На веки вечные - Звягинцев Александр Григорьевич 26 стр.


– Вы говорите об их нынешнем понимании, а религия того времени не была столь безвкусно человечной и вялой, – потер висок пальцами Гланц. – Это был крайне аристократичный культ истинных арийцев, осознающий свою силу и свой долг. Строгая, военизированная экономическая и политическая организация, рассчитанная на героических людей. Религия тогда безжалостно искореняла человеческие подвиды, несущие страшные звериные начала… Или же гуманно содержала их в еврейских гетто, чтобы они не заражали прекрасный мир! Это был величественный и прекрасный расцвет героической религии, искусства и культуры, носителями которого были истинные арийцы…

– Это вы так считаете – не выдержал Ребров. – К тому же ваш мифический мир проиграл свою битву.

– Увы… Уничтожение тамплиеров в 1308 году стало сигналом конца этой эпохи и началом торжества низших расовых сил. С этого момента расовые, культурные и политические достижения Европы стали медленно угасать. То, что приходило на смену, было ужасно. Рост городов, собиравших все нечистоты мира, распространение бездуховного торгашеского капитализма, возникновение рабочего класса, ни к чему не привязанного, скомпрометировали аристократические принципы и идеи расовой чистоты.

– Они просто оказались несовместимы ни с новой жизнью, ни с идеями христианства.

– Христианство, – поморщился Гланц. – Из суровой самоотверженной веры оно превратилось в сентиментальную альтруистическую басню, утверждавшую, что все люди равны, что нужно любить своего соседа, независимо от того, какой он расы и какие начала в нем заложены… Европа стала жертвой длительного процесса разложения, закончившегося торжеством темных народных масс и демагогов, которые ублажали их слух болтовней о равенстве и братстве. Но отважный воин, поражающий зверя, не может быть ему равен! Тем более, он не может быть ему братом.

– То есть для вас мир разделяется на светлую сторону голубоглазых и светловолосых арийцев и темные владения неарийских демонов? За одними добро, спасение, порядок, а другие способны только на зло, хаос и разрушение? Я правильно формулирую ваши идеи? – поинтересовался Ребров.

Гланц вздохнул.

– Примерно, молодой человек, весьма приблизительно. Они были не столь грубы, в них было много чувства – чувства прекрасного, даже невыразимо прекрасного…

– И тем не менее. Арийцы представлялись вам источником и инструментом всякого блага, аристократизма, творческих достижений, тогда как неарийцы механически связывались с порчей, разложением, с разрушительными стремлениями. А в чем конкретно должно было выразиться это противостояние? В каких действиях?

– Тогда мной владела мысль о необходимости современного крестового похода против политической эмансипации народных масс, против парламентской демократии и социалистических революций, построенных на идее всеобщего равенства.

– То есть мир сверхлюдей, чистокровных арийцев, столь непохожий на то, что вы видели вокруг, должен был всеми возможными способами противостоять неарийцам? Отсюда следовала необходимость установления ариогерманской империи, не имеющей никаких моральных обязательств перед остальным миром…

– В вашем изложении эти идеи выглядят очень грубо и жестко, – задумчиво сказал старик. – Для меня же тогда это были скорее мечтания, если хотите, сны об утраченном прошлом… У меня не было никаких идей и надежд по поводу претворения их в жизнь. Так человек, оскорбленный в своих лучших чувствах грязной и уродливой реальностью, уходит в грезы. В грезы, где все понятно определенно. Это была мечта о совершенном человеке, к которому надо стремиться.

– И поэтому нужно обеспечить расовое превосходство арийцев, – настойчиво уточнил Ребров. – Для чего нужны законы о запрещении межрасовых браков, размножение чистокровных германцев путем полигамии и создание материнских домов, где незамужние германские женщины хороших кровей смогут зачинать детей от чистокровных героев…

– Еще раз говорю вам, что это все были лишь мечтания кабинетного ученого и фантазера, каковым я был тогда. Был и остаюсь до сих пор.

