Конца разговора я не расслышал. Я все пытался разобраться, в самом ли деле пилот, с которым я беседовал, что-то знает о каком-то плане или же просто блефует. Сказать это с уверенностью о человеке в его состоянии было трудно. Я пытался поставить себя на его место и посмотреть, что бы почувствовал и что бы сделал пройди я такую же школу, какую прошел он.
Потеря самолета, очевидно, вывела его из равновесия. Пилот, казалось мне, испытывает к машине нечто сродни любви капитана к своему судну. Ему, наверняка, захотелось бы как-то отомстить людям, превратившим ее из крылатого существа, полного красоты и жизни, в жалкие обломки. Я вспомнил круг враждебных пилоту лиц в свете пламени. Он мог нанести им ответный удар только одним способом: запугать их. Я говорил по-немецки, и он был вынужден нанести удар через меня…
И все-таки, что же заставило его заявить мне, что у них есть план захвата британских аэродромов истребительной авиации? Что заставило его сообщить мне о готовящемся нападении на Торби? Неужто просто бравада и ничего больше?
В то, что простой пилот знает о плане захвата наших авиабаз, верилось с трудом. Такой план по понятным причинам содержался бы в строгой тайне и был бы известен лишь самым высоким чинам люфтваффе. Но вполне возможно, что слух о наличии такого плана дошел до офицерских столовых. А может быть, это был всего-навсего тот случай, когда желаемое принимают за действительное. Понятно, чтобы вторжение оказалось успешным, врагу очень хотелось бы парализовать воздушный щит нашей страны. Вероятно поэтому немецкие авиаторы и пришли к заключению, что их верховное командование разработало план, осуществление которого позволит добиться такой цели. А может, сбитый пилот просто решил, что такой план должен быть, и в минуту горечи выдал его за факт, решив, что этим можно поддержать страх, в который, как он, наверное, воображал, после падения Франции повергнуты британцы.
И все же… очень этот немец уверен в себе. Да и мог ли он вообще наплести о каком-то плане, не будучи уверенным, что тот существует…? Сказать что-либо определенное было трудно. Его заявление о том, будто в пятницу Торби подвергнется налету пикирующих бомбардировщиков, еще можно было понять. Этот немец мог знать дату, когда по определенной цели будет нанесен удар. И я хорошо понимал, что он воспользовался этой информацией, чтобы придать убедительность неправдоподобному заявлению. Если бы я доложил об этом разговоре - а я знал, что сделать мне это придется, - наше начальство могло отнестись к идее о плане скептически. Если бы его предсказание о налете на Торби оказаkось верным, оно значительно добавило бы веса его первому заявлению.
Были, однако, две вещи, которые меня озадачивали. Во-первых, стал бы он понапрасну растрачивать браваду на простого зенитчика? Ведь он наверняка знал, что вскоре его будет допрашивать офицер разведки. Разве не именно тогда следовало бы выложить свою информацию, если бы он хотел, чтобы она дала максимальный эффект? Во-вторых, почему он замолк, как только увидел Вейла? Я бы мог еще понять, если бы он оборвал себя на полуслове при виде нашего командира. Но Вейл - человек гражданский! Это не лезло ни в какие ворота: выходило, что он знает библиотекаря.
В конце концов я сдался. Разум мой достиг того состояния, когда прийти к тому или иному заключению я был уже просто неспособен.
Я протолкался туда, где Тайни Треворc беседовал с только что прибывшим Огилви. Мне пришлось подождать, пока Огилви не освободился. Треворе повернулся и увидел меня:
- Привет, Хэнсон, - сказал он. - Быстро же вы сбили свой первый самолет. Мне что-то было от вас нужно. Ах, да. Вы ведь беседовали с пилотом по-немецки. Что он вам сказал?
- Собственно, я как раз и шел поговорить с вами об этом, - ответил я и передал ему суть разговора.
