Будь этот дом старым или хотя бы просто симпатичным, в нем, вероятно, могла бы сохраниться какая-то память об умершей девушке, но современная комната выглядела пустой и безжалостной. Я осмотрел замки и петли, ощупал матрац и плечики, скатал дешевый ковер и сунул нож между половиц. Ничего. Духи, белье, счета, поздравительная открытка из Ниццы, сборник снов, шесть экземпляров журнала "Она", развешенные лесенкой чулки, шесть средних по стоимости платьев, восемь с половиной пар обуви, хорошее английское шерстяное пальто, дорогой транзисторный радиоприемник, настроенный на волну "Французской музыки", банка кофе, банка сухого молока, сахарин, поломанная дамская сумочка с просыпанной в ней пудрой и разбитым зеркалом, новая кастрюля. Ничто не указывало на то, какой была погибшая, чего боялась, о чем мечтала или чего хотела.
Прозвенел звонок. В дверях стояла девушка. Судя по виду, ей могло быть лет двадцать пять, но трудно было сказать определенно. Большие города накладывают свой отпечаток на людей: глаза городских жителей скорее критически изучают, чем смотрят, они оценивают стоимость, состояние дел и пытаются отделить победителей от проигравших. Что и пыталась сделать эта девушка.
– Вы из полиции? – спросила она.
– Нет. А вы?
– Я Моник. Живу в соседней квартире под номером одиннадцать.
– Я кузен Анни, Пьер.
– У вас забавный акцент. Вы бельгиец? – Она хихикнула так, как будто быть бельгийцем – самое забавное из того, что может случиться с человеком на свете.
– Наполовину бельгиец, – дружелюбно солгал я.
– Я всегда могу это определить, я очень хорошо различаю акценты.
– Действительно. – Я изобразил восхищение. – Не многие люди догадываются, что я наполовину бельгиец.
– Какая из половин бельгийская?
– Передняя половина.
Она опять хихикнула:
– Я хотела спросить, у вас отец или мать были из бельгийцев?
– Мать. Отец был парижанином с велосипедом.
Она попыталась заглянуть в квартиру через мое плечо.
– Я бы пригласил вас на чашечку кофе, но не должен ничего трогать в квартире.
– Вы намекаете… Вы хотите, чтобы я пригласила вас на кофе?
– Черт меня побери, если не так. – Я осторожно закрыл дверь. – Я буду готов через пять минут.
Вернувшись назад, чтобы скрыть следы своих поисков, я бросил последний взгляд на тесную комнатку. Так когда-нибудь и я уйду из жизни, и кто-нибудь из нашего департамента придет убедиться в том, что я не оставил "одну-две вещицы, способных всех нас смутить". Прощай, Анни, я тебя не знал, но теперь знаю не хуже, чем как кто-нибудь знает меня. Ты не уйдешь на пенсию, чтобы жить в маленьком домике в Ницце, и не будешь получать ежемесячный чек от несуществующей страховой компании. Нет, ты станешь резидентом в аду, Анни, и твои боссы будут посылать тебе директивы с небес с указаниями сделать отчеты более ясными и уменьшить расходы.
Я отправился в квартиру номер одиннадцать. Комната оказалась похожей на комнату Анни: дешевая позолота и фотографии кинозвезд, ванное полотенце на полу, пепельницы, переполненные окурками с отметками губной помады, тарелка чесночной колбасы, которая закрутилась и засохла.
Когда я пришел, Моник уже приготовила кофе: вылила кипяток на сухое молоко, смешанное с растворимым кофе, и размешала все это пластмассовой ложкой. Под маской хохотушки скрывалась крепкая девушка, которая внимательно рассматривала меня сквозь трепещущие ресницы.
– Сначала я подумала, что вы грабитель, – сказала она, – а потом – что вы из полиции.
– А теперь?
– Вы кузен Анни, Пьер. Вы можете быть кем угодно – от Шарлеманя до Тин-Тина, это не мое дело, вы уже не можете обидеть Анни.
Я достал бумажник и, вытащив из него стофранковую банкноту, положил ее на низкий кофейный столик. Моник уставилась на меня, сочтя такой жест за своего рода сексуальное предложение.
– Работали вы когда-нибудь с Анни в клинике? – спросил я.
– Нет.
Я положил на стол вторую банкноту и повторил вопрос.
– Нет, – повторила она.
Я положил третью банкноту, внимательно наблюдая за ней. Когда она опять сказала "нет", я наклонился и грубо взял ее за руку.
– Не говорите мне "нет"! – рявкнул я. – Вы думаете, я пришел сюда, ничего предварительно не разузнав?
Она сердито уставилась на меня. Я продолжал держать ее руку.
– Иногда, – процедила она неохотно.
– Сколько раз?
– Раз восемь – двенадцать.
– Так-то лучше.
