Отец и ухом не повел. Он совершенно изменился, был тверд, как гранит, и холоден, как лед. Внутри у него горел какой-то новый гнев, пылал холодным, свирепым, мертвенным светом: я увидел его, когда отец снял очки - это свирепое пламя горело в свирепых светло-голубых глазах. Он много лет был черствым, неласковым мужем и отцом, но я еще ни разу не видел его в таком лютом холодном гневе. Казалось, он перешел какой-то рубеж, утратил способность питать хоть каплю сочувствия к матери. Скатерть, улыбки, шипящая печенка - ничто не могло тронуть отца, им владело только стремление грубо устранить ее со своего пути, до того сильное, что отец с трудом подавлял злобу, которую вызывало у него одно ее присутствие. Он сел за стол, не сняв ни шарфа, ни куртки, ни ботинок, не глядя на меня, не свертывая самокрутку, сидел с мученически-гневным лицом и жадно пил пиво стакан за стаканом, покуда квартовая бутылка почти не опустела. Бедная мать, сколько она потратила сил, а в ответ получила лишь это безмолвное бешенство.
- В чем дело, Хорес? - прошептала она, поставив перед ним тарелку с печенкой и отодвинув цветок. - Что с тобой случилось?
Она смотрела на него, склонив голову и недоуменно, обиженно морща лоб. Нервозно вытирала руки передником, хотя они были совершенно сухими. Отец злобно глядел на печенку, кулаки его, лежавшие по обе стороны тарелки, были так с тиснуты, что костяшки напоминали бильярдные шары под туго натянутой кожей.
- Ответь мне, Хорес, - попросила мать, но отец продолжал смотреть в тарелку, обуздывая прилив черной ярости, с трудом держа себя в руках.
"Уйди от меня!" - закричал голос в его голове, но мать, моя бедная неразумная мать не ушла, наоборот, подошла поближе и протянула руку с намерением коснуться его. Тут он наконец повернулся к ней - в кухне стояла тишина, сковородка уже не шипела, слышалось только, как из крана падают капли - и с каким лицом посмотрел на нее! Этого лица я не смогу забыть до самой смерти: брови страдальчески нахмурены, зубы оскалены, губы застыли в гримасе, выражавшей ожесточенность и полнейшую беспомощность, мучительную беспомощность на ожесточенном лице, а глаза - они горели уже не свирепым мертвенным пламенем, а той же болью, что уродовала его лоб и губы, там явственно читались все раздиравшие его чувства; мать прочла их, была потрясена его страданием и подошла к нему вплотную.
- Нет! - сказал он, когда на плечо ему легли пальцы матери. - Нет! - А затем с каким-то сдавленным, затруднившим дыхание звуком неуклюже поднялся, опрокинув стул, неуверенно прошагал к задней двери и вышел в туман. Мать постояла, изумленно глядя ему вслед и прижав пальцы к губам. Потом бросилась за ним во двор, к незакрытой калитке, в переулок.
- Хорес! - крикнула она.
Однако уже совсем стемнело, туман был гуще, чем обычно, и она не видела ничего, из темноты не доносилось ни звука. Сделав несколько шагов в одну сторону, потом в другую, мать вернулась во двор, в кухню и затворила за собой дверь. В тепле кухни почувствовались холод и вонь тумана, мать немного постояла, дрожа и держась скрещенными руками за плечи.
- О Паучок, - прошептала она; я все еще сидел на кухне, ошеломленный случившимся. Мать посмотрела на тарелку с остывающей печенкой, на пятно от пролитого пива на скатерти, потом села на стул, опустила голову на руки и заплакала.