- Пожалуй, вам лучше сообщить об этом мистеру Огилви, - посоветовал Треворе. - Может, в этом и нет ничего такого, ведь, как вы говорите, человек был порядком потрясен. Хотя лично мне трудно поверить, чтобы у обыкновенного пилота была подобная информация. - Он глянул на группу офицеров, к которой только что присоединился Огилви. - Поторчите тут немного, а когда Малыш освободится, я подведу вас… Впрочем, лучше перехватим его прямо сейчас.
Я последовал за ним к кромке шоссе, и мы перехватили Огилви, когда он садился в машину офицера охранки.
- Одну минуточку, сэр, - сказал Треворе. - Хэнсон хочет вам кое-что сообщить, и это, на мой взгляд, представляет определенный интерес.
Огилви, уже поставивший ногу на подножку, задержался.
- Ну, что там еще? - спросил он своим резким отрывистым голосом.
Это был человек маленького роста, предрасположенный к полноте; лицо круглое, заурядное, на носу - очки в роговой оправе. Поскольку в нем не было ничего командирского, он окружил себя атмосферой высокомерия и надменности, но уважения к себе этим не снискал.
До войны он, кажется, занимался страхованием. Как бы там ни было, он не кончал офицерского училища, а звание получил в территориальной армии. Огилви не повезло: ему пришлось командовать подразделением, в котором большинство младших командиров были по социальному положению выше его, поэтому он неизменно старался подчеркнуть свое превосходство, но выглядело это совершенно неестественно. Наиболее заметным следствием создавшегося положения была его манера говорить отрывисто, которую, я уверен, он специально выработал в себе.
Я передал ему содержание моего разговора с немцем, но, когда подошел к собственным взглядам на достоверность этой информации, он оборвал меня:
- Ясно. Понимаю. Передам ваше состояние кому следует. Всего доброго, старшина.
С тем сел в машину и укатил.
Я смотрел вслед уезжающей машине с чувством, что ответственность за то, чтобы довести этот разговор до сведения людей, которые в состоянии определить его ценность, по-прежнему лежит на мне. Огилви, очевидно, имел в виду командира Торби или прикрепленного к авиабазе офицера разведки. Донесение об этом, хотя и могло дойти до Министерства военно-воздушных сил, скорее затерялось бы среди обычных донесений, его убрали бы в папочку, а те высокопоставленные лица, которые могли судить о его важности, даже и не узнали бы о нем. Я был знаком с помощником заведующего отделом печати Министерства военно-воздушных сил и решил, что мне бы следовало написать ему, изложив все подробности.
Я заикнулся было об этом Треворсу, но он сказал:
- Ради бога, не делайте этого, не оберетесь хлопот. Вы теперь в армии, а в армии нельзя забывать о формальностях - субординация и все такое прочее. Любое донесение должно пройти сначала через вашего командира, а от него - через батарею и полк - в бригаду. Обратиться непосредственно к самому главному вы не имеете права.
- Пожалуй, это верно, - согласился я. - Но если в этой идее о плане что-то есть, значит, она чрезвычайно важна.
- Если в ней что-то есть, - ответил он, - тогда, несомненно, контрразведке все об этом известно. Во всяком случае, вы больше ни за что не отвечаете.
Я же считал по-иному. Будучи журналистом, я слишком часто видел, как все задерживается из-за канцелярских проволочек, и поэтому прекрасно представлял себе, что мою информацию не ждет ничего хорошего, если она пойдет по официальным каналам.
Уснуть я никак не мог и просто лежал на койке. Прежде всего, мне надо было решить для себя, действительно ли немецкий пилот знал что-то важное и под влиянием минуты нечаянно проболтался. Но чем больше я думал об этом, тем неуверенней себя чувствовал. А ведь я понимал, что если даже я сам не уверен, то любой человек в министерстве ВВС, ответственный за донесение по этому делу, тоже не склонен будет придавать ему большого значения. Все зависело от показаний пленного на допросе.
С этим я наконец уснул, смертельно усталый.