– Но идея домов материнства Lebensborn для молодцов из войск СС разве не оттуда?

– Вероятно, – не стал спорить Гланц. – Вероятно, когда Гитлер и Гиммлер придумывали их, они опирались на какие-то мои мысли, но ведь я не имел никакого понятия об СС, гестапо, концлагерях!.. Кстати, если вы так хорошо осведомлены о моих взглядах, вы должны знать, что, когда Гитлер пришел к власти, издание моих трудов было запрещено! Научные кружки, которые я вел, были распущены по приказу гестапо, журналы закрыты.

– Видимо, Гитлер уже почувствовавший себя тогда сверхчеловеком, не хотел, чтобы кто-то знал, что за его взглядами не воля богов, а мечтания кабинетного ученого, над которыми многие смеялись.

– Наверное, – пожал плечами Гланц. – Но не старайтесь меня обидеть. Вам не понять, что двигало мной тогда… Что терзало мою душу, какие страхи за страну раздирали ум! Германия была унижена и оскорблена поражениями, хаосом, нищетой, высокомерным издевательством Запада… На Гитлера, конечно, повлияли мои описания древнего Золотого века, эти идеи были широко распространены тогда, но это лично он превратил абстрактные чувства и меланхолическую ностальгию в радикальное движение, которое привело к национальной революции и государственному перевороту. Я о таком не мог и думать! Я мечтал услышать прекрасный хор героев и совершенных людей, а услышал чудовищный рев взбесившихся мясников.

– Скажите, а Гитлер действительно верил в силу Копья Судьбы, о котором столько говорят?

– В какой-то момент он мог верить в его силу. Он мог внушить себе эту веру, потому что больше у него ничего не было. В каждом человеке живет желание верить. Только желание это может быть сильнее или слабее в зависимости от обстоятельств.

– А может, он просто понимал, что с этим Копьем и вашими видениями Золотого века он предстает перед толпой не как некий политикан, а как "великий и посвященный", наделенный огромными силами и поддерживаемый демоническими силами?

– Вполне возможно. Он знал, как обращаться с толпой и что ей надо говорить.

– Послушайте, но неужели вы не понимали, что происходит в Германии в действительности? Оказалось, что Гиммлер и Геббельс – вот ваши воплощенные в жизнь идеалы.

– Я еще раз повторяю – не пытайтесь меня оскорбить. Вы просили рассказать о прошлом – я рассказал. К моей сегодняшней жизни это уже не имеет никакого отношения. Я живу мыслями о том, как согреться и поесть. Вот и все. Все мои близкие погибли во время бомбежек. Или вам хочется и меня потащить на ваш суд? Пожалуйста, я не боюсь его – присылайте своих солдат.

Они уже уходили, когда Гланц вдруг сказал, глядя на Ирину:

– В вас чувствуется аристократизм. Меня не обманешь. Ради таких женщин мужчины совершают подвиги.

– Но во мне нет ни капли германской крови, – возразила Ирина.

Гланц ничего не ответил.

– Вот еще один ни в чем не повинный, ничего не знавший, ничего не подозревавший… – прищурившись, сказал Ребров, когда они с Ириной вышли на улицу, и добавил: – Все великие идеи безжалостны…

Солнца уже не было, опять сеял мелкий дождь.

– Но ведь людям нельзя запретить думать и мечтать, – мягко возразила Ирина. – А все-таки зачем ты его отыскал?

– Все пытаюсь понять, как крохотная партия мрачных фанатиков сумела захватить власть в огромной европейской стране, подчинить себе всю Европу, открыто провозглашая необходимость уничтожения целых народов. Это история, которую человечество не забудет. Любопытство к этой идеологии, исполненной мрачной ярости и ритуальной свирепости, будет долго еще привлекать людей. Но вот как они ее будут воспринимать?

