Если ученым мужчинам и женщинам порой бывает трудно с этим согласиться, то Анри Дюваля, который ничему не учился и жил в детстве как нелюбимый зверек, - это просто сразило. Арабы-кочевники пошли дальше, оставив Дюваля в Эфиопии, где, как он теперь знал, он тоже не имел права находиться, и он провел день и ночь в укрытии возле пункта пересечения границы Хадсле-Губо…
…В том месте нависала обесцвеченная, исхлестанная непогодой скала. Под ее навесом сидел неподвижно двадцатилетний юноша - во многих отношениях еще ребенок. Перед ним расстилались иссохшие, испещренные каменными глыбами равнины Сомали, такие холодные в лунном свете и такие голые в солнечный день. И по этим равнинам, извиваясь желтой змеей, пролегала пыльная дорога в Джибути, последняя тоненькая нить, связывавшая Анри Дюваля с его прошлым между детством и возмужанием, между его телом, документированным лишь его физическим присутствием, и залитым солнцем прибрежным городом, чьи пропитанные рыбным запахом проулки и покрытые солью верфи он считал местом своего рождения и своим единственным домом.
Внезапно расстилавшаяся перед ним пустыня показалась хорошо знакомой и привлекательной. И подобно существу, которого первородный инстинкт влечет к месту рождения и материнской любви, Дюваля потянуло вернуться в Джибути, но теперь это было для него недостижимо, как и многое другое, остававшееся недостижимым навсегда.
Почувствовав наконец жажду и голод, он поднялся. Повернулся спиной к запретной стране и пошел, поскольку надо же было куда-то двигаться, на север, в направлении Эритреи и Красного моря…
Поездку в Эритрею он отчетливо помнил. Помнил он и то, что тогда начал систематически воровать. Раньше он воровал еду, но лишь когда был доведен до отчаяния, когда не удавалось ни выпросить, ни заработать. Теперь он перестал искать работу и жил только воровством. Он крал пищу, как только представлялась возможность, а также вещи и мелочи, какие можно было продать за небольшую сумму. Те крохи, что ему удавалось набрать, тут же и исчезали, но в мозгу его всегда присутствовала одна мысль: хорошо бы набрать столько денег, чтобы можно было купить билет на пароход и поехать в такое место, где его примут и он сможет начать жизнь сначала.
Со временем он попал в Массауа, коралловый порт и ворота из Эфиопии в Красное море.
В Массауа его чуть не забрали за воровство. Стоя в толпе у рыбного лотка, он схватил рыбину, но востроглазый торговец заметил и погнался за ним. Несколько человек из толпы, включая полисмена, присоединились к нему, и через несколько секунд за Андре Дювалем гналась, судя по гулу в ушах, целая разгневанная толпа. Он отчаянно, лихорадочно бежал вокруг зданий, где торговали кораллами Массауа, а потом по паутине улочек туземного квартала. Наконец ему удалось добраться до доков, где он и спрятался среди кучи тюков, ждавших погрузки на суда, и в щелочку наблюдал, как искали его взбешенные преследователи, а потом плюнули и ушли.
Но случившееся так повлияло на него, что он решил уехать из Эфиопии любым путем, каким сможет. Перед тем местом, где он прятался, стоял грузовой корабль, и когда наступила ночь, он залез на борт и спрятался в темном шкафу, который попался на его пути на нижней палубе. Наутро корабль вышел в морс. Двумя часами позже Андре Дюваль был обнаружен и приведен к капитану.
Корабль оказался старым итальянским судном на угольном горючем, который неофициально курсировал между Аденским заливом и восточной частью Средиземного моря.
Томный итальянец-капитан, скучая, выскребал грязь из-под ногтей, а Анри Дюваль, трясясь от страха, стоял перед ним.