Я перевернул ее руку, нажал пальцами на тыльную сторону, чтобы пальцы разжались, и вложил банкноты в раскрывшуюся ладонь. Едва я отпустил девушку, она откинулась назад подальше от меня, чтобы я не мог ее достать, и стала потирать кожу там, где остались следы моих пальцев. У нее были изящные худенькие руки с розовыми косточками, знакомые с ведрами холодной воды и марсельским мылом. Она не любила свои руки. Она засовывала их внутрь вещей, прятала позади предметов или под прижатые к телу предплечья.
– Вы поставили мне синяк, – пожаловалась она.
– Потрите его деньгами.
– Десять – двенадцать раз, – уточнила она.
– Расскажите мне о доме. Что там происходило?
– Вы из полиции.
– Я заключу с вами сделку, Моник. Суньте мне три сотни, и я расскажу вам о том, что я делаю.
Она мрачно улыбнулась.
– Иногда Анни требовалось еще одна девушка, просто как распорядительница… деньги не бывают лишними.
– У Анни было много денег?
– Много? Я никогда не знала никого, у кого было бы много денег. А даже если у кого они и были бы, с ними в этом городе недалеко уйдешь. Она не ездила в банк в бронированном автомобиле, если вы это имеете в виду.
Я ничего не сказал. Моник продолжала:
– Она зарабатывала хорошо, но деньгами распоряжалась глупо, давала их всем, кто ни расскажет ей небылицу. Ее родители будут тосковать по ней, отец Маркони тоже, она всегда давала деньги на детей, и на миссии, и на инвалидов. Я всегда ей говорила, что она поступает глупо. Вы не кузен Анни, но для полиции выбросили слишком много денег.
– Теперь о мужчинах, которых вы там встречали. Вам говорили, чтобы вы их расспрашивали и запоминали, что они скажут?
– Я с ними не спала…
– Мне нет дела до того, пили ли вы с ними the anglais и макали ли в него gateau sec, каковы были инструкции?
Она колебалась, и я положил на стол еще пять стофранковых банкнот, но держал на них свои пальцы.
– Конечно, я занималась с мужчинами любовью, так же как и Анни, но это были утонченные люди. Люди, обладающие вкусом и культурой.
– Конечно, они такими и были, – согласился я. – Люди с настоящим вкусом и культурой.
– Все делалось с помощью магнитофонов. На лампах у кровати было два выключателя. Мне было велено побуждать их говорить о работе. Так скучно, когда мужчины говорят о работе…
– Но были ли они готовы это делать?
– Мой Бог, они шли на это охотно.
– Вы имели дело с кассетами?
– Нет, записывающие устройства находились в какой-то другой части клиники. – Она посмотрела на деньги.
– Но было кое-что сверх этого. Анни делала больше, чем вы рассказали.
– Анни была дурочкой. И видите, к чему это ее привело? Так будет и со мной, если я буду слишком много говорить.
– Вы меня не интересуете, – сказал я. – Меня интересует только Анни. Что еще делала Анни?
– Она заменяла кассеты. Иногда она делала свои собственные записи.
– Она приносила в дом магнитофон?
– Да. Один из самых маленьких. Такие стоят около четырехсот новых франков. Он был у нее в сумочке. Однажды я его обнаружила, когда хотела одолжить у нее губную помаду.
– Что сказала о нем Анни?
– Ничего. Я никогда не говорила ей об этом. И никогда больше не открывала ее сумочку. Это было ее дело, и ко мне не имело никакого отношения.
– Сейчас в ее квартире нет миниатюрного магнитофона.
– Я его не брала.
– Тогда кто, по-вашему, его взял?
– Я говорила ей, говорила тысячу раз…
– Что вы ей говорили?
Она в презрительном жесте поджала губы.
– Что, вы думаете, я могла ей сказать, мистер Пьер, кузен Анни? Я говорила, что записывать разговоры в таком доме опасно – в доме, который принадлежит таким людям, как эти.
– Каким людям?
– В Париже не говорят о таких вещах, но известно, что дом принадлежит министерству внутренних дел или же ВСДК и используется для получения информации от чужестранцев. – Она всхлипнула, но тут же взяла себя в руки.
– Вы любили Анни?
– Я никогда не ладила с женщинами до тех пор, пока не познакомилась с ней. Когда мы познакомились, я была в трудном финансовом положении, у меня оставалось всего десять франков. Я убежала из дому и искала работу. В доме, где я жила, не было крана, поэтому я сдала одежду в прачечную, а потом попросила отменить заказ, потому что у меня не хватало денег заплатить. Анни одолжила мне денег на оплату всего счета – двадцать франков. Так что пока я искала работу, у меня была чистая одежда. Она дала мне первое в моей жизни теплое пальто. Она показала мне, как накладывать грим на глаза. Она слушала мои рассказы и давала мне выплакаться. Она велела мне не жить такой жизнью, какую вела сама, переходя от одного мужчины к другому. Она бы поделилась последней сигаретой с незнакомцем. Но она никогда не задавала мне вопросов. Анни была ангелом.