– Ну, я думаю, после всего что произошло, вполне определенно – как людоедское учение.

– Не знаю. Этот старик может показаться даже милым и трогательным в своих воспоминаниях, но ведь это именно он объявил низшие классы общества потомством низших рас, обвинил их в упадке немецкого величия. Он осмелился сказать, что они должны быть попросту искоренены. Он объявил ложью христианскую традицию сострадания к слабым, угнетенным, несчастным.

Ирина помолчала, а потом вдруг призналась:

– И все-таки в нем есть обаяние, правда?

– Правда. Обаяние зла – это извечная проблема для людей. Он смотрел на тебя восторженными глазами, но ведь именно он рассматривал женщин как проблему, поскольку считал, что они гораздо более склонны к животным влечениям, нежели мужчины… Так что только строгое подчинение их арийским мужьям могло, как он выражался, гарантировать успех расового очищения и обожествления арийской расы. А ускорить процесс искоренения низших рас можно и гуманными методами – при помощи стерилизации и кастрации.

– Ужас, – зябко передернула плечами Ирина.

– Так что как бы сей старичок не открещивался от Гитлера с Гиммлером – они его ученики. У них бы не хватило фантазии и ума додуматься самим до такого.

Они сели в машину, Ребров завел мотор. Чуть помедлив, повернулся к Ирине.

– О чем ты думаешь? Тебя что-то гнетет, я же вижу…

– Завтра должна выступать свидетельница… француженка… Она будет рассказывать про то, что творилось в Освенциме, куда ее отправили. Я слышала какие-то обрывки… Это было невыносимо.

– Могу себе представить.

– Но я слышала, как она сказала своей подруге, что принесет в зал пистолет… И когда начнется допрос, будет стрелять в них, в подсудимых, пока не кончатся патроны.

– Думаю, это был просто нервный срыв. И потом пронести в зал пистолет невозможно – свидетелей обыскивают, – успокоил ее Ребров.

Ребров и Ирина стояли у входа в зал заседаний трибунала. В нескольких шагах от них стоял полковник Эндрюс с двумя офицерами охраны. Они о чем-то разговаривали, поглядывая внимательно по сторонам.

Из комнаты свидетелей вышла очень худая темноволосая женщина лет тридцати в сопровождении судебного пристава. Она шла прямо на Реброва, наклонив голову и обхватив себя руками за плечи. Ирина схватила Реброва за руку. Тот кивнул Эндрюсу, и полковник решительно преградил темноволосой женщине путь.

– Полковник американской армии Эндрюс, – официально представился он. – Свидетельница, если у вас есть оружие – сдайте его. Вход в зал с оружием строжайше запрещен.

– У меня нет оружия, – затравленно пробормотала женщина. – И вообще, что вам от меня надо? Я гражданка Франции! Вы не имеете права меня задерживать!

– Мадам, я еще раз прошу сдать оружие. У нас есть основания считать, что оно у вас есть. Вы не пройдете с ним в зал суда. Нам придется подвергнуть вас процедуре обыска.

– Вы не смеете! Слышите, вы не смеете!.. Это фашисты мучили меня в лагере, неужели и здесь вы посмеете!

Женщина вдруг выхватила спрятанный под одеждой пистолет и направила его прямо в грудь Эндрюсу.

– Пропустите меня, я сделаю то, что должна! Я должна сама сделать это! Пропустите или я буду стрелять!

Эндрюс и офицеры замерли от неожиданности. Ребров, оказавшийся чуть позади женщины, неслышно метнулся к ней, перехватил руку с пистолетом, крепко прижал ее к себе, не давая шевельнуться.

Женщина захлебнулась в рыданиях, а Ребров свирепо заорал:

– Врача! Быстрее врача!..