Так прошло несколько минут, затем капитан резко задал какой-то вопрос по-итальянски. Ответа не последовало. Он попытался спросить по-английски, затем по-французски, но результат был тот же. А Дюваль давно забыл то немногое, что знал по-французски от матери, и его речь представляла сейчас смесь арабского, сомалийского и амарикского языков, с отдельными словами и буквами из семидесяти языков и вдвое большего числа диалектов, существующих в Эфиопии.
Обнаружив, что поговорить не удается, капитан безразлично пожал плечами. Безбилетники не были новостью на его корабле, и капитан, нс обремененный соображениями морали при соблюдении морского закона, велел поставить Дюваля на работу. Он намеревался высадить безбилетника в очередном порту.
Однако капитан не предвидел того, что Анри Дювалю, человеку без родины, будут решительно отказывать в разрешении иммиграционные чиновники в каждом порту, включая Массауа, куда корабль вернулся через несколько месяцев.
По мере того как возрастал срок пребывания Дюваля на борту, возрастало и возмущение капитана, и по прошествии десяти месяцев он вызвал боцмана. Они решили, что боцман через переводчика объяснит Дювалю: жизнь безбилетника неизбежно станет невыносимой и рано или поздно он будет рад удрать с судна. И действительно, приблизительно после двух месяцев тяжелой работы, избиений и полуголодного существования Дюваль именно так и поступил.
Дюваль отчетливо помнил ту ночь, когда он тихо соскользнул по трапу итальянского судна. Это было в Бейруте, в Ливане, крошечном буферном государстве между Сирией и Израилем, где, по преданию, святой Георгий в свое время убил дракона.
Дюваль как пришел на судно, так и ушел с него - в темноте, и уход его был легким, потому что ему нечего было брать с собой и у него не было никакого имущества, кроме рванья, служившего ему одеждой. Сойдя на берег, он сначала побежал по верфи, направляясь в город. Но при виде человека в форме на освещенном пространстве впереди он занервничал и кинулся назад в поисках укрытия в темноте. Проведенное затем расследование показало, что верфь была окружена забором и охранялась. Дюваль почувствовал, что дрожит - ему исполнился двадцать один год, он был слаб от голода, невероятно одинок и отчаянно напуган.
На его пути вдруг появилась новая тень. Это был корабль.
Сначала Дюваль подумал, что вновь оказался у итальянского грузового судна, и первым побуждением его было укрыться на борту. Уж лучше терпеть привычные мучения, чем сидеть в тюрьме, которая, казалось, ждала его в случае ареста. Потом он увидел, что темный силуэт - не итальянский корабль, а более крупное судно, и он прокрался на борт подобно крысе, взбирающейся по канату. Этим судном был "Вастервик", о чем Дюваль узнал двумя днями позже и в двадцати милях от берега, когда голод победил в нем страх и вынудил выбраться из своего укрытия.
Капитан "Вастервика" Сигурд Яаабек был совсем не похож на своего итальянского коллегу. Этот седой норвежец медленно говорил и был человеком твердым, но справедливым, уважавшим как заповеди Библии, так и законы моря. Капитан Яаабек строго, но тщательно разъяснил Анри Дювалю, что безбилетник не обязан работать, но может работать добровольно, хотя и бесплатно. Так или иначе, будет Дюваль работать или нет, он получит тот же рацион, что и команда. Дюваль предпочел работать.
Подобно капитану-итальянцу, капитан Яаабек твердо намеревался высадить своего безбилетника в первом же порту. Но в противоположность итальянцу, узнав, что от Дюваля быстро не избавишься, он и не думал жестоко обращаться с безбилетником.
И вот Анри Дюваль двадцать месяцев пробыл на борту "Вастервика", а тот за это время в поисках груза избороздил не один океан. В "диком плавании" они слонялись по Средиземному морю, Атлантическому и Тихому океанам. Они заходили в Северную Африку, Северную Европу, Южную Европу, Англию, Южную Америку, Соединенные Штаты и Канаду. И всюду просьбу Анри Дюваля сойти на землю и остаться в стране встречали решительным "нет". Причина, когда чиновники порта утруждались ее изложить, была всегда одна и та же: у безбилетника нет бумаг, нет удостоверения личности, нет родины и нет прав.
