колька, насупившись, молчал. Молчала и остальная братва. Слово "учиться" было незнакомым, даже чуждым, внушающим смутное опасение.
- Молчание - знак согласия, - весело сказал незнакомец и распорядился немедленно вымыть беспризорников в бане, одеть их и накормить.
Колька не знал, что с ним говорил сам Феликс Дзержинский. Он многого не знал тогда, Колька Дубинин, очень многого...
Не знал и тех строк, которые Дзержинский писал в письме своей сестре Альдоне еще в 1902 году:
"Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого... Часто-часто мне кажется, что даже мать не любит детей так горячо, как я".
Не мог знать Колька и о том, как еще до революции, идя на нелегальное собрание, Дзержинский остановился возле играющих у дома детей. Его спутница позже выговорила ему за то, что, нарушая конспирацию, он подвергает себя опасности. Дзержинский ответил:
- Да, из-за детей я могу погибнуть...
Не знал Колька Дубинин и о том, что Феликс Эдмундович как-то не выдержал и пооткровенничал с Анатолием Васильевичем Луначарским: "Если доверят, пойду в Наркомпрос..." А позже, уже будучи председателем ВЧК, сказал Луначарскому: "Я хочу бросить некоторую часть моих личных сил, а главное, сил ВЧК на борьбу с детской беспризорностью... Плоды революции - не нам, а им!"
С легкой руки Дзержинского Колька Дубинин попал в детдом, потом стал бойцом ЧОНа, вступил в комсомол, пошел учиться...
Сейчас он - Николай Иванович Дубинин - ученый с мировым именем, крупнейший специалист в области генетики, академик, лауреат Ленинской премии...
Ныне Никольская улица носит гордое название - улица 25-го Октября. Именно по ней в далеком уже девятнадцатом шли с Большой Лубянки чекисты, чтобы выполнить приказ Дзержинского.
ТОСТ
Дзержинский долго не соглашался принять предложение Артузова. Но тот, как искусный дипломат, то терпеливо и ненавязчиво, то горячо и азартно убеждал Дзержинского побывать на встрече друзей.
- Это исключительно важно и крайне необходимо! - говорил Артур Христианович. - Когда еще будет такой прекрасный повод? Нашей ВЧК - пять лет. Целых пять лет! Просто не верится! Они пронеслись как ураган, эти грозные годы! Декабрь семнадцатого уже ушел в историю. На сорок четвертый день революции вы пришли на Гороховую с декретом о создании ВЧК. Разве не время рассказать об этом? Пусть все душой почувствуют, какой путь мы прошли. Сколько побед и сколько потерь! Клянусь, ваши друзья не простят вам, если вы не придете! Будут только те, кого вы хорошо знаете, с кем вы работали все эти пять незабываемых лет.
- Я и не подозревал, товарищ Артузов, что вы, обычно такой молчаливый и сдержанный человек, можете быть таким яростным агитатором, - мягко улыбнулся Дзержинский. - Я приду. Но пусть на меня не обижаются товарищи, я смогу пробыть с ними не более получаса.
- Полчаса - это прекрасно, - вскочил со стула Артузов. - Это целая вечность!
- В сущности, вечность состоит из часов, - снова улыбнулся Дзержинский.
Феликс Эдмундович сдержал обещание. Его приход на дружескую встречу чекистов вызвал радостные улыбки. Дзержинский обменялся крепкими рукопожатиями со своими сподвижниками и скромно уселся на краешке стола, наотрез отказавшись занять центральное место.
За незатейливым ужином чекисты разговорились. Вспоминали боевую юность, схватки с анархистами, савинковцами и "левыми" эсерами, вспоминали только что отгремевшую гражданскую войну.
Артузов предложил каждому рассказать самый интересный эпизод из своей жизни или произнести речь на необычную тему.
Подошла очередь Дзержинского. Он сидел, подперев длинными тонкими пальцами бледные ввалившиеся щеки, как бы обдумывая свое выступление. И тут Артузов, пребывавший в самом веселом расположении духа по той причине, что смог выполнить поручение друзей и затащить Дзержинского на этот вечер, неожиданно выпалил:
- Феликс Эдмундович, мы предлагаем вам выступить на вечную тему.
- Какую же? - насторожился Дзержинский.
- О любви! - продолжал Артузов. - Понимаете, о любви к женщине! Все говорили о войне, о борьбе, о мужестве. О страданиях, о смерти, о ненависти. Довольно! Феликс Эдмундович, скажите о любви!
В комнате наступила напряженная тишина. Казалось, все были смущены словами Артузова. Вот так предложить Дзержинскому такую тему. Никто не мог себе представить, чтобы Дзержинский - суровый, абсолютно не расположенный к душевным откровениям человек, которого многие считали аскетом, - вдруг заговорил о любви к женщине!
Все притихли как бы в ожидании взрыва.
Между тем с Дзержинским творилось нечто невероятное. В первое мгновение на его лице проступило смущение, и казалось, он наотрез откажется от предложенной темы. Но смущение молниеносно сменилось улыбкой, казалось, озарившей все вокруг. В глазах вспыхнул блеск, щеки зарделись, губы тронула тихая и несмелая, как у влюбленного юноши, улыбка.
Дзержинский встал и поднял бокал. Взгляд его был устремлен сейчас в окно, за которым бесновалась метель - такая же, как тогда, в декабре семнадцатого, пять лет назад на Гороховой улице.
- Друзья мои, - произнес Дзержинский, и слова его в сердцах слушавших отозвались трепетной тревогой. - Я хочу поднять этот тост за женщину, которая шла в ногу с нами в огне революции. Которая зажигала нас на великое дело борьбы. Которая воодушевляла нас в минуты усталости и поражений. Которая навещала нас в тюрьме и носила передачи, столь дорогие для узника. Которая улыбалась на суде, чтобы поддержать нас в момент судебной расправы над нами...
Дзержинский передохнул и обвел всех торжествующим, счастливым взглядом. И, помолчав, завершил свой тост словами, схожими с признанием в любви:
- И которая бросала нам цветы, когда мы шли на эшафот!
- Это гимн! - воскликнул Артузов. - Нет, это сильнее любого гимна.
Дзержинский отпил глоток из бокала, осторожно поставил на стол и взглянул на часы.
- А ведь я не сдержал своего слова, товарищ Артузов, - с укоризной самому себе сказал Дзержинский. - Обещал пробыть полчаса, а пробыл целый час.
- Зато какой тост! - откликнулся Артузов. - Ни один поэт еще не сказал таких слов о женщине!