- Да, и именно на этом строится мой план. Запустим "Чокнутую", можно с двумя-тремя повторениями, потом дадим заметку нашего литературного обозревателя, сообщим о предстоящей публикации в журнале - словом, сделаем автору рекламу. Как можно громче, понимаете? А потом…
Векслер встал и, держа руки в карманах, прошелся по серому ковру, постоял перед громадным - от пола до потолка - окном, стукнул перстнем по толстому, как броневая плита, зеркальному стеклу. Заведующий сектором с интересом наблюдал за ним, вспоминая, как робко держался он в этом самом кабинете всего год назад. Многообещающий молодой человек, ничего не скажешь…
- А потом, - продолжал Векслер, - когда словосочетание "Егор Телегин" станет для наших слушателей привычным, мы дадим в эфир новый его рассказ - еще один. Из тех, что привезла Карен.
- Но ведь, - шеф поднял брови, - вы сказали, что они там известны.
- Да, известны.
- Вы что же, хотите сами засветить своего протеже?
- Совершенно верно. Сейчас я вам все объясню! Там есть юмористический рассказ из армейской жизни - о новобранцах, как их начинают муштровать, тема, в общем-то, довольно избитая. Я прикинул - если эту вещь отретушировать, получится потрясающая сатира. Там, например, есть такой старшина - ну типичный служака-сверхсрочник, простой, грубоватый, а в роте у него этакие современные мальчики, некоторые из интеллигентных семей, - отсюда всякие смешные ситуации. Всему этому можно придать совсем другой оттенок, и тогда…
- Я понял вас, Алекс. Как юмор переделывается в сатиру, можете не объяснять. Объясните другое - зачем вам понадобилось подставлять под удар самого автора? Вы же понимаете, что публикация такого рассказа ему даром не пройдет.
- Вот именно! - Векслер вернулся к столу, сел и положил ладони на полированную поверхность. - Как только выяснится, кто такой "Егор Телегин", моего Кротона начнут тягать. Что ему в этом случае грозит - точно не представляю, надо будет выяснить у юристов; но неприятности у него будут. Вот это и заставит его рано или поздно сделать выбор.
- Так. - Заведующий помолчал, побарабанил пальцами по столу. - Резон в этом есть, согласен. Но почему вы уверены, что выбор окажется в нашу пользу? Вы ведь предаете человека, который вам доверился; как мы будем после этого выглядеть - в его глазах?
- Это меня совершенно не интересует! Пусть считает нас подонками из подонков, это неважно; важно единственное - после того, что с ним произойдет, он станет противником режима. Чего сейчас, поймите, о нем сказать нельзя! Кстати, этого нельзя сказать и о большинстве так называемых "диссидентов"; идейных противников социализма среди них не так много, большинство конфликтует с властью из-за каких-то мелких обид. Надо, чтобы этих обид было как можно больше. Для нас самое нежелательное - это если в России состоится наконец диалог между правительством и критически настроенной интеллигенцией, и поэтому мы должны вбивать клинья, где только можем. Хотите, я с вами поделюсь одним своим наблюдением, может быть, самым ценным из тех, что я собрал в Советском Союзе?
- Алекс, - ласково сказал заведующий, - вы не работали бы в моем секторе, если бы не делились со мной всеми своими наблюдениями. А степень ценности я уж как-нибудь определю сам.
- Так вот! Мы здесь все время кричим: коммунистический режим давит на искусство, не дает ему свободно развиваться. Но есть странная закономерность: советские периферийные издания всегда осторожнее столичных, а в Москве свободно идут пьесы, недоступные зрителям в провинции. Почему у них там происходит постоянный отток культурных сил в столицу? Да просто потому, что в Москве легче дышать. Да-да, как ни странно!
- Странного тут ничего нет, - возразил шеф, - провинция всегда более консервативна, это можно наблюдать не только в России. У нас тоже настоятель захолустного прихода нередко старается быть святее самого папы, так и у них на местах с утроенным рвением блюдут принципы культурной политики, провозглашенные центром.