А затем, когда через какое-то время на "Вастервике" признали Дюваля своим, молодой безбилетник стал даже кем-то вроде всеобщего любимца.
Команда "Вастервика" была интернациональна: в нее входили поляки, скандинавы, индийцы, один китаец, один армянин и несколько англичан, чьим безусловным лидером был Стабби Гейтс. Вот эта группа людей и приняла Дюваля и сделала его жизнь если не приятной, то по крайней мере сносной, насколько позволяли стесненные условия жизни на корабле. Они помогли ему освоить английский, и теперь, хотя у него и был сильный акцент и он нелепо выражался, обе стороны, проявив терпение, могли друг друга понять.
Это были первые проявления искренней доброты, какую когда-либо знал Анри Дюваль, и он откликался на нее подобно ретивому щенку, отвечающему на ласку хозяина. Теперь он даже выполнял личные просьбы членов команды, помогал офицерскому стюарду и не отказывался от мелких поручений. В благодарность матросы приносили ему подарки в виде сигарет и сладостей, а капитан Яаабек время от времени подкидывал немного денег, потом другие моряки покупал и что-то по просьбе Дюваля. Но несмотря на это, безбилетник по-прежнему был пленником, и "Вастервик", который сначала был его прибежищем, превратился в тюрьму.
Так Анри Дюваль, чьим единственным домом было море, прибыл в Канаду накануне Рождества.
6
Беседа длилась почти два часа. Правда" Дэн Орлифф неоднократно повторял ранее заданные вопросы, несколько видоизменив их, пытаясь подловить молодого безбилетника и заставить признаться или сказать что-то другое. Но из этой его хитрости ничего не вышло. За исключением недопонимания отдельных слов, что выяснялось в ходе разговора, его история в основном оставалась неизменной.
Ближе к концу на серьезный вопрос, составленный намеренно неточно, Дюваль вообще ничего не ответил. Он обратил взгляд своих черных глаз на спрашивавшего.
- Вы меня подлавливай. Вы думает, я врет, - сказал безбилетник, и снова газетчик почувствовал в этом человеке все то же неосознанное благородство.
Устыдившись того, что его поймали, Дэн Орлифф сказал:
- Я просто перепроверял. Больше я так делать не буду.
И они перешли к другой теме.
Теперь, вернувшись за свой видавший виды стол в тесной комнате для журналистов газеты "Ванкувер пост", Дэн разложил свои записи и достал пачку чистой бумаги. Вставляя между листами копирку, он крикнул редактору ночного выпуска Эду Бенедикту:
- Эд, у меня отличная история. Сколько слов ты можешь мне дать?
Ночной редактор, подумав, крикнул:
- Держись в пределах тысячи.
Придвинув стул к пишущей машинке, Дэн кивнул. Этого достаточно. Он предпочел бы получить больше, но, если ужаться, в тысяче слов можно многое выразить.
И он начал печатать.
Глава четвертая
Оттава, канун Рождества
1
В 6.15 утра в канун Рождества Милли Фридман разбудил телефонный звонок в ее квартире в шикарном Тиффани-билдинг на Оттава-драйвуэй. Накинув на шелковую пижаму выцветший желтый махровый халат, она стала искать ногами старые разношенные мокасины, которые сбросила накануне вечером. Так их и не найдя, личный секретарь премьер-министра прошлепала босиком в соседнюю комнату и включила свет.
Даже в такую рань и несмотря на то что глаза у нее были сонные, освещенная комната показалась ей, как всегда, приятной и уютной. Милли знала, что ее жилищу далеко до шикарных квартир одиноких женщин, чьи фотографии часто встречаются в дорогих журналах, но она любила приходить каждый вечер к себе домой, обычно усталая, и садиться на пуховые подушки большого мягкого кресла, которое доставило столько хлопот перевозчикам, когда она переправляла его из родительского дома в Торонто.