Постскриптум

"Много русских девушек и женщин работают на фабриках "Астра Верке". Их заставляют работать по 14 и больше часов в день. Зарплаты, они, конечно, никакой не получают. На работу и с работы они ходят под конвоем. Русские настолько переутомлены, что буквально валятся с ног. Им часто попадает от охраны плетьми. Жаловаться на охрану и скверную пищу они не имеют права. Моя соседка на днях приобрела себе работницу. Она внесла в кассу деньги, и ей представили возможность, выбрать по вкусу любую из только что пригнанных сюда женщин из России".

Из письма на Восточный фронт матери немецкого солдата Вильгельма Бока, 221 пехотная дивизия

Глава XII
Ждать и верить

Пора, – сказала Ирина. – А то я опоздаю на самолет и не попаду в Париж на Рождество. Оно, конечно, католическое, но все-таки рождественский Париж стоит того, чтобы его увидеть.

– Погоди, так ты верующая? – удивился Ребров. – Ты веришь в бога?

– Разумеется. А что ты так испугался?

– Просто я опять вспомнил этот рассказ Бунина… Он мне теперь не дает покоя. Ты его помнишь?

– Конечно.

– Там героиня в конце уходит в монастырь…

– Да. Чтобы не длить муку…

– Я надеюсь, у тебя нет таких мыслей?

– Нет. Пока нет. Хотя после всего, что я здесь узнала… Жаль, что ты не можешь поехать со мной. Рождество в Париже!.. Господи, хотя бы несколько дней не видеть эти развалины, глаза немцев, в которых только страх и ненависть. Не слышать их показаний, их рассказов, не переводить отчеты о зверствах… Ребров обнял ее.

– Это ты предупредил охрану? – вдруг спросила она. – Про то, что у свидетельницы будет пистолет?

– Да.

– А Павлик Розен сказал, что я не должна была никому об этом говорить.

– Почему?

– Он сказал, что эта женщина после того, что пережила, имеет право делать то, что считает нужным. И ее никто не посмел бы осудить. Он уверен, что ее бы отпустили.

– Понятно. И видимо, ты с ним согласна?

– Не знаю. От всего, что здесь происходит, я будто отупела. Не знаю, как со всем этим жить. А что ты будешь делать здесь?

– Ждать твоего возвращения. Ждать и верить. Сколько бы ни пришлось.

Постскриптум

"Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними вся в белом… идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь… И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня… Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие?"

Из рассказа Ивана Бунина "Чистый понедельник"

Глава XIII
Моя рука не дрожит

Поверженная Германия отмечала Рождество 1945 года и встречала новый 1946 год. На разбомбленных улицах жалобно играли шарманки, где-то даже крутились карусели, бродили Санта-Клаусы, голодные дети жадно смотрели на это подобие праздника, тянули руки за жалкими подарками, а их родители не хотели ни вспоминать, ни думать о совсем недавнем прошлом. Они думали только о том, как выжить и не дать своим детям умереть с голода. Когда их спрашивали о Гитлере и фашизме, они просто отворачивались и брели прочь.

Доктор Гилберт шел по широкому коридору тюрьмы мимо часовых, стоящих теперь у каждой камеры. В заседаниях Трибунала был объявлен двухнедельный перерыв, все, кто хотел, покинули уже изрядно надоевший им Нюрнберг. Доктор Гилберт тоже мог уехать, но он не стал этого делать. Он прекрасно понимал, что судьба дала ему шанс, которым он не имеет права не воспользоваться по полной. Рождество в его жизни еще будет и не одно, а вот другого Нюрнберга нет. И тот уникальный материал, который он тут имеет возможность собирать, принесет ему славу, положение и достаток. Именно поэтому он вел негласную войну с военным психиатром доктором Келли, в котором угадывал прямого конкурента по будущим сенсационным публикациям о тайнах Нюрнберга. Убрать Келли мог полковник Эндрюс, и Гилберт настойчиво внушал ему мысль, что источником всех сенсационных подробностей жизни тюрьмы, появляющихся в газетах, является именно Келли. Эндрю уже провел несколько неприятных разговоров с Келли и, судя по всему, развязки было ждать недолго. К тому же Гилберт поставлял спецслужбам куда более интересную информацию о замыслах подсудимых. Его донесения высоко ценил сам Джексон, порой дававший прямые указания выведать ту или иную информацию. Правда, для этого ему приходилось зачастую напрягать фантазию и кое-что додумывать за главарей рейха, но его это не смущало.

Потому что работал он на совесть, не заботясь об отдыхе. Во время судебных заседаний Гилберт постоянно находился рядом со скамьей подсудимых, стараясь не отлучаться ни на минуту, чтобы не пропустить ничего важного. Он не только заносил в блокнот реплики, которыми они обменивались друг с другом, но и следил за тем, что называется "языком тела" – реакциями, жестами, мимикой. А после заседаний шел в тюрьму, в камеры и снова слушал, выведывал, задавал нужные вопросы. И был еще один момент, в котором доктор Гилберт даже не сознавался себе – ему нравилось, что все эти фельдмаршалы, адмиралы, рейхсмаршалы, министры не просто говорят с ним на равных, а радуются возможности поговорить, а порой и заискивают перед ним.

Вот почему доктор Гилберт проводил рождественские каникулы в тюрьме. К тому же он психологически точно рассчитал, что в это время заключенные, сентиментальные немцы, чувствуют себя по-особому тоскливо и одиноко и потому могут быть откровенны больше обычного.

Он остановился у камеры, над дверью которой висела скромная табличка "Герман Геринг". Часовой, отдав честь, лязгнул замком и открыл дверь.

Геринг сидел на топчане, который заменял ему кровать. Выглядел он мрачным, но не подавленным. Гилберт устроился на единственном стуле.

– Как ваше настроение, рейхсмаршал?

– Я не получаю писем от жены и дочери, доктор.

Геринг указал пальцем на фотографии в рамочках, стоящие на столе.

– А ведь перед тем, как добровольно, – Геринг сделал многозначительную паузу, – сдаться американцам, я обратился лично к командующему американской армией генералу Эйзенхауэру с просьбой позаботиться о моей семье. И мне это было обещано. Но сейчас ваши прокуроры и судьи, лишая меня общения с семьей, видимо, таким образом пытаются сломить мою волю… Это напрасный труд.

– Я постараюсь выяснить, в чем тут дело, – пообещал Гилберт.

Геринг не знал, что письма задерживаются по рекомендации именно Гилберта. Джексон, который считал, что предстоящий в скором времени допрос Геринга, безусловно, главного обвиняемого на процессе, будет самым важным моментом суда, ждал от Гилберта постоянных донесений о моральном состоянии Геринга. Глядя на насупившегося рейхсмаршала Гилберт подумал, что этого чертова толстяка превратить в кающегося хлюпика будет совсем не просто. Спесь Геринга никак не убывала, несмотря на все старания Гилберта.

– Вы должны понимать, что в американской армии достаточно людей, которые считают, что в отношении вас и других пленных, после того, что вы совершили, все дозволено. Знаете, какое предложение поступило президенту США из Англии? Использовать немецких военных преступников вместо подопытных животных во время атомных испытаний на Тихом океане…

Геринг уставился на Гилберта, а потом скривился в усмешке.

– Все люди одинаковы. Только фантазии у них разные.

– Тем не менее, вы должны хорошо представлять себе, как к вам относятся в мире. Но я обещаю вам прояснить ситуацию с письмами от вашей семьи, – пообещал Гилберт и подумал, что надо разобраться, что полезнее – чтобы рейхсмаршал не видел писем дочери и жены и злился или чтобы он их получал и почувствовал доверие к нему, доктору Гилберту и стал еще откровеннее…

– Благодарю, – кивнул Геринг. – Буду вам очень обязан.

Назад Дальше