- Да, но они же фактически подрывают ее, доводя эти принципы до абсурда! Позволю себе пример из прошлого: после фестиваля в пятьдесят седьмом году, когда в Москву впервые проникла западная молодежная мода, одна из центральных газет осудила повальное увлечение этой модой. И что же вы думаете? В провинции немедленно началась свирепая кампания против узких брюк, солнцезащитных очков и прочих "атрибутов капитализма"…
- Кому вы это рассказываете! - Шеф оживился, на его пергаментном лице возникло подобие улыбки, - Отлично помню, я тогда работал там и видел все это своими глазами. Также были под запретом длинные волосы у молодых людей, идейному комсомольцу полагалось стричься коротко. Но брюки - о, брюки вызывали особую ярость! По Москве ходила тогда великолепная история об одном крупном физике из Дубны - молодом, они ведь рано становятся крупными, - который имел неосторожность отправиться в Сочи в узких брюках; там его немедленно изловил комсомольский патруль, ему сделали внушение, а брюки распороли по шву, это был обычный метод воздействия на идейно заблуждающихся. Этот парень тут же, не переодевшись, вернулся в аэропорт, улетел обратно в Москву и как был - в этих своих распоротых брюках - явился в Центральный Комитет комсомола, где устроил страшный скандал. Будучи доктором наук и прочее, он мог себе это позволить, вы же понимаете. После этого случая, говорят, охота на "стиляг" была запрещена, но они долго еще оставались как бы гражданами второго сорта. Впрочем, простите, я вас прервал.
- Нет-нет, ваши воспоминания как раз иллюстрируют мою мысль о местных "перегибах" - в Москве посоветовали не увлекаться, а в Сочи тут же кинулись рвать на людях штаны. Но это ладно, это из области юмора, а ведь в других случаях дело обстоит серьезно. Для Кремля это уже большая опасность.
- Полгода назад, помнится, вы были убеждены в прочности положения кремлевских лидеров…
- В другом плане! Я говорил, что они прочно сидят в седле, поскольку народ - основная масса народа - их поддерживает, несмотря ни на что. В этом смысле я действительно убежден, советской системе ничто не грозит. Снаружи она неуязвима. Мы можем - и должны! - играть только на внутренних ее слабостях.
- Вы далеко пойдете, Алекс, - задумчиво сказал шеф. - У вас есть одно весьма ценное качество… Точнее, два, но сейчас я хочу сказать об одном: вы умеете мыслить широко и перспективно.
- Благодарю, но моей заслуги тут нет, этому я учился у вас.
- Ну-ну, не надо скромничать, мало ли кто у меня учился… Как говорят русские, "дурака учить - что ржавое железо точить". Значит, считаете, что в области культурной политики…
- В области культурной политики перегибы особенно опасны - для Советов. И особенно полезны - для нас, потому что от монолита отслаивается значительный пласт - пласт творческой интеллигенции.
- Не увлекайтесь, Алекс! Вас послушать, так нам больше и делать нечего - все совершается без нашего участия, уже и интеллигенция откололась от режима…
- Простите, "откололась" я не сказал, - возразил Векслер. - Она отслоена, но придется еще порядочно поработать клиньями, чтобы трещина превратилась в разлом. Я только говорю, что это рано или поздно произойдет… А наше участие может сводиться лишь к некоторой коррекции естественного хода вещей. Нам даже клинья забивать не надо, с этим делом вполне справляются тамошние чиновники от культуры - ведь это они представляют режим в глазах каждого отдельного писателя или художника, а более убийственного эффекта никаким нашим пропагандистам не добиться.
- Ну что ж… как говорят русские, "вашими бы устами да мед пить". Рад был побеседовать, Алекс, и хочу пожелать вам успехов на новом месте.
- Благодарю вас.
- Это, знаете, большое достижение - получить такой пост в вашем возрасте. Рады?