Старое кресло с тех пор было заново обито зеленой тканью (зеленый - любимый цвет Милли), и теперь по обе его стороны стояли два других кресла, купленных на аукционе в предместье Оттавы, - немного потертых, но удивительно удобных. Она все думала о том, что скоро надо будет накрыть их ситцевыми чехлами осенних тонов. Такие чехлы будут хорошо сочетаться со стенами и деревом, окрашенным в теплый тон грибов. Она сама как-то занималась покраской, пригласив пару друзей на импровизированный ужин, а затем уговорив их помочь ей закончить дело.
В дальнем конце гостиной стояла старая качалка, к которой Милли была до нелепого привязана с детства. А рядом с качалкой, на обтянутом кожей кофейном столике, за который она заплатила неприлично высокую цену, находился телефон.
Опустившись на качалку, Милли сняла с него трубку. Звонил Джеймс Хоуден.
- С добрым утром, Милли, - послышался бодрый голос премьер-министра. - Я хотел бы созвать Комитет по обороне в одиннадцать часов. - Он ни слова не сказал по поводу того, что звонит так рано, да Милли и не ожидала этого. Она давно привыкла к тому, что ее начальник рано встает.
- В одиннадцать сегодня утром? - Свободной рукой Милли запахнула халат. В квартире было холодно, так как она оставила вчера вечером приоткрытым окно.
- Совершенно верно, - сказал Хоуден.
- Люди будут жаловаться, - заметила Милли. - Ведь сегодня канун Рождества.
- Я не забыл. Но дело слишком важное, чтобы его откладывать.
Положив трубку, она взглянула на маленькие кожаные часики для путешествия, которые стояли рядом с телефоном, и, как ее ни тянуло лечь в постель, удержалась от соблазна. Она закрыла окно и, пройдя в крошечную кухоньку, заварила кофе.
Затем, вернувшись в гостиную, включила портативное радио. Кофе забулькал, когда в 6.30 в "Новостях" по радио передали официальное сообщение премьер-министра о предстоящих переговорах в Вашингтоне.
А через полчаса, все еще в пижаме, но на этот раз в старых мокасинах, Милли начала обзванивать пятерых членов комитета.
Первым был министр по внешним сношениям. Артур Лексингтон весело заметил:
- Конечно, буду, Милли. Я весь вечер заседал - какая разница, одним заседанием больше или меньше? Кстати, вы слышали сообщение?
- Да, - сказала Милли, - оно только что прозвучало по радио.
- Предстоит приятная поездка в Вашингтон?
- Все, что я вижу в этих поездках, - сказала Милли, - это клавиши моей печатной машинки.
- Надо вам как-нибудь поехать со мной, - сказал Лексингтон. - Мне вообще не нужна пишущая машинка. Все свои речи я пишу на обороте сигаретных пачек.
- Звучат они куда лучше многих, которые написаны как положено, - сказала Милли.
- Это потому, что я никогда не волнуюсь. - И министр по внешним сношениям хмыкнул. - Начать с того, что я убежден: как бы я ни выразил свои мысли, ситуация хуже не станет.
Милли рассмеялась.
- А теперь мне надо идти, - сказал Лексингтон, - в нашем доме сегодня великое событие - я завтракаю с детьми. Они хотят посмотреть, насколько я изменился с тех пор, как они меня в последний раз видели дома.
Милли улыбнулась, представив себе, что это будет за завтрак сегодня утром в доме Лексингтона. Скорее всего близкий к бедламу. Сьюзен Лексингтон, которая была секретарем своего мужа много лет назад, славилась своим неумением хозяйничать, но семья, когда министр был дома в Оттаве, казалась очень сплоченной. Подумав о Сьюзен Лексингтон, Милли вспомнила кое-что, сказанное ей однажды: разные секретарши живут по-разному - одни спят с начальником и выходят за него замуж, а другие стареют и изводят себя. "До сих пор, - подумала она, - у меня все иначе. Я не постарела, но и не вышла замуж".