Мы снова заступили на пост в четыре - весьма утомительная смена. События прошедшей ночи казались далеким сном, но на северном конце аэродрома, будто памятник нашему подвигу, лежали обломки самолета. В семь нас сменили, но, вместо того, чтобы отправиться в столовую на завтрак, мы сразу же опять завалились спать. Очнулся я от рева моторов на капонире рядом с нашим бараком. Шум стоял страшный, койка подо мной дрожала.
- Похоже, предстоит перелет, - услышал я чей-то голос, но глаз не открыл.
Не успел я, однако, перевернуться на другой бок, как мой сон нарушил "танной".
- Внимание! Внимание! Эскадрилья "тигров" - взлет! Эскадрилья "тигров" - взлет! Взлет! Взлет! Все.
- Нет покоя несчастным, - услышал я голос Четвуда. Его койка заскрипела, он встал.
Я подождал, не желая окончательно просыпаться, хотя нервы мои уже полностью пробудились. Ревели моторы - машины покидали капониры и выруливали на взлетную полосу. Я в страхе ждал неизбежного топота - знака, что мне придется выбираться из уютной постели. Он не заставил себя ждать, почти тут же распахнулась дверь и кто-то крикнул:
- К орудию!
Я вскочил с койки и, не размыкая плотно сжатых век, потянулся за курткой.
- Какая засечка? - спросил кто-то.
- Двадцать самолетов на юго-востоке, летят на северо-запад на высоте двадцати пяти тысяч футов, - последовал ответ.
Я открыл глаза и пошарил под кроватью в поисках своих парусиновых туфель. Через щели в шторах затемнения струился солнечный свет. Выйдя из барака, я увидел чистое голубое небо и дымку над землей. Уже теплело, ветра совершенно не было. Когда я добрался до окопа, как раз взлетало последнее звено, а ведущее, из трех самолетов, уже исчезало в дымке, направляясь на юго-восток и круто набирая высоту.
- Внимание! Внимание! Ожидается воздушная тревога! Ожидается воздушная тревога!
- А вам не кажется, что это уже слишком, - заметил Кэн. - Я хочу сказать, для такого дела еще чертовски рано.
- Странно, что он всегда прилетает во время приема пищи, - сказал Хэлсон. - Завтрак он вчера пропустил, зато прилетал к ленчу и к чаю.
- Все это - война нервов, - сказал Лэнгдон.
- Что это там наверху? - Вытянутая рука Мики указывала высоко к востоку. На какую-то долю секунды на солнце сверкнул самолет. Лэнгдон поднес к глазам бинокль.
Но это всего лишь кружила эскадрилья наших "харрикейнов". Никакого врага мы не увидели, и вскоре из оперативного отдела сообщили, что вражеские самолеты рассеялись. По "танною" объявили отбой воздушной тревоги, но прошло еще некоторое время, прежде чем нам разрешили уйти с поста. А когда все-таки разрешили, пошел уже десятый час, и наш расчет заступил на дежурство.
Дело в том, что днем мы тогда дежурили по двухчасовой системе - исключением был только первый срок, длившийся три часа. Начальство считало, что у зенитки - на случаи неожиданного нападения - должен постоянно находиться орудийный расчет. Поскольку на позиции нас было двенадцать человек, а увольнительных нам не давали, можно было держать в каждом расчете шестерых, что вполне достаточно для укомплектования. В течение дня расчет, свободный от вахты, должен был явиться на пост, как только давалась команда "к орудию". Ночью же мы становились к орудию только по тревоге. Со времени моего прибытия на аэродром ночные тревоги стали обычным явлением. Отсюда и этот новый распорядок, в соответствии с которым ночью у орудия находился только дежурный расчет, если не было предупреждения о возможном налете или если командир подразделения не находил нужным усилить его.