- Не знаю… Естественно, я ценю доверие, надеюсь его оправдать и все такое. Но мне будет недоставать оперативной работы.
- А ваша работа и останется оперативной - только на другом уровне и в других масштабах. Поверьте, тот, кто планирует операцию, вкладывает в нее не меньше, чем исполнитель.
- Я это понимаю, но… Все равно жаль.
- Что делать, мой дорогой. В Россию вам теперь путь заказан, так что придется посидеть за письменным столом. Мне первое время тоже было непривычно. Хотя мы работали в более трудных условиях.
- Вы так думаете? А почему, интересно? Вы считаете, советская служба безопасности теперь менее эффективна?
- Нет, этого я не думаю. Напротив, они все время оттачивают свою методику, но ведь и мы, согласитесь, не стоим на месте. Мы тоже чему-то учимся, а? Техника, приемы - все это теперь стало более совершенным. Вы вот, скажем, съездили в Ленинград, практически ничем не рискуя; съездили, успешно выполнили задание - и ушли без помех. Хотя я убежден, что за вами следили.
- Пожалуй, - задумчиво согласился Векслер. - Карен, кстати, тоже уверяет, что за ней наблюдали. Разрешите задать вопрос?
- Задавайте. Если смогу, отвечу.
- Вы сказали, что у меня есть два ценных качества, но назвали только одно. Могу я узнать второе?
- Безжалостность, Алекс.
Векслер подумал, пожал плечами:
- Не знаю… никогда не анализировал себя в этом плане. Для нас, мне думается, термин "жалость" лишен смысла.
- Вероятно. Итак, желаю успехов…
Выходя из кабинета, Векслер усмехнулся - старик, видно, и в самом деле отработал свое. Надо же, заговорил о жалости!
Получасом позже его серебристый "сааб", вжимаясь в бетон и утробно подвывая турбокомпрессором, мчался по забитой машинами автостраде в сторону побережья. Кондиционер был неисправен, пришлось опустить стекло, горячий угарный ветер хлестал в салон, не принося свежести. Над дорогой, точно по линейке прорезавшей плоскую, изнывающую под июльским зноем равнину, висел смог, сгущаясь впереди в плотную сизую дымку, от гула сотен моторов ломило голову. Векслер пальцем оттянул узел галстука, расстегнул верхнюю пуговку сорочки и подвигал шеей, высвобождаясь из воротничка. Ему вдруг вспомнился дачный поселок под Ленинградом - тишина, запах снега, равномерное шорханье лыж по чуть подтаявшей и снова прихваченной морозцем лыжне.
Кротов, да. А чего, собственно, его "жалеть"? Слово само по себе дурацкое, особенно в данном контексте; но дело даже не в этом. Что такого уж страшного с ним случилось? Должен был бы благодарить, что вырвался из рутины… Тоже мне, жизнь - сидеть в норе. Так, может, хоть новыми сюжетцами обогатится.
Он думал теперь о нем совершенно равнодушно, как о незнакомце, случайно оказавшемся рядом в городском транспорте. Да, собственно, так ведь оно и было - случай их свел, случай сделал Кротова подходящей кандидатурой, а мог на его месте оказаться и совсем другой - совсем другая пешка. Это ведь как в шахматах: двигаешь по доске эту или другую - дело не в самой пешке, а в ее координатах. Замысел игрока плюс случай, подсунувший ему именно эту фигурку. При чем тут жалость? Векслер не глядя протянул руку, нажал клавишу магнитофона на приборной доске - лишь бы заглушить гул моторов, от которого лопается голова, и включил сигнал левого поворота, готовясь сманеврировать в крайний ряд.