Она могла бы, конечно, выйти замуж, если бы ее жизнь была менее связана с судьбой Джеймса Хоудена…
Десяток лет назад, когда Хоуден был лишь членом парламента на задних скамьях, хотя и считался яркой, преуспевающей фигурой в партии, Милли, его молоденькая секретарша на полставки, слепо и безумно влюбилась в него - до такой степени, что мечтала лишь о том, когда наступит новый день и она насладится его присутствием. Ей было тогда немногим больше двадцати, она впервые уехала из своего дома в Торонто, и Оттава открыла перед ней волнующий, бурлящий мир.
Он показался ей еще более захватывающим в тот вечер, когда Джеймс Хоуден, догадавшись о ее чувствах, впервые овладел ею. Даже теперь, десять лет спустя, она помнила, как все было: ранний вечер; в палате общин - перерыв на ужин, а она занимается разбором почты Хоудена в его парламентском кабинете, когда он тихо вошел в комнату. Ни слова не сказав, он запер дверь и, взяв Милли за плечи, повернул к себе. Оба знали, что член парламента, с которым Хоуден делил кабинет, был за пределами Оттавы.
Хоуден поцеловал ее, и она страстно вскрикнула, не сдерживаясь и ничего не скрывая, затем он повел ее к стоявшему в офисе кожаному дивану. То, какая пылкая проснулась в ней страсть и насколько далеко отступило чувство стыда, поразило даже саму Милли.
Это положило начало периоду такого счастья, какого ни до, ни после в жизни Милли не было. День заднем, неделя за неделей происходили их тайные встречи, придумывались объяснения, крались минуты… Случалось, их роман превращался в игру - кто лучше. Но порой казалось, такая жизнь и любовь могут уничтожить их обоих.
Милли глубоко, безгранично обожала Джеймса Хоудена. Она была менее уверена в его чувствах к ней, хотя он часто заявлял, что любит ее не меньше, чем она его. Но она гнала прочь сомнения и с благодарностью принимала то, что предлагали обстоятельства. Она знала, что настанет день, когда будет поставлена точка - либо в браке Хоуденов, либо в отношениях Джеймса Хоудена с ней. И все же Милли лелеяла надежду на благоприятный исход.
В какой-то момент - почти через год после того, как начался их роман, - надежда возросла. Это произошло незадолго до съезда, на котором решался вопрос о руководстве партии, и однажды вечером Джеймс Хоуден сказал ей: "Я думаю отойти от политики и просить Маргарет дать мне развод". Когда вспыхнувшее было возбуждение улеглось, Милли спросила, как будет со съездом, который должен решить, кто станет лидером партии - Хоуден или Харви Уоррендер, чего оба мужчины добивались.
Он задумчиво погладил свой орлиный нос; лицо его было мрачным. "Я думал об этом. Если Харви победит, я выхожу из игры".
Милли следила за ходом съезда затаив дыхание, не смея думать о том, чего ей больше всего на свете хотелось: о победе Уоррендера. Ведь если Уоррендер победит, то ее будущее обеспечено. Но если соперник проиграет, а победит Джеймс Хоуден, то их роман неизбежно окончится. Личная жизнь лидера партии, которому вскоре предстоит стать премьер-министром, должна быть безупречна.
В конце первого дня съезда все благоприятствовало Уоррендеру. А потом, по причине, оставшейся Милли неизвестной, Харви Уоррендер снял свою кандидатуру и Хоуден победил.
А через неделю в парламентском кабинете, где все началось, закончился их роман.
"Так должно быть, Милли, дорогая, - сказал Джеймс Хоуден. - Иного пути нет".