После смерти Марча они даже сблизились.
Немного поболтав с Бенсоном, Джон дошел по галерее до Флаговой башни. Остановившись, он посмотрел вниз – свежая могила Марча стояла особняком от остальных. Ему не раз приходилось видеть такие скорые, скромные похороны. И все-таки, подумал он, никуда не денешься от этого чувства опустошенности, которое всегда приходит, когда видишь, что единственное, оставшееся от человека, это холмик свежей земли. Всех в конце концов ждет та же участь – печальная участь человека, уже ничего не значащего на этом свете. Но в преддверии этого часа каждый обязательно должен что-то значить в земной жизни, чтобы даже и через сотню лет его помнили. Но всегда ли это получается? Взять хотя бы Кирению и это громкое дело.
Оно вроде бы и впрямь весьма громкое, о нем трубят все газеты. Но пройдет несколько лет, и все забудется… Джон перешел на другую сторону галереи и заглянул во двор, где, залитое лунным светом, игравшим на серебристо-серой листве, стояло драконово дерево. Джон, от повара Дженкинса, уже знал все про него – что ему больше тысячи лет, что оно все время растет, способно возрождаться к жизни, а в страшные минуты плакать кровавыми слезами. Да, многие страшные вещи, продолжающиеся и по сей день, в прежние времена вызывали слезы даже у деревьев. Но люди, увы, разучились плакать. Смерть и страдания уже не производят на них такого впечатления, как раньше.
Вот, скажем, сегодня днем похоронили Марча, а уже вечером они с Берроузом сидели за бутылкой кларета и даже смеялись.
Венгрия, Польша, страшная участь арабских беженцев, Суэцкий канал, Кипр, Кирения… Как много в мире совершается зла! Человеческая душа очерствела и уже не способна воспринимать боль, она просто не успевает оплакивать смерти, которые наваливаются одна за другой с катастрофической быстротой. Джон смотрел на драконово дерево, и его одолевали мрачные мысли.
Да, трудно признаться, что так все и есть. Зато легче всего пожать плечами и замкнуться в своем узком мирке, признав, что, вместо того чтобы сострадать боли и несчастью других, легче всего выписать чек в пользу какого-нибудь фонда помощи и благополучно забыть обо всем этом. Может быть, как раз в том-то и состоит беда нынешнего человечества, что оно в состоянии откупиться от вещей, причиняющих ему беспокойство. Вот взять хотя бы фонд помощи венгерским беженцам лорда Мэйора или сотни других подобных фондов, с помощью которых можно самым легким способом освободиться от морального долга. Да, похоже, так все и есть… Облокотившись о парапет, Джон стоял, испытывая, как никогда в эти минуты, чувство угнетенности и одиночества, и как никогда прежде ощущал внутренний разлад с самим собой. Все это еще возможно изменить, но для того, чтобы изменить, нужно начать с себя. Джон резко выпрямился, стараясь отогнать мрачные мысли, и пошел вдоль парапета. Сейчас он хорошо понимал, что делал: он просто бежал от этих мыслей. Бежал, как и многие другие. Он вынужден был бежать, ибо понимал, что ни он сам и никто другой не знает, как можно изменить этот мир.
***
А на "Дануне", стоявшем на якоре у берегов Моры, старшина Гроган и Эндрюс, закрывшись в лазарете, коротали время за бутылью местного вина, которую Эндрюс принес с берега. Оба уже порядком захмелели и теперь молчали. Эндрюс лежал, развалившись на кушетке для осмотра больных, а Гроган сидел на стуле, уперевшись локтями в колени и лениво зажав папиросу в желтых, прокуренных пальцах.
Осушив очередной стакан, Эндрюс потянулся к табурету, на котором стояла бутыль.
– В-вот интересно! Чем больше пьешь эту гадость, тем противнее она становится. Как скипидар. – Эндрюс с трудом проговаривал слова, что ужасно нравилось Грогану. Он любил слушать эту спотыкающуюся бессвязицу своего приятеля, когда они вместе сходили на берег в увольнительную. Миляга Эндрюс! Он еще так молод, и его быстро забирает. И какие же они дураки, что пьют прямо здесь, на борту! А с другой стороны, какого черта?… Нельзя же все время жить по уставу.