Другой расчет ушел на завтрак. Нам сходить в столовку так и не удалось, и многие из нас достали шоколад. Лично я не был голоден. После выпавшего мне сна - он продолжался три с половиной часа и был самым долгим с тех пор, как я прибыл на аэродром - я, казалось, еще больше устал. Впридачу ко всему голова моя снова была забита воспоминаниями о ночном разговоре с немецким пилотом. На солнышке его слова уже не казались такими важными, но я вдруг вспомнил, что рассказал нам Треворе в ВТС. Неужели между попыткой раздобыть план оборонительных сооружений авиабазы и замыслом немцев вывести из строя наш аэродром есть какая-то связь? Все это довольно сильно отдавало мелодрамой, а немец охоч до мелодрамы - сама история прихода нацистов к власти была мелодрамой в чистом виде. Мы в Англии к ней не привыкли, на континенте она стала обычным делом.
Зазвонил телефон. Трубку взял Лэнгдон. Положив ее, он повернулся ко мне.
- Тебе надлежит немедленно явиться в канцелярию подразделения. Тебя хочет видеть мистер Огилви.
Я как будто снова перенесся в школьные годы: "Директор хочет видеть тебя в своем кабинете".
Канцелярия - мистер Огилви предпочитал, чтобы ее называли штабом подразделения - находилась у южной стороны летного поля, занимая часть здания штаба авиабазы. Добравшись туда, я спросил Эндрю Мейсона, нашего делопроизводителя, зачем я понадобился Огилви. Тот ответил, что не знает, но добавил, что перед тем, как его попросили позвонить и вызвать меня, туда заходил офицер ВВС.
Мейсон открыл внутреннюю дверь и доложил обо мне. Войдя, я подошел к столу, за которым восседал Огилви, отдал честь и вытянулся по стойке смирно. В кабинете каким-то образом уживались одновременно и порядок, и кавардак. Угол у окна был завален снаряжением - ящиками с противогазами, кучей обмундирования, стальными касками, резиновыми сапогами. На столе старшины, помещавшемся у стены напротив входной двери, валялись бумаги, блокноты, пропуска. В углу рядом с ним стоял старомодный сейф. Осыпающаяся штукатурка стен, окрашенных клеевой краской в довольно тошнотворный оттенок зеленого цвета, была увешана копиями действующих приказов, аэронавигационными картами и плакатами с широкогрудыми мужчинами, демонстрирующими самые элементарные физические упражнения.
Когда я отдал честь, мистер Огилви поднял глаза.
- Ах, да, Хенсон, - сказал он, откидываясь на стуле и вынимая трубку изо рта. - Насчет того разговора, который у вас был с немецким пилотом. У меня только что был офицер разведки, который допрашивал его утром. А до того я рассказал ему, что пилот рассказал вам. Немец даже не пытался это отрицать. По сути дела, он повторил все это в самой что ни на есть язвительной манере. Когда же ему стали задавать вопросы относительно этого плана, он не смог сообщить никаких подробностей. Он стал распространяться о мощи люфтваффе и о том, как британские аэродромы истребителей будут уничтожены, а наше сопротивление сломлено. О плане он вообще говорил туманно. Но он не сказал ничего такого, что убедило бы офицера разведки, будто и впрямь существует какой-то специальный план уничтожения наших авиабаз. Разве что какое-нибудь неопределенное намерение вывести их из строя.
Он вытащил коробок спичек и вновь закурил трубку.
- Что касается налета на Торби, - продолжал он, - то тут действительно создается впечатление, что он что-то знает. Он был весьма уклончив на этот счет, заявив, что это не более чем слух, какой именно называли день, он не помнит. Офицер разведки пришел к заключению, что он просто не хочет говорить и темнит. Не исключена, разумеется, возможность, что это ложный ход. Немецкие ВВС и прежде проделывали такие номера. Они сообщают летчикам ложную информацию для того, чтобы, если их собьют и у них развяжется язык, они ничего не выдали. Тем не менее меня заверили, что в пятницу будут приняты все необходимые меры, чтобы защитить нашу базу. Я решил, что вам захочется это знать, так как именно благодаря вам это дело доведено до сведения начальства.
Я подумал, как это мило с его стороны - он столь подробно изложил мне ситуацию. Но на душе у меня было неспокойно - мне казалось, что немецкий пилот непоследователен. Я так и заявил.
