Ревниво и нежно любил Павлик свой дом. Обычный - на взгляд постороннего человека - одесский дом постройки конца прошлого века, был он для Павлика единственным и неповторимым. Павлику были дороги все "особые приметы", все те мелочи и детали, что отличали его среди "сверстников". И необычайно высокие - даже для старого дома - потолки: трехэтажный, он стоял, подняв свой карниз вровень с четырехэтажными соседями. И кариатида, по странной прихоти архитектора, в одиночку подпиравшая единственный балкон. И в незапамятные времена возникшая надпись "Элла+Жора = любовь" на стене лестничной клетки - при каждом ремонте она исчезала, но спустя некоторое время, словно заколдованная, упрямо пробивалась сквозь слой краски на поверхность, так что бывшая Элла, давно уже из тоненькой девчонки с вечно ободранными коленками превратившаяся в Эллу Ипполитовну, дородную стареющую мать семейства, и бывший Жора, а ныне ее супруг - лысый и робкий Юрий Степанович, проходя мимо истока своей семейной жизни, краснели и смущались… И два десятка разнокалиберных почтовых ящиков, в две шеренги протянувшиеся по стене площадки второго этажа от двери третьей квартиры до двери четвертой, - человек, впервые сюда попавший, наверняка решил бы, что жильцы здесь находятся в состоянии постоянной коммунальной войны, но Павлик отлично знал, что ящики - лишь дань традиции, а многочисленные соседи живут дружно и ладно. И это тоже было особой приметой его дома…
Но главное, конечно, состояло в том, что очень многое - точнее, почти всё - в его, Павлика, жизни - счастливое и тяжкое - накрепко связано с этим домом.
Вселения в квартиру номер три Павлик помнить не мог - Федор Ефимович Кольцов и жена его Ольга Сергеевна в то время еще даже не собирались стать его родителями. От матери Павлик знал, что в тридцать девятом Федор Ефимович ушел на сборы командиров запаса, его оставили в кадрах армии, он проделал польскую и финскую кампании, побывал дома в коротком отпуску весной сорокового, в феврале сорок первого появился на свет Павлик, а июнь отец встретил где-то под Белостоком. Последнее письмо его, помеченное двадцать вторым июня, мама получила уже в сентябре, и больше вестей от отца не было. Оно было коротким, это письмо, и Павлик знал его наизусть задолго до того, как выучил первые буквы: в эвакуации, в селе Троицком под Бийском, придя из госпиталя, куда она устроилась сестрой-хозяйкой, мама часто вынимала его из большой шкатулки, оклеенной морскими ракушками, украшенной неправдоподобно красивым фотоизображением Гагринского парка, и читала вслух. Много позже, одолев азбуку, Павлик и сам не раз читал неровные строки, наспех нацарапанные чернильным карандашом на листке из командирской полевой книжки: "Леля, любимая, сегодня, ты уже знаешь, началось то, что давно было неизбежным. Началось не так, как мы ожидали. Почему? Задавать, даже себе, такие вопросы - не время. Не стану скрывать - тяжело. Но верю в нашу встречу! Береги Павла и себя. Федя"… Когда это сложенное треугольником письмо добралось неисповедимыми путями в осажденный город, Павлику было всего семь месяцев, но Ольга Сергеевна с таким постоянством возвращалась к тем дням, с такими четкими деталями рассказывала сыну о них, что годам к пяти Павлику казалось уже, что он сам все это видел, что это в его памяти переводной картинкой отпечаталась последняя одесская ночь: мама, грустная, заплаканная, с туго набитым мешком за спиной, не выпуская из руки большущего чемодана, в темноте пытается передать завернутого в одеяло Павлика кому-то в кузов грузовика; в грузовике много-много тетенек с детьми, оттуда громко кричат: "Скорее, скорее!" - и тащат Павлика в машину. Павлику очень неудобно и жарко - одеяльце ватное, туго перевязанное, и в нем невозможно пошевелить ни руками, ни ногами, и спать ему хочется и не дают, - и он натужно ревет басом. Тут из кабины вылезает дядька в красноармейской фуражке, с револьвером на ремне, близко наклоняется к Павлику, так, что тот видит его огромные пышные усы, и спрашивает: "Чей это? Кольцовский? Ишь, разорался. А ну, давайте с ним к шоферу". Мама залезает в кабину, дядька передает ей чемодан и Павлика, а сам ловко вскакивает к теткам и детям в кузов. Павлик сразу перестает реветь, дядька с револьвером командует: "Поехали!" - и машина трогается. У причала толчея. Небо ясно, и все поглядывают с опаской вверх. Очередь быстро и без шума движется по трапу на борт судна. Моряки поспешно разводят всех по каютам, трюмам и палубам. Маме с Павликом достается мягкое кресло в очень красивом салоне. Мама укладывает Павлика, а сама устраивается на укрытом ковром полу, положив мешок под голову.