Гроган затянулся, выдохнул облачко дыма и, глядя на Эндрюса, сказал:
– Я бы сейчас не отказался от хорошей кружечки "Гинесса", темного, как ножка мулатки.
– А сверху, – прибавил Эндрюс, уже не раз слышавший все это, – чтоб была целая шапка пены, как кружева на трусиках у портовой девчонки. Ты вообще-то можешь думать о чем-нибудь еще, кроме выпивки и своей старушки?
– Для кого старушка, а для кого и миссис Гроган.
– Ладно, ладно, понял! А я рад, что не женат. Мне еще этой головной боли не хватало.
– Какой головной боли?
– Да такой. Э-эх, где сейчас, интересно, шляется моя девчонка?
– Миссис Гроган не шляется. Ты это прекрасно знаешь. Ей некогда заниматься глупостями. Она сейчас настилает новый линолеум в ванной. Храни ее Господь, мою хозяюшку.
– Да, храни ее Господь, – согласился Эндрюс. – Везет тебе, что имеешь такое сокровище.
– Это как?
– Сокровище – это жена, которая не шляется.
– А-а, вот оно что! А я-то уж было, грешным делом, хотел сбросить тебя с этой койки.
– Если я приму еще стаканчик этой мерзости, я, пожалуй, и сам с нее свалюсь. А хочешь, скажу тебе одну вещь?
– Ну давай выкладывай, что там у тебя. Только выбирай слова покороче, чтоб язык не заплетался.
– Нет, лучше, наверное, не буду. Боюсь. Я тебе не доверяю.
Знаешь, когда нажрешься этой дряни, то это даже лучше, чем обезболивание. Честное слово, можешь мне сейчас хоть ногу отрезать, я даже не почувствую.
Гроган подозрительно посмотрел на Эндрюса. Ишь ты, как натрескался парень, а он и не заметил. Но дело не только в этом.
Гроган знал Эндрюса как облупленного. Они вместе бороздили океан от Портсмута до Порт-Карлоса, выпили, наверное, целое море пива, рома, вина и виски, и он отлично знал, когда Эндрюса что-то томило и он жаждал выложить свою тайну.
– Это все равно как йога, – продолжал Эндрюс, глядя неподвижным взглядом перед собой. – Просто возносишься над собственным телом. Смотри, вон он я, там наверху. Парю в воздухе будто чайка.
– Ну ладно, давай спускайся на землю и расскажи, что там у тебя такое, что ты боишься мне доверить.
– Помнишь мою девчонку из Порт-Карлоса?
– А-а, эта… "вшивый домик", что ли? Не смеши меня!
– Нет, ты послушай!
– Только не вздумай мне рассказывать, что она, как ты говоришь, сокровище.
– Нет, она, конечно, не сокровище, зато любого мужика может разложить и разделать как треску. Так вот у нее есть сестра.
– Ну уж нет, спасибо.
– Да я не об этом. Тебе никто и не предлагает. Просто ее сестра работает в губернаторской резиденции.
– Ну и что? Там много кто работает. Знаешь, сколько там прислуги?
– Так-то оно так. Только она-то работает там горничной.
Кстати, шикарно смотрится в своем передничке. А горничная она не у кого-нибудь, а у миссис Берроуз.
– У жены нашего старика?
– Вот именно! Скажи, ты никогда не догадывался, что у них там не все в порядке?
Гроган заерзал на стуле. Их старик это их старик, и как бы он ни любил Эндрюса, он ни за что не станет распускать язык и судачить о нем.
– Прикуси язык, Энди, – сказал он. Он всегда говорил эту фразу, когда им все-таки случалось повздорить.
– Хорошо, я заткнусь. Я-то, между прочим, колесил по морям со стариком не меньше твоего.
Какое-то время оба молчали, и Гроган в который раз за вечер подумал о своей жене, оставшейся в Портсмуте. Слава Богу, у него нет таких проблем. Потом он вспомнил, что они с Эндрюсом уже дрались, когда напивались в Неаполе, в Дурбане, да и в других местах, потом снова подумал о старике и его жене, и сказал:
– Ну и что та девчонка?