Глава 13
Лето в этом году выдалось не по-ленинградски жарким; даже по ночам в "пенале" было душно, не работалось, и в середине июля Вадим уложил рюкзак и отправился путешествовать привычным способом - на попутках. Подбрасывали его обычно на короткие расстояния, от одного райцентра до другого, но он и не спешил, торопиться было некуда. Если удастся, доедет до Одессы или Николаева и обратно. Хорошо бы, конечно, покейфовать недельку на берегах Понта, но берега эти с каждым годом все менее и менее гостеприимны - спать где-нибудь на пляже строжайше воспрещено, заметут в два счета, а что остается: платить трояк в сутки за койку в курятнике? Спасибо, это уж пусть подпольные миллионеры так отдыхают.
Никуда не торопясь и не строя никаких далеко идущих планов, он добрался до Черниговщины, и вдруг так пленили его тамошние "широкошумные дубравы", что он решил дальше не ехать. Ему и раньше нравились эти места, он не раз проезжал ими в своих странствиях, но правились без особого восторга, без желания задержаться, пожить. А сейчас такое желание появилось.
С очередной попутки он сошел на шоссе Гомель - Чернигов, возле знака, указывающего проселочную дорогу; толстая вертикальная линия в треугольнике пересекалась тонкой горизонтальной. Пошел направо - просто потому, что было утро, солнце просверкивало сквозь кроны слева от шоссе, и пойди он в ту сторону - слепило бы глаза, а Вадим этого не любил, глаза у него и без того часто болели и воспалялись. А так оно грело в спину, осыпая шевелящимися пятнами света узкую лесную дорогу впереди и просвечивая чащу дымными косыми лучами, - ночью прошел дождь, и сейчас земля просыхала, курясь легким туманом. Пели птицы, и идти было легко.
Вадим подумал вдруг, что вот странно - считает себя писателем, а природы не знает совершенно, не умеет определить ни птицу по голосу, ни дерево - по форме листьев или фактуре коры. Ну кроме самых уж известных - березу там, дуб, клен. Конечно, он горожанин, писать о деревне не покушается, но все же… Хорошо бы пожить здесь подольше, подумал Вадим, до самой осени, если удастся найти пристанище. Пристроиться бы к какой-нибудь одинокой бабусе, чтобы кормила, а он бы ей всю мужицкую работу делал - вскопать что надо, починить, дров на зиму напилить да наколоть. А городская жизнь успеет еще в Питере осточертеть.
Уже после полудня, отшагав не менее трех часов, Вадим добрался до деревеньки, где искомая бабуся нашлась в первой же хате, куда он постучался попросить воды. Маленькая, ему по плечо, с ласковыми глазами на сморщенном личике, бабуся угостила его ледяным молоком из погреба, рассказала о своих сынах, вышедших "в люди" (один в Москве, другой в Витебске), и, узнав о планах гостя, сразу предложила и кров и стол. Сыны-то у нее добрые, объяснила она, грех жаловаться, и деньгами нет-нет да и помогут, и к себе жить звали - внуков нянчить; но сюда давно уж не наведывались, да и когда им - оба ходят в начальниках. Так что по хозяйству всегда есть чем заняться, и не только у нее, тут, почитай, по всей деревне одни жинки остались - старики вымирают, а хлопцев после армии маковой коврижкой домой не заманишь…
У бабуси Вадим прожил неделю. Починил крышу колодца, привел в порядок сколоченные из жердин ворота, выкорчевал и распилил на дрова две старые, переставшие уже плодоносить яблони; работал много, и все равно ходил отяжелевший от непривычно сытной домашней еды - борщей, вареников, каких-то особенно вкусных картофельных оладушек. По вечерам Катерина Гнатовна рассказывала ему разные бывальщины полувековой или сорокалетней давности - иные настолько интересные, что Вадим потом даже записывал кое-что для памяти. Места эти в войну были партизанскими, так что жители навидались всякого; впрочем, записи - или конспекты - он делал просто для очистки совести, чтобы потом не пожалеть: вот, мол, такой был материал… Материал и впрямь был богатейший, главное - что из первых рук, но использовать его Вадим все равно не собирался: война и предвоенное десятилетие были для него запретными темами, которые он дал себе зарок обходить. Сам до конца не понимая почему.