…Возвращение в Одессу, в дом на улице Пастера, Павлик помнил уже хорошо. Был тоже жаркий летний день, и у мамы тоже висел за спиной мешок, а в руке она несла чемодан, но была она веселая, хоть очень устала, и шли они домой от разрушенного вокзала пешком, а мама даже не держала Павлика за руку, он был большой и шел сам. В их комнате жил какой-то незнакомый тип, там было много чьих-то чужих вещей и всякие вазочки и статуэтки. Тип не хотел их впускать, но мама молча так на него посмотрела, что он принялся суетливо собирать свое барахло и распихивать его по корзинам и чемоданам, а потом побежал, привел подводу и, беспрерывно говоря "пожалуйста", "извините" и "спасибо", убрался со своими вазочками, сервизами и статуэтками.
Внезапно в конце лета нагрянул отец! Мама в кухне переплавляла пайковый сахар-песок в самодельную карамель - так делали многие, чтобы экономней расходовать сладкое с чаем. Хлопнула входная дверь, и, услышав вскрик Эллы Ипполитовны: "Боже мой, Федор Ефимыч!" - мама кинулась в коридор. Отец смеялся, крепко обняв маму, и бормотал: "Ну, что ты, Лелька, ну что ты плачешь, все хорошо", - а у самого текли слезы. Павлик, который прочно привык, отвечая на мамин вопрос: "Где наш папка?", показывать на фотографию над кроватью, никак не мог уразуметь, что на самом-то деле его папа - вот этот большой и страшно широкий дядя с орденами, тинькающими на груди, и в погонах с двумя белыми звездами. Этот папа почему-то все время старался взять его на руки, что Павлику было очень не по душе, а однажды посадил его в машину, которую называли странным именем "виллис", и прокатил по городу. Вот это Павлику очень понравилось, и с этого дня он бесповоротно поверил, что дядя - и вправду его папа…
А через неделю папа сел в "виллис" и уехал. На этот раз он не плакал, и мама тоже не плакала, она уже улыбалась, но долго не хотела идти с улицы домой, хотя Павлик настойчиво тянул ее за руку.
Больше своего папы Павлик никогда не видел, и писем от него мама не получила ни одного.
Потом война кончилась, а от отца не было ни слуху ни духу. К некоторым мальчикам и девочкам, которые жили в их доме и в соседних домах, папы приезжали с войны насовсем, и Павлик очень им завидовал, и спрашивал маму, когда же вернется их собственный папа, и мама отвечала, что, наверное, уже скоро.
Потом мама стала слать письма в разные места, чтобы ей ответили, когда же приедет папа, но никто этого не знал.