– Она приносит утренний чай. И ей прекрасно известно, как выглядит постель, когда в ней спят двое. И потом, она не раз видела, как этот тип потихоньку уходит от миссис Берроуз по утрам. Как она может так поступать со стариком?! Так противно все это, что даже блевать хочется!
– А этот… Кто он? Уж не Грейсон ли часом?
– Он самый. Надо бы подкараулить его как-нибудь вечерком да отделать хорошенько. Никто ничего не узнает.
– Вряд ли это поможет. – Гроган нахмурил брови и поднялся со стула.
– Думаешь, старику все известно?
– Откуда мне знать? Только заруби себе на носу… – Гроган так любил и уважал своего капитана, что сейчас был просто в бешенстве. – Если ты вякнешь кому-нибудь…, хоть слово…
– Да за кого ты меня принимаешь? Я, чтоб и тебе-то рассказать, и то два дня думал. Знаешь, я не доверяю сестре моей девчонки. Она не любит Грейсона и миссис Берроуз и целиком на стороне капитана. Так вот я подумал: а вдруг ей придет в голову как-то сообщить ему? Какое-нибудь анонимное письмо или что-нибудь вроде того. Я обещал размозжить башку им обеим, если они только… – Он глотнул вина и тяжело вздохнул. – Как думаешь, может, все-таки стоит проверить? Или не надо?
– Не знаю. Не хочу даже думать об этом.
– Тогда сядь, и давай еще выпьем. – Эндрюс торжественно поднял стакан. – За тех, кто в море!… А знаешь, здесь, оказывается, есть очень симпатичный бар. Прямо за церковью. Сегодня обнаружил. Я там познакомился с одним забавным малым. У него очень смешная правая рука. Знаешь, как интересно, она у него вывернута вправо, и он все время держит ее ладонью вверх, будто ждет, чтобы ему туда чего-нибудь положили. Это у него с рожденья. С точки зрения анатомии… – Он произнес это слово медленно, нараспев. – Очень интересный случай. – Он замолчал и некоторое время смотрел в потолок, потом вдруг сказал:
– Клянусь, я знаю, что бы сделал с этим ублюдком Грейсоном. Не могу смириться, чтобы у нашего старика…
– Заткнись! – с силой выдохнул Гроган.
***
Мэрион лежала в постели и не могла уснуть. За стеной время от времени слышались шаги часового, вышагивающего по каменным плитам галереи. Здесь, в крепости, ее окружают соотечественники, которых еще совсем недавно она училась воспринимать не иначе как врагов. Она делала это ради Хадида. А когда начинаешь думать о людях как о своих врагах, они теряют в твоих глазах отличительные признаки и становятся всего лишь символами. В течение многих лет она почти не имела контактов с англичанами и почти все это время находилась в обществе Хадида и Моци. Она хорошо усвоила образ мыслей арабов и турок и даже иногда ловила себя на мысли, что думает, как полагается уроженке Востока – столь же фанатично и жестоко, как родной народ Хадида. Но как получилось, что она стала такой? Конечно же из-за любви к Хадиду… И когда она любила его, это было нетрудно. Ведь, выходя за него замуж, она была всего лишь молоденькой, глупой продавщицей, и все, что умела тогда, это любить и быть преданной. С течением времени она не могла не подпасть под его влияние и очень изменилась. Первые несколько лет совсем не замечала в нем честолюбия и стремления посвятить себя высшему долгу. Они просто наслаждались жизнью, друг другом, и все это время она училась. Позже, когда он начал посвящать ее в свои дела и мысли, она открыла для себя другого Хадида, и любовь ее только усилилась. Она беспрекословно исполняла все его просьбы и была на седьмом небе от счастья, что имеет такого мужа…
Пошарив рукой в темноте, Мэрион нашла сигарету и закурила. Все эти годы ей ни разу даже в голову не приходило усомниться в правильности его слов и поступков. Теперь она понимала, что ее сила заключалась в любви к нему. Последние два года все изменилось, и эти изменения были неизбежны. Вот почему она так дерзко и открыто высказала им обоим все тогда на галерее. Она не может больше слышать даже слово "Кирения". Именно здесь она со всей отчетливостью осознала это и теперь сама удивлялась тому, что ее решение укрепилось благодаря общению с соотечественниками, окружавшими ее тут.