– Похоже, ваш рассказ подтверждает это.
– О, я знаю, что вы думаете. Вы думаете, что я и Анни были парой лесбиянок.
– Некоторые из моих лучших любовниц являются лесбиянками, – сказал я.
Моник улыбнулась. Я подумал, что она зальет меня всего слезами, но она пошмыгала носом и улыбнулась:
– Я не знаю, были ли мы лесбиянками или нет.
– Это имеет значение?
– Нет, не имеет. Все лучше, чем оставаться в доме, где я родилась, мои родители все еще там живут. Это все равно, что жить в осаде, быть осажденным нуждой. Они очень экономно используют порошок и кофе. Из еды – рис, томатная паста и картофельная приправа с крошечными кусочками мяса. Много хлеба. Мясо почитается, бумажные салфетки они не могут позволить себе иметь. Ненужный свет немедленно выключается. Вместо того чтобы обогревать комнату, они надевают свитер. В том же доме семьи теснятся в одной комнате, крысы прогрызают в деревянных перекрытиях огромные дыры – им больше нечего грызть, и туалет один на три семьи, слив, как правило, не работает. Людям, которые живут в верхней части дома, приходится спускаться на два этажа, чтобы воспользоваться краном с холодной водой. И это в том же городе, где меня угощали обедом в трехзвездочном ресторане, где счет за обед на двоих равен расходам моих родителей за год. В отеле "Риц" мой приятель-мужчина платит девять франков в день, чтобы кто-то присматривал за его собачкой. Это примерно половина пенсии, которую мой отец получает за то, что пострадал от взрыва на войне. Поэтому, когда вы приходите, шпионите, бахвалитесь своими деньгами и защищаете ракетную программу Французской Республики, атомные заводы, сверхзвуковые бомбардировщики и атомные подводные лодки или что там еще, не ждите слишком многого от моего патриотизма.
Она закусила губу и взглянула на меня, считая, что я стану ей возражать, но я не стал.
– Это мерзкий город, – согласился я.
– И опасный, – добавила она.
– Да, – сказал я. – В Париже все это есть.
Она засмеялась.
– Париж похож на меня, кузен Пьер: он больше не молод и слишком зависим от посетителей, которые приносят деньги. Париж – это женщина, в венах которой несколько больше алкоголя, чем нужно. Она говорит чуточку слишком громко и думает, что она молодая и веселая. Но она слишком часто улыбалась незнакомым мужчинам, и слова "я тебя люблю" слишком легко слетают с ее языка. Одежда шикарная, и грим использован щедро, но приглядитесь – и вы увидите пробивающиеся морщины.
Она встала, нащупала спички на столике у кровати и зажгла сигарету. Рука слегка дрожала. Моник обернулась ко мне.
– Я видела девушек, про которых знала, что они принимают предложения богатых мужчин, которых не могут полюбить. Я презирала этих девушек и хотела понять, как им удается заставить себя лечь в постель с такими непривлекательными партнерами. Ну, теперь поняла. Дым попадал ей в глаза. – Это страх. Страх быть женщиной – женщиной, чья привлекательность быстро проходит, оставляя ее одинокой и ненужной в этом отвратительном городе.
Теперь она плакала, и я, подойдя ближе, коснулся ее руки. Какое-то мгновение она, казалось, была готова опустить голову мне на плечо, но я почувствовал, что тело ее напряжено и неуступчиво. Я вынул из кармана визитную карточку и положил на ночной столик рядом с коробкой шоколадных конфет. Она раздраженно оттолкнула меня.
– Просто позвоните, если захотите еще поговорить, – сказал я.
– Вы англичанин, – неожиданно выпалила она.
Наверное, что-то было в моем произношении. Я кивнул.
– Это будет сугубо деловая встреча, – сказала она. – С оплатой наличными.
– Вам не следует быть столь суровой к себе.
Она ничего не ответила.
– И спасибо, – сказал я.
– Заткнитесь, – велела Моник.
Глава 17
Первым прибыл небольшой полицейский фургон с включенным клаксоном. Его сопровождал, то отставая, то опережая, мотоцикл, сирена которого ревела на полную мощность. Мотоциклом управлял мужчина в синей униформе. Он махал транспорту правой рукой с таким видом, будто создавал ветер, того и гляди сдующий припаркованные машины на тротуар. Шум стоял оглушительный. Транспорт уступал им дорогу. Некоторые машины делали это охотно, другие неохотно, но после пары сигналов и свистков они, как черепахи, взбирались на камни, на тротуары и на островки безопасности. Позади фургона шла колонна: три длинных синих автобуса, набитых мобильной гвардией, которая со скучающими лицами смотрела на раболепствующий транспорт. Колонну замыкала машина с динамиком. Люазо наблюдал за тем, как они исчезают в предместьях Сен-Оноре. Вскоре движение транспорта возобновилось. Инспектор отвернулся от окна и посмотрел на Марию.