Однажды Павлик сидел в гостях у соседа Степы, у которого, кроме мамы - тети Эллы, всю жизнь был дома папа - дядя Юра, потому что его не взяли на войну, - он ничего не видел без очков с толстыми-претолстыми стеклами, и если бы его взяли на войну, то даже в этих очках не смог бы разглядеть, где наши, а где немцы. Так вот, Павлик сидел у Степы, а если говорить правильно, то не сидел, а лежал на полу, Степа тоже лежал, и они вместе налаживали электрическую железную дорогу. "Тыщу рублей стоит, - гордо пропыхтел Степа, - папа купил у демобилизованного". Дверь из детской в прихожую была приоткрыта, и Павлик вдруг услышал голос тети Эллы. Она разговаривала с соседкой из восьмой квартиры. "Все-таки очень странный был человек Федор Ефимович, прямо какой-то субъективный идеалист. (Почему это она про папу говорит "был", удивился Павлик.) Чуть не всю войну провоевал в партизанах, приехал домой в Одессу прямо из немецкого тыла на машине и ничего не привез семье. Представляете, какие у него там были возможности?! А теперь Оля с ребенком еле перебивается, форменным образом голодает. Посмотрите на ребенка - кожа и кости. А если бы он привез, - я знаю? - хотя бы какие-нибудь отрезы или дюжину пар часов - представляете, какое бы это было им подспорье? Вон Будорагин из флигеля - целую машину трофеев пригнал, в квартире, я сама видела, просто-таки комиссионный магазин, а, я уверена, даже немца ни одного не видал. Нет, вы мне не говорите - Федор Ефимыч был (опять "был"!) просто-таки чудак не от мира сего. А рецепт я вам дам, ради бога. Значит, так: вы берете полстакана какавеллы, две столовых ложки яичного порошка…"
Тут дверь захлопнулась, и дальше ничего не стало слышно. Потом вошла тетя Элла и сказала: "Павлик, милый, ты, конечно, извинишь Степочку, но ему пора заниматься. На тебе картофельную оладушку, она очень вкусная, и иди домой. Степочка, что ты себе думаешь? Вымой руки и марш за инструмент. У тебя еще три упражнения осталось".
Павлик шел коридором, ел тети Эллину оладушку, она была и вправду очень вкусная, и вдруг ощутил ужасную гордость. Он еще не понимал, что это была уже не мальчишеская, а взрослая - первая взрослая гордость за отца, который был, оказывается, чудаком не от мира сего и субъективным идеалистом…
Года два спустя, как-то вечером - Павлик уже ходил в школу и потому готовил за столом уроки - в дверь постучали, и порог переступил очень высокий человек в полной морской форме. "Простите, здесь живут Кольцовы? Ну, конечно, здесь, вы - Ольга Сергеевна, я вас сразу узнал, Федя показывал мне карточку. А Федя, что, еще с работы не вернулся?" Мама молча смотрела на гостя, потом медленно, словно эхом откликнулась, выговорила: "Не вернулся…" И моряк осекся и, словно ему вдруг стало очень трудно стоять, сел на стул, а стул был старый, и у него давно шаталась ножка, и тут она совсем вылетела, и моряк вместе со стулом грохнулся наземь. Это было очень смешно - такой здоровенный дядя и вдруг свалился на пол, но Павлику почему-то совсем не хотелось смеяться. А моряк - он между тем встал и все пытался поставить стул, но поставить, конечно, никак не мог, потому что у стула осталось только три ножки. Тогда он поднял свою фуражку и стал молча ее отряхивать, будто она упала не на чистый натертый пол, а в грязь. Потом он подошел к маме и взял ее за руку: "Простите, Ольга Сергеевна…" Наверное, ему было стыдно - он ведь не знал, что стул и раньше был сломанный…
Моряка звали Николай Николаевич Белецкий. Он рассказал, что вместе с папой партизанил в белорусских лесах, потом, когда наши войска освободили Белоруссию и их отряд влился в регулярные части Красной Армии, приказ начальства развел друзей по разным фронтам. Белецкий демобилизовался только недавно и вернулся домой, в Одессу, в пароходство, получил назначение штурманом дальнего плавания. Едва оформился, устроил семью - и к Феде. А тут вот какие дела…
Уже уходя, Белецкий как-то помялся у порога и бодро воскликнул: "Ах, черт, извините, Ольга Сергеевна, чуть не забыл. Вот ведь какая штука, мы когда с Федей разъезжались, так случилось, у меня ни копейки не было, а я к семье на побывку собирался и у Феди денег одолжил. Хочу вернуть… Вот". Он неловко вытащил из внутреннего кармана морской тужурки пачечку бумажек, положил на стол и, не оглянувшись, быстро вышел.