Простые, грубоватые лица солдат, повар, который, все время что-то напевая, поливает свою любимую лужайку… Ох уж эта чисто английская страсть к цветникам и паркам! Последние несколько дней она мысленно все чаще возвращалась в те далекие времена – в Свиндон и Лондон, – снова и снова видела отца, ковыряющего землю в своем садике, зажатом между высокими кирпичными стенами. Видела, как он достает из земли, из-под "корней своих любимых георгинов пустые половинки апельсинов, служивших ловушками для уховерток; или как он сидит за столом на кухне и читает "Пособие для садоводов-любителей"… Эти люди – ее соотечественники, и она отвернулась от них только потому, что любила Хадида, а он ее.
Особенно последние два года не прошли бесследно, они окончательно убили ее любовь. Она чувствовала это и рассудком и телом. Более того, годы эти в известной степени уничтожили и что-то в ней самой. Вернись она теперь в Кирению, все, что ей останется от прежней жажды свободы, это получить разрешение уехать куда-нибудь, исчезнув навсегда. Но куда она может поехать и что там будет делать? Да, у нее есть деньги, но к какой жизни она готова? Кем она станет? Одной из тех безликих дамочек, которые кочуют из отеля в отель или сидят взаперти за стенами роскошной виллы где-нибудь в Испании или Южной Америке? Медленно увядать, потихоньку спиваться или, напротив, упиваться жалким самообманом, убеждая себя, что время не тронуло ни твоего тела, ни твоей души? Или содержать любовников, а потом обнаруживать, что они бесследно исчезают?… Она решительно затушила сигарету, все в ней напряглось от одной только мысли о том, какими пустыми для нее были эти два последних года.
Как только огромная тень Хадида и Кирении, до сих пор нависавшая над нею, рассеялась, она вдруг отчетливо разглядела здесь, на Море, своих соотечественников. Более того, она чувствовала, как в самом ее теле, душе, жаждущих любви, зреет протест, который, возникнув сначала как смутное и неясное желание, несет в себе нечто гораздо большее. Она думала о тех, кто служил в этой крепости, представив себе приколотые над постелями фотографии их жен и любимых, или просто красоток с обложек модных журналов, или, бережно хранимые ими в бумажниках, видавшие виды карточки с потрепанными и загнутыми уголками, где были запечатлены их детишки. А она лишена даже этой частички тепла и уюта, которая является частью большой любви человека. И мысль эта отозвалась болью в ее душе.
Какой же она была дурой, с горечью думала Мэрион, что не" покончила с этим еще два года назад! Ей нужно было уехать, боль со временем прошла бы, и тогда она смогла бы жить. Может быть, ее полюбил бы какой-нибудь человек и ее душа оттаяла бы. Он протянул бы к ней руки, привлек к себе, и его крепкие объятия… Она вдруг почувствовала, как ее пронзила острая, щемящая тоска по сильному, мужскому телу. Это чувство забилось в ней так сильно, что, перевернувшись на живот, она уткнулась лицом в подушку, из последних сил сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, потом вдруг села на постели, злясь на саму себя.
Сбросив одеяло, она встала с постели, подошла к двери и включила свет. Потом подошла к шкафу, который смастерил для нее сержант Бенсон, и открыла его. Достав из чемодана два черных кожаных блокнота, она подошла к камину. Раскрыв блокноты, она принялась вырывать из них страницы.
Когда в камине образовалась кучка бумаги, она вернулась к столику за спичками.
Когда пламя разгорелось, она принялась вырывать новые страницы и бросать их в огонь. Наконец, предав содержимое блокнотов огню, она подошла к окну и швырнула кожаные обложки через прутья решетки.