– Этот человек опасен. Он ведет опасную игру. В его доме убита девушка, и Дэтт дергает за все политические нити, чтобы предотвратить расследование. Он об этом пожалеет. – Люазо встал и прошел через комнату.
– Сядь, дорогой, – сказала Мария. – Боюсь, ты напрасно теряешь калории.
– Я не мальчик на побегушках у Дэтта.
– А никто так и не думает, – сказала Мария, подумав о том, почему Люазо всегда кажется, что все угрожает его престижу.
– Дело девушки должно быть расследовано, – объяснил Люазо. – Именно поэтому я стал полицейским. Я верю в равенство перед законом. А теперь они пытаются связать мне руки. Это приводит меня в бешенство.
– Не кричи. – Голос Марии был спокоен. – Подумай, какое впечатление твои крики произведут на людей, с которыми ты работаешь.
– Ты права, – вздохнул Люазо. Мария любила его. Именно тогда, когда он чувствовал, что она сильно любит его, он охотно капитулировал. Она желала заботиться о нем и давать ему советы, ей хотелось, чтобы он стал лучшим преуспевающим полицейским в мире.
Мария сказала:
– Ты самый замечательный полицейский на свете.
Он улыбнулся:
– Ты имеешь в виду, что с твоей помощью я им буду.
Мария отрицательно покачала головой.
– Не спорь, – хмыкнул Люазо. – Я знаю, что у тебя в голове.
Мария тоже улыбнулась. Он действительно знал. Это было самым ужасным в их браке. Они слишком хорошо знали друг друга. Знать все – значит, не прощать ничего.
– Она была одной из моих девушек, – сказал Люазо.
Мария удивилась: Конечно, у Люазо были девушки, он не монах, но зачем рассказывать об этом ей?
– Одна из них? – произнесла она намеренно насмешливо.
– Не будь такой жутко хитрой, Мария. Терпеть не могу, когда ты поднимаешь одну бровь и говоришь таким покровительственным тоном. Одна из моих девушек, – повторил он медленно, чтобы ей было легче понять.
Люазо имел такой важный вид, что Мария почти хихикнула.
– Одна из девушек, работающих на меня в качестве информатора, – объяснил Люазо.
– Разве не все шлюхи это делают?
– Она не была шлюхой, она была интеллигентной девушкой, дающей первоклассную информацию.
– Согласись, дорогой, – проворковала Мария, – что ты был чуточку без ума от нее, – и вопросительно подняла бровь.
– Ты глупая корова, – сказал Люазо. – Бесполезно относиться к тебе, как к интеллектуальному человеческому существу.
Мария почувствовала себя шокированной этим выпадом, ржавое лезвие его ненависти оцарапало ее, хотя она всего лишь сделала доброжелательное, почти любовное замечание. Конечно, девушка вскружила голову Люазо, и он, в свою очередь, вскружил голову девушке. Гнев Люазо подтверждал этот факт. Но почему надо быть таким жестоким? Разве обязательно ранить ее, чтобы убедиться, что в ее жилах течет кровь?
Мария встала.
– Я ухожу. – И вспомнила, как Люазо однажды сказал, что один только Моцарт его понимает. Много времени спустя она пришла к выводу, что это похоже на правду.
– Ты сказала, что хочешь меня о чем-то попросить.
– Неважно.
– Конечно, важно. Присядь и расскажи.
Она отрицательно покачала головой.
– В другой раз.
– Почему ты должна относиться ко мне, как к монстру, только из-за того, что я не играю в ваши женские игры?
– Нет, – сказала она.
У Марии не было нужды жалеть Люазо. Он сам себя не жалел и редко жалел других. Он развалил их брак и теперь смотрел на него, как на поломанную игрушку, удивляясь, почему она не работает. "Бедный Люазо. Мой бедный, бедный, дорогой Люазо. Я, по крайней мере, могу построить все заново, но ты даже не знаешь, что такое ты сделал, что убило наш брак".
– Ты плачешь, Мария. Прости меня. Мне очень жаль.
– Я не плачу, и тебе не жаль. – Она улыбнулась. – Возможно, это всегда было нашей проблемой.
Люазо покачал головой, но как-то неубедительно.
Мария шла в сторону предместья Сен-Оноре, к своей машине, за рулем которой сидел Жан-Поль.
– Он довел тебя до слез. – сказал Жан-Поль. – Гадкая свинья.
– Я сама довела себя до слез.