Разделяемое многими непишущими мнение, что писать позволительно только о лично увиденном, он всегда считал вздорным: наполовину обеднела бы мировая литература, следуй она этому нелепому правилу. Пушкин, что ли, видел Белогорскую крепость в день ее взятия Пугачевым? Вздор, конечно. "Видеть" можно не только глазами.
Другое дело, что этим даром "внутреннего зрения" обладают немногие. И если его нет, тогда, конечно, пиши только об окружающей тебя реальности - так будет вернее. Вадим не знал, осчастливлен ли этим даром. Иногда казалось - да, осчастливлен, может видеть и видит. В заветной папочке в самом дальнем ящике стола лежал у него написанный года три назад рассказец, коего действие происходило в 1716 году, а героем был не кто иной, как царевич Алексей - фигура, как ему казалось, одна из самых противоречивых и загадочных в обильной загадками и противоречиями российской истории. Рассказ этот он не показывал никому, даже абстракционисту Димке Климову, который вообще-то был тонким ценителем; а показать иногда хотелось, - ему самому сей исторический опус казался удачным, но всегда ли можно доверять авторской самооценке? Дать почитать следовало бы именно для проверки наличия "внутреннего зрения", и именно поэтому было боязно это сделать. Тот же Димка мог сказать: извини, мол, за прямоту, старик, но эпоху ты не видишь, не чувствуешь, а может, не умеешь дать почувствовать читателю, поэтому кончай это дело и пиши лучше о зримом и осязаемом… Скажи Димка так, он бы ему поверил, согласился без спора, но разочаровываться в себе не хотелось.
И вот странно - забраться в такую даль, в начало XVIII века, он не поколебался; а история самая новейшая, недавняя, вторая четверть века XX, отпугивала. Не только его, впрочем; молодые вообще о войне не пишут - за редчайшим исключением. Но причины, наверное, у всех свои, разные. От иных Вадиму приходилось слышать и откровенное "неинтересно", эти считали, что о войне давно уже написано все, что можно было написать, до каких же пор можно эксплуатировать тему…
Сам он вовсе не считал, что о Великой Отечественной войне "написано все"; напротив, ему все время думалось, что главное-то как раз все еще не сказано, все еще ждет, чтобы кто-то наконец сказал. А многие романы о войне действительно уже начинали повторять друг друга, уже не открывалось читателю ничего нового: и мальчики-лейтенанты, командиры огневых взводов, через месяц после училища уже стреляющие по "тиграм" прямой наводкой, и непременные девочки-санинструкторши, и горькая фронтовая любовь, и подвиги, и смерть - все это была святая правда, но ведь обо всем этом уже писалось и раньше, писалось не просто очевидцами - участниками, и писалось многажды. Конечно, чтобы сказать наконец главное, еще не сказанное, для этого надо обладать или личным опытом участника и очевидца, или каким-то совершенно уж - до гениальности - безошибочным "внутренним зрением", способным разглядеть не увиденное другими. Иногда, позволив себе размечтаться, Вадим думал, что - чем черт не шутит? - вдруг и ему удастся когда-нибудь дорасти до того уровня постижения жизни, когда и военная тема перестанет быть запретной…
Может быть, поэтому и конспектировал он сейчас рассказы приютившей его бабуси. Понимать ее было не просто, Катерина Гнатовна говорила на причудливом русско-украинском диалекте с обилием белорусских слов, но это ему в общем не мешало; некоторые особенно красочные обороты Вадим даже выписывал отдельно.
Иногда заходили соседки, дополняли хозяйкины воспоминания своими. Вадим исчиркал половину толстой общей тетради, подумывал уже о том, чтобы задержаться здесь, собрать побольше материала для рассказа - не о войне, конечно, а о таких вот пощаженных ею старых женщинах, доживающих век в тихом лесном краю каждая наедине со своей горькой памятью.