Сегодня с неба опять льет. Люблю дождь, я уже упоминал об этом. Туман тоже, еще с детского возраста. Мальчишкой я ходил в туман к докам послушать перекличку туманных горнов, понаблюдать за бледным сиянием огней на судах, плывших с началом отлива вниз по течению. Я любил этот покров призрачной нереальности, покров, распростертый над всеми привычными формами мира. В тумане все было не таким, здания становились нечеткими, люди плутали и пропадали из виду, береговые ориентиры, обозначавшие стороны света, растворялись в нем, и мир превращался в страну слепых. Однако если зрячие становились слепыми, то слепые - а я по какой-то странной причине всегда считал себя слепым - становились зрячими, и помню, в тумане я чувствовал себя как рыба в воде, был радостно-непринужденным в серой дымке, приводившей соседей в сильное замешательство. Быстро, уверенно ходил по туманным улицам, не сталкиваясь с ужасами, таившимися в зримом, материальном мире повсюду; в туманную погоду не возвращался домой допоздна. Вчера ночью, когда писал в своей комнате под чердаком в доме миссис Уилкинсон, я время от времени вставал размяться, глядел на дождь, сеявшийся сквозь световой ореол уличного фонаря напротив, и понял, как мало переменился, как мои чувства во время дождя днем (то есть вчера) были близки тем чувствам, что я испытывал мальчишкой к туману. Интересно, чем это объясняется, какая сила некогда влекла одинокого мальчишку на туманные улицы и двадцать лет спустя все еще дает о себе знать в сильный дождь? Что в затуманивании, нечеткости зримого мира приносило такую отраду мальчишке, которым я был тогда, и существу, которым стал теперь?
Странные мысли, не так ли? Я вздохнул. Нагнулся, чтобы достать тетрадь из-под линолеума. Ее нет! Стал шарить. У меня голова закружилась от ужаса, когда я осознал, куда она могла деться. Ее похитили? Конечно, треклятая миссис Уилкинсон, больше некому! Потом тетрадь оказалась на месте, задвинутая чуть глубже, чем я ожидал; камень с души свалился. Отец слепо шел сквозь туман, едва отдавая себе отчет, где находится, хаос у него в голове усиливался от только что выпитого пива. Громадный камень, надо сказать; что бы я делал, попади тетрадь ей в руки? Действительно ли для тетради лучшее место под линолеумом? Нет ли где отверстия, куда я мог бы засовывать ее? Уличные фонари виднелись пятнами света в тумане, блики слабого, рассеянного желтого сияния, выхватывавшие из темноты безумный блеск его глаз, белые, расплывчатые очертания лба и носа, когда он проходил мимо. Я где-то видел отверстие, знаю, что видел, но где, где? Отец шел и шел наобум, пока не увидел наконец освещенное здание, потянулся к нему, словно мотылек на огонь, и оказался у "Собаки и нищего". Вошел в сухое тепло заведения и сразу же почувствовал запах пива и табачного дыма, услышал бормотание голосов. Мне никак нельзя рисковать.
Отец несколько секунд стоял в дверях, грудь его неистово вздымалась, пока он переводил дыхание. Глаза его все еще были безумными, кожа влажной от сырости. Он оглядел зал с маленькими круглыми столиками; деревянный пол покрывал тонкий слой опилок, у стойки стоял старик, читавший результаты скачек. Еще двое стариков сидели за столиком у камина с горящим углем, губы их беззвучно шевелились, обнажая серые беззубые десны. Все разговоры доносились из ресторанного бара за стеклянной перегородкой, и с той стороны появился Эрни Рэтклифф. Глянув на отца и кладя тонкую руку на пивной насос, он негромко сказал:
- Ну, входи, Хорес, если входишь.
Отец со все еще бушующими в груди страстями дважды безучастно кивнул и закрыл за собой дверь. Подошел, будто во сне, к стойке. Рэтклифф не заметил ничего неладного - а если и заметил, то говорить об этом было не в его правилах.
- Противно на улице, - заметил он, - все тонет в тумане. Пинту обычного, да, Хорес?
Отец кивнул, через несколько секунд пошел с кружкой к столику и сел за него, глядя на огонь.
Потом он вдруг словно проснулся, осознал, где находится. Поднял кружку и залпом выпил почти всю пинту. Встал и снова подошел к стойке.