Так она разделалась со своим прошлым. До сих пор ей доставляло удовольствие перечитывать свои записи, и всякий раз, беря их в руки, она вспоминала счастливые мгновения своей жизни, прогоняя тоску двух последних лет, в течение которых все так изменилось. Но сейчас все это, и хорошее и плохое, было в прошлом. Она сидела перед камином, наблюдая, как догорают последние почерневшие от огня листочки, и чувствовала себя свободной. Она не чувствовала себя счастливой или, напротив, несчастной, а только ощущала, что с ее плеч свалилась тяжкая ноша. Сейчас она была не Мэрион Шебир, ни даже просто Мэрион, а какое-то неопределенное, безымянное существо, проснувшееся от долгого сна и все еще пребывавшее в оцепенении, удерживаемое смутными, потускневшими воспоминаниями о каких-то далеких мечтах. Она прикурила сигарету, глубоко затянулась и, глядя на ее дымящийся кончик, вдруг поняла, что хочет виски. Да, да, настоящего крепкого виски с содовой. Как все-таки странно, что ей захотелось выпить. Мэрион улыбнулась. Для этого нужно всего лишь выйти из комнаты, позвать часового и послать его за майором Ричмондом.
Да, да, разбудить его в три часа ночи и сказать, что она хочет виски. Она представила, как Ричмонд сидит на постели со взъерошенными волосами, сердито хмурится и мысленно посылает в ее адрес проклятия. Да, да, майор Ричмонд, виски с содовой!
Ну просыпайтесь же, просыпайтесь и перестаньте быть таким букой!
Картина эта показалась ей такой забавной, что она беззвучно рассмеялась. Она хохотала про себя, и плечи ее сотрясались от смеха… Надо же, виски… Господи, как смешно! Да что это такое с нею случилось? Такого не было уже очень давно, с тех пор, как они с подружками жили в снимаемой в складчину лондонской квартире. Тогда они частенько начинали хохотать до упаду, просто так, безо всякой причины.
Глава 8
Сэр Джордж Кейтор вошел в кабинет Нила Грейсона, жестом показав ему, что тот может не вставать.
– Ну, что у нас сегодня, Нил?
– Да вроде бы как обычно, сэр.
Сэр Джордж подошел к окну и окинул взглядом горный склон. В заливе, переливаясь на солнце, качался на волнах самолет-амфибия, прибывший на рассвете. Доставленная им из Лондона почта лежала на столе Грейсона.
– Я вот что подумал, Нил, пора мне наведаться на Мору.
Сегодня приходит "Данун", а завтра Тедди мог бы взять меня на борт. Свяжешься с Ричмондом и сообщишь ему о моем прибытии.
– Хорошо, сэр. Сколько вы там предполагаете пробыть?
– Ночь, от силы две. Ему придется поместить меня в форте.
Ненавижу спать на "Дануне", у меня там начинается клаустрофобия.
– А как быть с репортерами, сэр?
– А-а, эти двое? Они все еще здесь?
– Да, сэр. Они становятся просто невыносимы, прямо покоя от них нет.
– Хорошо, я возьму их. Только пусть остаются на "Дануне". Ричмонду, я думаю, они в форте даром не нужны… Хотя они наверняка захотят осмотреть крепость. В общем, тебе лучше договориться с Ричмондом заранее.
– Хорошо, сэр. Да, кстати, вот на это вы, может быть, захотели бы взглянуть прямо сейчас. – Нил вытащил из стопки бумаг листок и протянул его сэру Джорджу.
Тот подошел и взял его. Когда он прочел его, Нил встал и закурил сигарету.
На страничке было напечатано всего каких-нибудь двадцать машинописных строк, но сэр Джордж, казалось, читал ее целую вечность. Несмотря на корыстный интерес, который Нил питал к сэру Джорджу, он по-настоящему любил старика за доброту, чуткость и какую-то мягкую застенчивость. Уж кого бы Нил не хотел обидеть, так это сэра Джорджа, хотя знал, что с другими не стал бы церемониться, если бы они встали у него на пути. Но сэр Джордж был не такой. Больше всего на свете его могло обидеть неуважение к правилам приличия. Но ничто на свете не может помешать человеку любить чужую жену (хотя сэр Джордж, конечно, даже и представить себе не может, как все это уже далеко зашло!), но если бы он узнал…, то, не имея даже достаточных тому доказательств, счел бы, что этот человек обязан покинуть его дом.
Сэр Джордж шумно прокашлялся и положил листок на стол: