В детстве меня мучили кошмары; и в ту ночь мне привиделся канал газового завода. В спящем разуме бушевал неистовый шторм: вода была чернее, чем обычно, яростно пенилась, стрелы молний с треском вспыхивали прямо над головой, между клубами густых низких туч, черных, курившихся по краям. Я стоял близко к краю канала, из воды всплыл скелет и поднялся на гребне волны, в его грудной клетке сидело, сжатое ребрами, какое-то лоснящееся, похожее на тюленя существо. Усатая морда этой жуткой, черной, грузной твари высовывалась наружу, она обнажила крошечные белые зубы и жалобно на меня заблеяла; поднявшись так высоко, что я почти мог ее коснуться, она погрузилась вновь с жутким блеянием, и я увидел, что канал по обе стороны от меня извергает отвратительных существ: громадную серую рыбу, бьющуюся в напоминавшей ножны сетке, конец ее был плотно заплетен поверх глаз и челюстей, словно носок чулка; сапог из крошечных белых косточек; других усатых, похожих на тюленей тварей, многие из них бились в обрывках сетей, и несколько человеческих лиц, они с блеянием поднимались на черных волнах и погружались снова. С каждой волной из глубин поднималась какая-то новая мерзость, и я с предельной уверенностью и предельным ужасом сознавал, что не устою на берегу канала и упаду к этим блеющим мерзостям. Потом вдруг мне привиделся отец в рубашке и плоской кепке, роющий яму посреди картофельной делянки. Там было туманно, но не настолько, чтобы скрыть рябой, шишковатый ком луны. В двери сарая я увидел Хилду, она в наброшенной на плечи поношенной шубе курила, прислонясь к косяку, свеча в сарае отбрасывала из-за нее тусклый свет. Несколько минут спустя отец опустился на колени и с величайшей осторожностью достал из земли картофельную плеть, держа одной рукой ботву, другой - корневище с тонкими проростками. Положил ее сбоку - до чего жутко было видеть, как нежно он обращается с плетью! И продолжал копать, ряд плетей возле ямы становился все длиннее; Хилда скрылась в сарае, потом вышла с бутылкой портвейна и чашкой. С реки доносились туманные горны. Затем я увидел отца по плечи в яме, потного, несмотря на холодный туман. Он бросил наверх лопату и не без труда вылез. Земля осыпалась под его пальцами, и отец несколько раз соскальзывал вниз. Хилда подошла и, сжимая у плеч наброшенную шубу, заглянула в яму. Едва видимые черви, поблескивая в лунном свете, выбирались из ее отвесных стен. Теперь отец выходит из сарая, в руках у него узел, частично обернутый окровавленным мешком. Это мертвое тело, голова завернута в мешковину, обвязанную вокруг шеи веревкой. Он кладет его на край ямы, поднимается с колен и смотрит на Хилду, стоящую среди выкопанных картофельных плетей. Она крепко натягивает наброшенную на плечи шубу. Отец толкает тело ногой, и око валится в могилу, падает на спину, одна рука оказывается под ней, другая неуклюже заброшена на обвязанную мешковиной голову, словно у тряпичной куклы. Хилда подходит к краю ямы и ногой сбрасывает туда немного рыхлой земли; потом вздрагивает и возвращается в сарай. Отец берет лопату и принимается закапывать яму; с величайшей осторожностью кладет на место картофельные плети.
Я с воплем проснулся, выскочил из постели и бросился через лестничную площадку в комнату родителей, но кровать была пуста, поэтому побежал вниз по лестнице и по узкому темному коридору к кухне.
Я открыл дверь. Отец сидел за столом с женщиной, которую я видел впервые.
- В чем дело? - спросил он. - Что это с тобой? - Поднялся, вывел меня в коридор и затворил дверь. - Поднимайся обратно, - сказал, ведя меня по коридору, - ложись снова в постель.
- Где мама? - спросил я, тщетно упираясь.
- Давай, сынок, обратно в постель.
- Где мама? - закричал я. - Не хочу в постель, мне привиделся страшный сон!
- Хватит, - сказал отец, подталкивая меня.
- Где мама?
- Не серди меня, Деннис! Твоя мама в кухне.
- Это не она!
- Наверх! - прошипел он.
- Мне больно! - Отец чересчур крепко стиснул мои запястья, вталкивая меня на лестницу, зубы его были оскалены. - Больно, - простонал я, и он меня выпустил, а сам прислонился к стене у нижней ступеньки.
- Иди ложись в постель, - спокойно сказал отец, весь его гнев неожиданно улетучился. - Свет можешь не гасить. Я потом поднимусь к тебе.
Я тоже успокоился. И стал подниматься. На середине пролета остановился и оглянулся.
- Кто эта женщина?
Отец поглядел на меня, снял очки и протер глаза большим и указательным пальцами.
- Какая?
- Та, что в кухне.
- Деннис, не серди меня. Живо поднимайся.
Когда я поднялся, отец вернулся в кухню и закрыл за собой дверь.
Лишь незадолго до Рождества я окончательно уразумел, что матери нет в живых. Но все равно события последующих часов были мне ясны, и не только те, что я видел, но и которые было потом так мучительно воссоздавать в Канаде. Хорес с Хилдой шли домой молча, на узких, пустых, туманных улицах она привалилась к нему, и он впервые получил возможность поддерживать ее, обнимая за плечи, и ощущать ее массу. Совершив убийство, он был невозмутим и спокоен, даже весел, однако эти чувства объяснялись больше ошеломленным шоковым состоянием, чем сознанием освобождения; отец зря надеялся, что его не будет терзать чувство вины, и долго ждать себя оно не заставило.
Остаток ночи Хилда проспала с ним на Китченер-стрит. Блузку и юбку она повесила в шкаф к одежде матери, потом бросила белье на стул и улеглась в постель. Отец хотел сношения, но она не допустила никакого контакта. Рано утром я тихонько вошел в ту комнату и встал у кровати, глядя на выпуклость их тел под одеялом, где должна была находиться мать, и на подушку, где лежали спутанные желтые волосы с черными корнями. Сквозь шторы просачивался серый тусклый свет, в комнате пахло перегаром. Отец внезапно проснулся. Первым его впечатлением был я, тихо стоявший возле кровати, вторым - отвратительный вкус слизи во рту. Тут ему вспомнилась ночь, он повернулся и бросил взгляд на лежавшую рядом Хилду. Потом снова посмотрел на меня, и я увидел, что его внезапно охватил сильный страх и ему хочется выпить; но в доме никогда не бывало спиртного (по настоянию матери), кроме нечастых бутылок пива. Ему захотелось обратиться за утешением к Хилде, но она, видимо, ассоциировалась с событиями прошлой ночи, с чувством ужаса и вины. Наконец он вспомнил о маленькой бутылке виски, которую купил к прошлому Рождеству да так и не выпил. Я уже вернулся в свою комнату, когда он поднялся, надел жилет, брюки и спустился в уборную. Возвратясь через несколько минут, зашел в кухню, потом в гостиную, где обнаружил виски в шкафу. И уселся с бутылкой в полумраке того необычного субботнего утра, не в последнюю очередь необычным было то, что отец находился там; раньше я ни разу не видел, чтобы он сидел в гостиной один. Гостиная предназначалась для компаний, а они собирались у нас очень редко - общительностью мои родители не отличались.
Примерно через час отец немного успокоился и почувствовал, что может подняться к Хилде. Выпивка слегка затуманила четкие контуры ночных дел; ужас, ставший было почти невыносимым, пошел на убыль, сменился некой хрупкой уверенностью, что они окажутся безнаказанными (полагаю, он с самого начала думал в этой связи о себе вместе с Хилдой, о совместной, общей ответственности). Медленно, тяжело ступая, он взошел по ступеням; я сидел в своей комнате у окна, подперев ладонями подбородок. Рассвело уже давно, однако туман все еще окутывал город, превращая утро в сумерки. Пока отец был внизу, я снова прокрался по лестничной площадке и еще раз взглянул на лежавшую в постели матери женщину. Она все еще крепко спала и похрапывала; пробормотала несколько слов, но они были неразборчивы. В комнате было темно, стоял сильный отвратительный запах сладкого портвейна; и я сразу же ощутил другой, поскольку знал приятный запах матери: этот тоже был женским, но запахом Хилды, теплым, плотским, с примесью крепких духов и шедшими из шкафа испарениями от шубы, от пропитанного туманом меха. Пахло также ее ногами, и в целом создавалось впечатление самки какого-то крупного животного, не особенно чистой, возможно, опасной. В берлогу, в логовище этого существа влез мой подкрепившийся виски отец; я напряженно прислушивался из своей комнаты, чуть приоткрыв дверь и прижавшись ухом к щели. Услышал, как он разделся и улегся на кровать.
Она лежала спиной к нему, лицом к занавешенному окну и газовому заводу снаружи. Отец осторожно прижался к ней (я слышал скрип пружин), его пах и живот плотно облегали ее зад. Он легонько положил на нее руку, уткнулся лицом в волосы (пахнувшие табачным дымом) и попытался заснуть.
Сон к отцу не шел. Его снова охватил ужас. Она пошевелилась, и я услышал скрип большой кровати. Я бесшумно вышел из своей комнаты и прокрался к чуть приоткрыв той двери (плотно она не закрывалась). Беззвучно опустился на колени и заглянул внутрь. Хилда повернулась и, не просыпаясь, обняла отца. Снова пробормотала что-то неразборчивое, и тяжелое дыхание возобновилось, грудь ее вздымалась и опускалась, а отец наконец лежал спокойно в крепких объятиях и вскоре тоже заснул.
Я наблюдал несколько секунд за спящей парой, потом тихо вернулся в свою комнату и стал возиться с коллекцией насекомых, прислушиваясь, когда проснутся Хилда с отцом. Видимо, я хотел услышать что-нибудь, из чего станет ясно, куда подевалась моя мать - моя настоящая мать.
Отец проснулся часа в четыре. В комнате по-прежнему было темно, шторы оставались задернутыми, сквозь щели в них просачивалась только серая муть нескончаемого тумана. Хилда пробуждалась тоже, она выпустила отца из объятий, при этом большой вялый матрац заколебался под ней, пружины и стыки старой кровати завизжали, заскрипели, и я снова прокрался к двери родительской спальни. Хилда потянулась, зевнула, потом, повернувшись к отцу, выдохнула: "Водопроводчик". Сонно поглядела на него. В постели было жарко, и я подумал, что отцу хочется умыться и почистить зубы (мне бы захотелось), но Хилда обняла его - и спустя несколько секунд пробудила к жизни. Стоя на коленях возле двери, я увидел, как шевелится одеяло, потом отец вдруг оказался на ней, в темноте он создавал из пары под жарким одеялом какой-то холмик. Легкая возня, пока она подсовывала под зад подушку, потом одеяло превратилось в шатер, оно вздымалось и опадало, бугрилось и разглаживалось, вся движущаяся темная масса стонала, будто одно существо, скрипы и стоны старой кровати обрели некий ритм, странно волновавший юного Паучка; а потом, словно игривый кит, этот колышущийся холм перевернулся (с хриплым смехом, с натужным кряхтеньем), белокурая голова Хилды со вздернутым подбородком поднялась над ним и повернулась к окну, она со стонами вздымалась и низвергалась, вздымалась и низвергалась, словно в борьбе с бурным морем. Старая кровать скрипела и скрежетала под ней, будто корпус галеона, стон звучал завыванием ветра в парусах по мере того, как она рассекала волны, то поднимаясь, то опускаясь, подбородок то выдавался к потолку, то прижимался к груди, толстые белые руки походили на колонны, спутанные белокурые волосы спадали вперед, скрывая лицо от жадного взора наблюдавшего Паучка. Наконец она угомонилась, выдохнула с протяжным завыванием, которое могло означать и удовольствие, и боль, и в комнате воцарилось спокойствие, слышалось только усталое, постепенно замедлявшееся дыхание. Тишина; потом Хилда слезла с отца, опустив ноги на пол, села на край матраца лицом к двери и зевнула.
Я так и стоял на коленях у двери, глазея на эту женщину; у меня не хватало духу пошевелиться. Отец за ее спиной что-то пробормотал, и она покачала головой. Рассеянно почесала ухо, отчего груди заколыхались. Живот ее выпячивался, словно мягкая белая подушка; я был заворожен треугольником мягкой плоти под его складкой и порослью вьющихся черных волос между толстых ляжек. Она снова зевнула, повернулась к отцу, и я отступил от двери. Секунду спустя я услышал, как Хилда прошла к шкафу, раздалось позвякивание вешалок, когда она рылась в одежде матери, и я беззвучно вернулся в свою комнату.
Позже Хилда захотела осмотреть дом. Я наблюдал, как она осторожно спускалась по нашей узкой лестнице, шла бочком в туго подпоясанном темно-синем в белую крапинку платье: выходном платье моей матери. Выпячивала зад, держалась пухлой рукой за перила; и, прислушиваясь к щелканью ее каблуков, я невольно вспоминал мягкое негромкое пошаркивание, с каким мать ходила в шлепанцах по дому. Хилда подкрасила губы ее помадой, причесалась ее гребнем; духами, правда, от нее пахло своими. Живот ее выпирал под тонкой тканью платья, большой, мясистый, ниспадающий по бокам к твердой округлости толстых бедер, между которыми ткань западала, словно занавеска или штора, прикрывавшая темную вогнутость.
- Две комнаты наверху, две внизу, да? - спросила Хилда, когда отец спустился следом за ней (она уже сунула нос в мою комнату, но меня не увидела, я спрятался под кроватью); потом, не дожидаясь ответа: - Хорес, я всегда мечтала о таком домике, Нора может подтвердить. - Затем - обратите внимание, как небрежно это бросила: - Он твоя собственность, так ведь?
Он твоя собственность, так ведь: это важно, мы еще к этому вернемся. Пока достаточно сказать, что Хилда Уилкинсон, обыкновенная проститутка, всю жизнь перебиралась с квартиры на квартиру, зачастую среди ночи; мужчина, имевший собственный дом, был привлекательным партнером - и куда как более привлекательным, исчезни его жена! Она говорила без умолку, ее отвратительно громкий голос разносился по всему дому, побуждения были яснее ясного.
- Деньги нужно вкладывать в недвижимость, я так считаю. Это гостиная, да, Хорес? Милая комнатка, здесь можно принимать друзей.
Хорес с Хилдой просидели в гостиной около часа, допили виски. Судя по тому, что я слышал, ей там было уютно, видимо, комната пробуждала в ней подавленное стремление к светскости. Хилда переполняла гостиную своим присутствием, когда восхищалась скромным камином с начищенным бронзовым ведерком для угля, кочергой и решетками, кроме того, она выразила удовольствие его кафельной облицовкой, овальным зеркалом над ним и пятью фарфоровыми гусями, повешенными по диагонали на стене. Понравились ей также рисунок на обоях и вощеный ситец диванных подушек. Горка с матовыми стеклами и тремя фарфоровыми статуэтками тоже пришлась Хилде по вкусу.
- Хорес, мне нравятся гостиные, - несколько раз повторяла она, - они придают дому респектабельность.
Что было до всего этого отцу, отдалявшему с помощью виски бездну терзаний, когда с каждым часом осознание совершенного убийства, будто вирус, все глубже въедается в жизненно важные органы?