- Повторить? - дружелюбно спросил Рэтклифф. - Пивко что надо. - И налил отцу еще пинту.
Через час отец снова вышел в туман. За это время он нисколько не успокоился. Бурное смятение спало, но из этого спада возникло решение. Скорее порыв, даже безотчетная тяга, какое-то слепое стремление к удовлетворению желания - вряд ли нужно говорить, что оно собой представляло. Он вышел, пошатываясь, из "Собаки", обмотал шарфом шею и застегнул куртку. Потом направил стопы к "Графу Рочестеру" и быстро скрылся в тумане, уже более густом.
Дойдя до "Рочестера", отец, казалось, овладел собой. Не пошатывался, язык у него не заплетался, но на самом деле он был пьян и не меньше во власти порыва, чем при уходе из "Собаки". Пивная была переполнена; то был вечер пятницы, и время близилось к девяти. Отец распахнул дверь и быстро вошел, за ним потянулось несколько клочьев тумана. Его обдало волной болтовни и смеха, табачного дыма, света и тепла. Он протиснулся сквозь толпу к стойке и заказал виски. Получив стакан, повернулся и стал искать взглядом Хилду.
Хилда сидела за столиком в углу с Норой и прочими. Она подняла взгляд, тут же быстро встала и направилась к нему через людный зал. Странное дело; казалось бы, он должен был пойти к ней. Думается, я знаю, чем объяснилось ее поведение в тот вечер в "Рочестере" и многое из того, что произошло потом. Видимо, Хилда узнала кое-что об отце после сцены в переулке накануне, нечто существенное; со временем я объясню все подробно. Но теперь она проталкивалась через толпу, раскрасневшаяся, держа в поднятой руке, словно флаг, стакан портвейна, по пути перешучивалась с мужчинами, которые, смеясь, расступались перед ней, словно волнующееся море перед судном. Наконец Хилда оказалась подле отца, и когда он отхлебнул первый глоток виски, оно еще больше воспламенило желание, не отпускавшее его с сумерек. Поставив одну ногу на тянувшуюся вдоль стойки медную перекладину и не сводя глаз с ее лица, он вынул кисет.
- Ну что, водопроводчик, - сказала Хилда, она тоже была в подпитии и догадалась о его состоянии, - сегодня настроение у нас получше, так ведь?
Отец свертывал самокрутку, опустив голову, но продолжал смотреть на Хилду. Прикурив, он сказал:
- Пошли на участок.
Да, Хилда догадывалась о его состоянии, и это возбуждало ее.
- На участок? - повторила она, приподняла брови и высунула кончик языка, касаясь им верхней губы. Отец повернулся к стойке, кивнул и допил виски. - Когда?
Отец несколько секунд молчал, поджидая буфетчицу. Взял еще виски себе и сладкого портвейна Хилде. Они стояли среди толкущихся пьяниц, и их словно бы связывали невидимые нити.
- Я пойду сейчас, - сказал отец, - ты выходи чуть попозже.
Хилда поднесла портвейн ко рту. Сделала легкую паузу.
- Ладно, водопроводчик, - сказала она, - я не прочь.
Вспомнил, где видел отверстие: за газовой горелкой. Раньше это был камин. Там старая решетка и дымоход; как раз то, что нужно, буду засовывать тетрадь туда. Но я вынужден на минуту прерваться, всю ночь в животе у меня было странное ощущение, будто кишки извиваются, словно резиновые шланги. Там творится что-то не то.
Я продолжал писать, писал до рассвета, излагая на бумаге точное и подробное восстановление в памяти событий той ужасной ночи, все то, о чем думал в течение долгих бессмысленных лет, сидя под запором в Канаде. Я лежал в спальне, когда вскоре после бурного ухода отца меня позвала мать. Я вышел на лестничную площадку, она стояла возле парадной двери в пальто и косынке.
- Я ухожу, Паучок, - сказала мать, - скоро вернусь.