- У него, вероятно, был только один мотив, заставивший его рассказать мне об этом плане, - заговорил я. - Обозленный потерей самолета, он хотел запугать нас. Значит, либо этот план - сплошная выдумка, либо он действительно существует, и летчик, желая достичь своей цели, козырнул тем, что знает о нем.
- Переходите к делу, - в голосе Огилви снова появились отрывистые нотки.
- Ну, сэр, если бы это был чистый вымысел, он бы, не колеблясь, придумал подробности, - на мгновение все это дело показалось мне вдруг абсолютно ясным, - Моя точка зрения такова: будучи в полубессознательном состоянии, он выболтал что-то такое, о чем бы болтать ему не следовало. Когда офицер разведки спросил его об этом плане, он понял, что, если станет отрицать сказанное мне, подозрения еще больше усилятся. Поэтому он и повторил свое заявление, а когда от него потребовали подробностей, он пустился в общие рассуждения, туманные и запутанные, что, как он и ожидал, бросило тень сомнения на все это дело. Что же касается предполагаемого налета на Торби, тут он явно заметал следы. Очевидно, он достиг своей цели, отвлекши внимание офицера от плана к налету.
Огилви постучал черенком трубки по зубам.
- Да нет, боюсь, офицер разведки вовсе так не думает. У него опыт в таких делах. Я полагаю, вам следует считать, что он прав.
Но офицер разведки не видел, как немецкий пилот замолк, будто воды в рот набрал, на полуслове, когда встретился взглядом с Вейлом. В этом, казалось, и скрывается ключ к разгадке всей тайны.
- Вы не скажете, сэр, собирается ли начальник разведки сделать представление об этом разведке ВВС? - спросил я.
- Мне он ничего об этом не говорил. Я полагаю, что это войдет в ежевечернее донесение командиру.
Чего я и опасался.
- Я считаю, что донесение об этом деле должно быть передано разведке ВВС немедленно, - заявил я.
- Боюсь, Хэнсон, что вы там считаете или чего не считаете, важности не представляет, - резковато ответил Огилви. - Это дело находится в компетенции ВВС, и их начальник разведки уже сформулировал собственное мнение. - Он помолчал. - Если хотите, можете оставить заявление, и я отошлю его на батарею.
Огилви все было как об стену горох, но, хотя я и понимал, что толку от этого не будет, я сказал, что заявление напишу. Он дал мне бумагу, и я устроился за столом старшины. Чтобы написать заявление, понадобилось время - ведь его надо было сделать кратким и в то же время понятным. Чем черт не шутит - оно могло попасть в руки человека, который отнесется к этому делу с неменьшей серьезностью, чем я.
Когда я вернулся на позицию, было почти десять тридцать. Мики, не умевший обуздывать свое любопытство, тут же спросил, зачем это я понадобился Огилви.
- Только что умерла моя бабушка, - ответил я. - Он дал мне увольнительную на неделю - надо же ее похоронить.
- Неделю?! Серьезно?! Тебе дали неделю?! Только из-за того, что умерла твоя бабка?! Это паршивая батарея. Вы, ребята, все заодно. Как только один из благородных устал, господи, ему отпуск! Неделя из-за того, что умерла бабушка! Ну, забодай меня комар! Случись такое с кем-нибудь попроще, вроде меня или Фуллера, так сразу бы - пшел вон! Нет, браток, это несправедливо. В настоящей армии такого бы не случилось. Ни в коем разе. Пехота - вот куда мне надо было податься.
У Мики было весьма высоко развито классовое сознание, хотя сам он этого даже не понимал. Ему виделась привилегия там, где таковой на самом деле не было. Из-за этой его черты, да еще потому, что он постоянно ворчал по пустякам, он порой становился просто невыносимым. Послушать его, так выходило, что с ним почти никогда не поступали, как с другими, на самом же деле ему сходило с рук гораздо больше, чем кому-либо.