В доме был бекон, и они, допив виски, перешли в кухню. Позавтракали с наступлением темноты; ко мне наверх донесся запах бекона, обострил мой голод, и без того волчий, потому что я не ел весь день; но спускаться я не стал. Сел на подоконник и смотрел на свет из кухонного окна, еле пронизывавший темноту во дворе. Увидел, как Хилда пошла через заднюю дверь в уборную, и ощутил соблазн спуститься, но перспектива встретиться с ней, когда она вернется, удержала меня.
- Тебе надо бы отремонтировать свой туалет, Хорес, - сказала, возвратясь, Хилда. - Хорошенькое дело, у водопроводчика туалет не работает!
Минут через десять они отправились в "Граф Рочестер", и я спустился на кухню. Бекона не осталось, пришлось довольствоваться вытекшим из него жиром и хлебом.
Неужели этот ужасный день никогда не кончится? Не могу больше об этом думать, тот долгий вечер я провел один в пропахшем Хилдой доме. Поев, я вышел в туман и отправился к каналу, где уныло бродил то в отчаянии, то в горестной ярости, сшибая пинками камешки в черную воду и находя какое-то утешение в туманной тьме ночи. Где моя мать? Где? В дом номер двадцать семь я вернулся в десятом часу, вошел в заднюю дверь; он был пуст. Поел еще хлеба с жиром, потом поднялся к себе и снова вынул коллекцию насекомых. Слышал, как пришел отец, поздно, один; он сидел в кухне и пил пиво до потери сознания. Около полуночи я тихонько спустился и увидел его, обмякшего на стуле возле плиты, все еще в кепке и шарфе, спавшего с прилипшим к нижней губе окурком.
Следующий день был воскресным. Отец, как обычно, поехал на участок. Туман слегка рассеялся, стояло холодное хмурое утро, похоже было, что собирается дождь. Проезжая по пустым улицам, отец все еще пребывал в шоке: после убийства прошло всего тридцать часов, и он еще не совсем освоился со своим новым положением. Убийство обосабливает человека, переносит в отдельный мир, тесный, ограниченный, несвободный, стиснутый чувством вины, непоправимостью совершенного и страхом разоблачения. Ничего этого отец толком еще не осознал, потому что не совсем вышел из шока; он ехал на велосипеде мимо занавешенных окон, за которыми спал мир, уже навсегда чужой ему, хотя до него, как я уже отметил, это еще не дошло.
Вскоре отцу пришлось это понять! Мне всегда виделась некая мрачная идеальная справедливость в том, что участок, куда он так часто сбегал от домашней жизни, теперь полнился ужасом убийства моей матери. Он лишь смутно это сознавал, катя по улицам в то воскресное утро, но чем ближе подъезжал к виадуку, тем сильнее становилось побуждение повернуть обратно и убраться как можно дальше от этого места. Но отец не поворачивал, так как ощущал и какое-то темное нездоровое возбуждение перспективой снова увидеть землю, под которой лежит она.
Только отца ничто не подготовило к той волне, что так поразила его, едва он открыл калитку и ступил на тропку. Несколько секунд она бушевала вокруг него, стремительно вихрясь, словно участок стал активным силовым полем в состоянии сильного возмущения. Исказило его восприятие: сарай и огород словно бы почернели, и он прежде, чем сделать шаг по тропке, ощутил какие-то удары и щипки по всему телу, затем в течение нескольких бесконечных секунд, пока шел к сараю, темный сырой утренний воздух вдруг стал кишеть крохотными зловредными микробами, и, для того чтобы пройти сквозь них, требовалась немалая решимость. Это впечатление от злобности огорода несколько ослабло, когда он закрылся в сарае, но снаружи оно не уменьшалось ни на минуту все то воскресенье.
(Я знаю, каково это, меня тоже мучили подобным образом, я тоже слышал, как они клацают и щелкают у моего затылка, словно собачьи зубы, словно туча трескучей мошкары, собственно говоря, этот звук редко пропадает, хотя большей частью, к моему облегчению, смягчается, больше походит на жужжание, чем на что-то еще.)