Я обратил внимание, что у нее подкрашены губы и нарумянены щеки - так она выглядела, уходя субботними вечерами с отцом. Была еще пятница, но после того, что произошло, мать определенно не могла сидеть в кухне.
- Встречу твоего отца, - сказала она, это последние ее слова, какие я слышал в жизни.
Я видел, как она вышла в заднюю дверь, я наблюдал за ней, когда она стояла во дворе, натягивая перчатки. Свет на кухне она не выключила и на миг вошла в его полосу; я видел это из окна спальни. Потом пошла по двору, невысокая стройная женщина, идущая встречать мужа, вскоре ее поглотил туман. Но я был все еще с ней, понимаете, был с ней, когда она шла переулком, сжимая сумочку, осторожно приближаясь в тусклом свете уличного фонаря к пивной. Она не знала, ни в "Собаке" ли отец, ни какого приема ждать, если он окажется там, но больше не могла сидеть и плакать в кухне, пока он где-то пьет, кипя непонятной злобой, явно, хоть и не по ее вине, обращенной на нее. Дойдя до "Собаки", мать смело вошла в общий бар и направилась прямиком к стойке.
- Добрый вечер, миссис Клег, - обратился к ней Эрни Рэтклифф. - Мужа ищете? Он был здесь, но вроде бы ушел. - Оглядел зал своими маленькими юркими глазами. - Нет, миссис Клег, его не видно.
- Понятно, - сказала мать. - Спасибо, мистер Рэтклифф. - И повернулась, собираясь уходить, но тут в голову ей пришла новая мысль. - Мистер Рэтклифф, - спросила она, - не скажете ли, где находится "Граф Рочестер"?
Я представляю себе отца, идущего широким шагом по туманным улицам к участку. Он идет по Сплин-стрит, над ним маячит еле видный газовый завод, по Омдерменскому тупику, через виадук, маленькая темная фигурка шагает сквозь туман, подкованные ботинки глухо звенят по тротуару, Подойдя к верхней части дорожки, отец останавливается; здесь, на холмике, туман не такой густой, ему видны луна и по левую руку первые сараи. Он стоит там несколько секунд, силуэт его нечеток, но ясно виден в черно-серой ночи с тусклой луной, под ним находятся участки, а дальше - лабиринт улиц и переулков, тянущийся к докам, откуда сквозь туман доносятся заунывные гудки судов; через несколько минут отец отпирает дверь своего сарая, входит внутрь и ищет в кармане спички. В сарае сыро, холодно, в темноте сильно пахнет землей - как в могиле, думает он. Затем спичка загорается, он зажигает свечу на ящике возле кресла, и пламя отбрасывает тусклый трепетный свет. Открывает бутылку пива и расхаживает по сараю, бросая громадную уродливую тень на грубые дощатые стены и стропила щипцовой крыши. Из мрака у задней стены стеклянный глаз хорька внезапно улавливает пламя свечи и отбрасывает резкий сверкающий лучик. Выпитое не дает отцу угомона, покоя, возможности задуматься о том, что он делает; он остается в какой-то горячке, им по-прежнему владеет этот неотступный инстинкт.
Наконец появляется Хилда. Отец слышит снаружи ее голос и распахивает дверь. Бранясь и оступаясь, она идет босиком по тропке, в одной руке у нее туфли, в другой - бутылка портвейна.
- Тьфу ты, черт! - вскрикивает она, ступив на картофельную делянку. Теперь отец усмехается, и на фоне тусклого света в открытом сарае Хилда видит, как блестят его зубы, когда он вдет помочь ей. Она вытаскивает ногу из рыхлой земли, и отец обнимает ее за плечи; они тут же плотно прижимаются друг к другу под светящей сквозь туман луной; тот жар, который горячил отца с наступлением темноты, неистово вспыхивает, и эта слившаяся в объятиях пара раскачивается взад-вперед на тропке перед сараем. Хилда приглушенно смеется, уткнувшись лицом в воротник отца, потом они медленно отделяются друг от друга, идут к сараю, входят внутрь, дверь закрывается, и на участок вновь опускается тишина.