Через несколько дней он пришел снова и позвал маму и Павлика к себе в гости. В гостях мама и Павлик познакомились с женой дяди Коли - тетей Валей и их сыном Антоном. Павлик так понравился Антону, что с первой минуты прямо-таки невозможно было оторвать его от Павлика.
Белецкий сам взялся за розыски друга, разослал запросы во все мыслимые инстанции. И опять отовсюду стали приходить ответы: "Неизвестно"… "Сведений не имеется"… "К сожалению, данных нет"…
Однажды весенним утром, когда Павлик собирался в школу, почтальонша тетя Аня снова принесла Ольге Сергеевне большой, как она сказала, "казенный" пакет. Ольга Сергеевна в это время готовила Павлику на кухне завтрак и вошла в комнату, неся в одной руке сковородку, а в другой - этот самый пакет. Поставив сковородку перед Павликом, она столовым ножом вскрыла пакет и развернула бумагу. И сразу стала бледная-бледная. "Что там написано, мам?" - спросил Павлик, но мама не отвечала, может быть она не слышала, тогда Павлик сам вытащил из маминой руки бумагу.
Она была напечатана на пишущей машинке. Павлик читал очень внимательно и заметил, что в слове "задание" буква "з" выскочила из строчки вверх, "командования" почему-то напечатано с большой буквы, "Венгрии" - наоборот, с маленькой, а "без вести" - вместе, когда всем ясно, что пишется отдельно. Павлик подумал, что, если б эта машинистка училась в их классе, Александра Егоровна запросто поставила б ей за такой диктант двойку. И тут только до него дошло: ведь это его папа - подполковник Кольцов Федор Ефимович, выполняя особое задание командования, пропал без вести 10 октября 1944 года на территории Венгрии! Пропал без вести - значит, Павлик больше не увидит своего папу, с которым он был знаком ровно одну неделю. Впервые Павлик всем существом ощутил холод и безнадежность этого слова: никогда.
Дядя Коля устроил маму заведующей библиотекой в портклуб, там зарплата была повыше, чем в детской библиотеке, где она служила, и новая жизнь, в которой уже не было никакого места надежде на возвращение отца, постепенно вошла в свою колею, стала привычной.
Время шло. Ребята в школе уважали Павлика, но любили его далеко не все - парнем он рос колючим и неуживчивым. Бессменный редактор юмористической школьной стенгазеты, он придумал ей название "Ай! Болит!", и газета, едкая, красочная и веселая, зло издевалась надо всем, что "болело". Больше всего доставалось маменькиным сынкам, которые занимались только своими отметками, подлизам и наушникам-любителям.
В девятом классе Павлик подружился с семиклассницей Леной Охрименко. Лена считалась самой красивой девчонкой в школе, вокруг нее всегда вилась свита поклонников, но она держалась надменно и неприступно. Никому не удавалось завоевать ее расположение - ни прославленному конферансье всех школьных вечеров Вадику Лысцову, ни лучшему танцору Сенечке Софронову, ни даже непобедимому боксеру Генке Красухину, которого заметил сам главный тренер "Динамо" и пригласил в городскую юношескую команду. А вот Павлику - удалось. Впрочем, он и не завоевывал этого ее расположения. Как-то после уроков, не спрашивая Лениного разрешения, он пошел ее провожать - и вся школа изумленно наблюдала, как Лена, вместо того чтобы публично опозорить нахала, покорно отдала ему свой портфель и пошла рядом…
Впрочем, сенсация, как часто бывает с сенсациями и покрупнее, вскоре умерла своей смертью, и для всех стало само собой разумеющимся, что Павлик и Лена - всегда и всюду вместе.
Исключение составлял Вадик Лысцов. Чтобы какая-то девчонка могла предпочесть кого-то ему, Вадику, за которым всегда оставалось право выбора!
Как-то утром Павлик и Лена, как обычно, вместе шли в школу. Возле входа в школьный дворик стоял Вадик с приятелями. Он что-то рассказывал, а приятели, глядя ему в рот, восхищенно внимали. Увидев приближающуюся парочку, Вадик сначала замолчал, а потом заговорил с еще большим оживлением. Вадикова компания расступилась, пропустив Лену с Павликом, и тут Вадик громко сказал:
- Видали? В школу еще тепленькие идут. - И добавил что-то такое, что делало фразу совершенно недвусмысленной.
Лена вспыхнула и растерянно обернулась.
- Иди, я сейчас догоню. - Павлик отдал девушке оба портфеля - ее и свой и спокойно повернул назад, к воротам. Подойдя к Вадику, он молча и очень спокойно двинул того в подбородок. Вадик вскрикнул и упал. Приятели кинулись его поднимать, но к Павлику никто не сунулся. Когда Вадик оказался на ногах, Павлик снова с силой ударил его - на этот раз в нос. Тот, тоже молча, размазывая по физиономии кровь, кинулся в школу.
В школе разразилась буря. С первого же урока Павлика вызвал директор. Он кричал, едва не топал ногами, потом, потребовав к себе секретаря комитета комсомола, приказал сегодня же устроить комсомольское собрание и разобрать хулиганское поведение Кольцова.
- Бедный мальчик прибежал ко мне избитый до полусмерти! - кричал директор.
- Как же он, избитый до полусмерти, к вам прибежал? - ехидно осведомился Павлик.
- Вот как ты разговариваешь! - директор окончательно разъярился. - Вадик - гордость школы!
- Если такой подонок - ваша гордость, нам не о чем разговаривать, - сказал Павлик и вышел из директорского кабинета.
Директора в школе не уважали и боялись, человек он был глупый, грубый, и все знали, что у него есть любимчики - из тихонь и подлиз, которым особенно доставалось в газете "Ай! Болит!".
Когда Павлик вышел от директора, началась переменка, и он отправился прямо к дверям десятого "Б", где учился Вадик. Тот стоял возле класса, опять в окружении своего эскорта, и что-то рассказывал как ни в чем не бывало. Павлик раздвинул в стороны ребят, взял Вадика за ворот и, сказав: "А это - за донос", снова двинул конферансье в подбородок и, не торопясь, ушел.
Вечером его исключили из комсомола, хотя он рассказал все, как было, и ребята в большинстве ему вполне сочувствовали. Сказался жесткий нажим директора…
Павлик кинулся в райком комсомола. Попал к инструктору Кириллу Резнюку - очень корректному, вежливому, приятному юноше в роговых очках. Тот выслушал его сочувственно и сказал, что Павлик в принципе, в общем, может быть, и прав, а директор школы где-то не прав. Но разве можно действовать так, как действовал Павлик?
- Это же смахивает в чем-то на самоуправство. И даже на хулиганство. Что же получится, если каждый из нас станет воспитывать товарищей при помощи кулаков? У нас есть общественные организации, стенная печать, наконец, педагогический совет и администрация школы. Если б ты действовал вполне легальными путями - то есть обратился в одну из этих инстанций, они, я не сомневаюсь, поддержали б тебя и осудили некрасивое поведение твоего товарища… этого, как его… как его фамилия, ты сказал? - да, Лысцова. И этот пример можно было бы использовать для воспитания во всем школьном коллективе правильного отношения к девочкам, вашим товарищам по ученью и общественной работе. Твой благородный порыв делает тебе честь - но мы же, товарищ Кольцов, живем не в какие-нибудь отсталые рыцарские времена. У нас незачем и не к чему защищать женщину - то есть, прости, девочку - при помощи силы. Ты пойми меня правильно, я не осуждаю искренние чувства, которые толкнули тебя на драку. Я осуждаю лишь саму драку как метод решения любых жизненных коллизий и проблем…
- Лысцов мне не товарищ, - резко сказал Павлик, - и к тому же он - доносчик.