(Господи, хоть бы тишина опустилась на этот дом! Они начали опять и теперь как будто топают наверху, минута за минутой, потом, видимо, бессильно валятся от смеха. Я влез на стул и стучу ботинком в потолок, но толку никакого, даже вроде бы становится еще хуже. Миссис Уилкинсон придется ответить за многое и не в последнюю очередь за то, что эти твари мешают мне спать. А живот все еще болит!)
Мать стояла в дверях "Графа Рочестера" и недоуменно осматривалась. Пивная была переполнена, и к этому часу завсегдатаев охватило какое-то коллективное безумие, они говорили, смеялись, жестикулировали, словно карикатуры на мужчин и женщин, словно шаржированные марионетки, и мать, трезвая и кроткая сердцем, сильно перепугалась. В воздухе стоял табачный дым, почти такой же густой, как туман снаружи; и в плотной толпе этих людей, чьи громкие голоса словно бы увеличивали их рост и принижали человеческий облик, мать не могла разглядеть, там отец или нет. Но хоть была кроткой и трезвой, все же решилась: сжала сумочку и стала протискиваться вперед, часто бормоча извинения и глядя по сторонам.
Наконец мать достигла стойки. И терпеливо ждала, чтобы буфетчица обратила на нее внимание. Однако едва та приближалась, какой-нибудь рослый раскрасневшийся мужчина притискивался к ней сзади, протягивал поверх ее плеч громадные красные кулаки с пивными кружками и стаканами, принимался перечислять длинный, запутанный перечень напитков; и буфетчице приходилось метаться туда-сюда. Это повторялось несколько раз, но мать все стояла у стойки, маленькая рядом с этими громадными пьянчугами, и в конце концов безраздельно завладела вниманием дружелюбной молодой женщины, та спросила:
- Чего калить, дорогуша?
- Я ищу мужа, - ответила мать.
Стоявший рядом мужчина насмешливо фыркнул, повторил ее слова, и от его дружков последовал ряд громких комментариев.
- Кто твой муж, дорогуша? - не без сочувствия спросила измотанная буфетчица, повысив голос, чтобы мать расслышала ее в том гаме.
- Хорес Клег.
- Кто-кто?
- Хорес Клег, - повторила мать.
- Хорес! - заорал стоявший рядом мужчина. - Тебя ловят!
- Он здесь? - спросила мать, поворачиваясь к нему.
- Если у него котелок варит, то нет, - ответил мужчина, и все громко захохотали.
- Хорес Клег? - переспросила буфетчица. - Не знаю его, дорогуша. Он что, завсегдатай?
- Нет, - сказала мать. - Во всяком случае, не думаю.
- Извини, дорогуша, - сказала буфетчица. - Налить чего-нибудь?
- Нет, благодарю вас, - ответила мать, отвернулась от стойки, протиснулась обратно к двери и вновь оказалась в тумане.
Мать прошла по виадуку и стояла на шедшей вдоль участков дорожке, глядя на отцовский сарай. Позади него земля круто понижалась, и щипцовая крыша четко виднелась на фоне легкого тумана и ночного небосвода, где луна казалась больше похожей на ком, чем на шар, словно огромная картофелина. Из-за краев двери брезжил тусклый, мерцающий свет, поэтому мать понимала, что отец там; на дорожке ее удерживали странные, приглушенные звуки, несшиеся из сарая; он явно был не один.
Через несколько минут они прекратились, и продрогшая мать решила, что вполне можно подойти и постучать в дверь. Но по-прежнему не двигалась, по-прежнему стояла у калитки, крепко сжимая сумочку. С улиц за участками доносился тоскливый лай собаки, а с реки туманные горны; потом вдруг за спиной матери пропыхтел шедший в город товарный поезд, и это подтолкнуло ее. С немалым усилием и с немалой смелостью мать открыла калитку и быстро пошла по тропке к двери.