- Вот так дело! Вот так Ваньтё - тормози лаптем? Ты откуль, Ванюш?
- Да оттуль! От красных. Солдат-то где ваш? Сказывали, солдат у нас в избе стоит, а я его в окне не видел.
- Лешак его знат, - сказала мать. - Он не каждый раз ночует у нас. А утром толковал - отправляют-де его куда-то, до завтрашнего дня. Пойдем скорее в избу, сынушко!
- Нет, мамка. В избу я не пойду. Мало ли… ребята увидят, разболтают, - самим же плохо будет. В Бородино-то мне уж поздно теперь бежать, ты вынеси хлебца, да сала, да картошки, я в конюшне с Игреней заночую.
- Замерз ведь, иди хоть погрейся.
- Нет, нельзя. Вы за меня не беспокойтесь, мы, красные бойцы, ко всему привычны. Нас не замай! Как-нибудь уж… хлебушка только принесите.
- Ты надолго ли сюда, Ванюш? - робко спросил отец.
- Я, тять, рано поутру убегу. А там - ждите красные войска с победой, скоро прогоним к лешакам ваших сатрапов.
- Но-но… А кто это такие, сатрапы?
- Да колчаки, кто!
- Но-но…
У Игрени в конюшне было, конечно, уже не так холодно, как на улице, но и не больно тепло. Наевшись и напившись молока, Ваня отогрелся и задремал, однако к утру холод пробрал его окончательно, он то быстро ходил из угла в угол конюшни, то грел руки на теплой лошадиной шее, то садился на кобылу и прижимал ноги к ее теплым бокам.
11
Утром стукнула, заглянула мать:
- Ой, Ванюш, да ты ведь весь замерз! Идем-ко в избу хоть ненадолго, там самовар кипит, я тебе и сахарку к чаю дам, у меня есть маленько за божничкой. Пойдем, пойдем, родимой.
Ваня колебался минуту, но соблазна преодолеть не мог; притом - как побежишь до Бородино к тетке Агахе такой стылый? Упадешь, замерзнешь по дороге - только и видел тебя тогда товарищ Тиняков! И он пошел в избу.
Сел на лавку возле стола в горнице, поглядел на спящих в разных углах избы братьев и сестру. О горячую кружку с чаем согрел пальцы. Скинув зипунчик, стал есть картошку с конопляным маслом. Вкусно! Ел и ел, настукивая ложкой по миске. Мать, посидев напротив, снова затопталась возле печки, готовя еду для семейства: так, занятые своим делом каждый, они прослушали, как стукнуло на крыльце, кто-то пробежал по сенкам и толкнул дверь избы.
- Охти, охти! - успела только рыднуть Фекла. - Ходила за водой, не закрыла дом-от я, тетеря! Прячься, Ванюшка!
Сын вскочил, опрокинув лавку, растерялся на мгновение и увидел: в избу с клубами пара вкатилась толстая Офониха.
- Ойе! - вскричала она. Аж присела - так удивилась. - У тебя тут, Феклуха, гостенек дорогой. А я за скалкой забежала: моя-то пропала, никак не могла найти - или Яшка куда задевал, или Ромкины угланы опять украли. Беда с ними! Ну, Ванюшка, какой ты стал баскоо-ой. Вот она, военная-то служба. Да ведь все, поди-ко, у красных состоишь? При том самом комиссаре. Ага, Вань?
- Не болтай! - угрюмо сказала Фекла. - Не видишь - домой сынок пришел, тятьку с мамкой проведать. И ни у кого он не служит теперя. Ну-ко скажи ей, сынушко!
Ваня промолчал, исподлобья сверкнул глазами на Офониху. Ведь экая пустая баба, а уж злющая и хитрая - такой поискать. Он еще не мог забыть обиду, нанесенную ему в борисовском доме, когда заезжал туда попросить водицы раненому товарищу Тинякову.
Уже не обращая внимания на Карасевых, Офониха вдруг рванулась обратно в дверь.
- Скалку возьми! - крикнула ей вдогонку Фекла.
Но та уже исчезла в сенях и дробно скатилась - тум-тум-тум - с крылечка.
В избе на короткое время словно замерло все. Мать и сын - каждый со страхом - глядели друг на друга. Завозился на полатях Петро, шумнул, свесив вниз голову:
- Эй, Ваньтё! Тормози лаптем! Ты уходишь, что ли, сынушко? Давай-ко хоть оладей горяченьких, что ли, ему напеки, мать.
- Замолкни ты, идол! - взвопила с плачем Фекла. Побежала к вешалке, сдернула Ванюшкину одежку, рассыпала скороговоркой испуганные слова: - Ты давай, Ванюшка, давай… чтобы ладно было… ладом все… Ух, змеина… выследила, вынюхала… Ты давай-ко, сынушко, скорея, скорея… Да бегом беги, не оглядывайся… чтобы ладом все было, ладом…
Отец, ничего не понимая, слез с полатей и бестолково завертелся по избе, тычась в углы, усиливая внезапно возникшую толкотню.
- Что, что? - спрашивал он.
Мать застегивала Ванину одежку, а сам он рвался к двери. Так торопился, что, вылетев из избы, поскользнулся на крылечке и угодил в сугроб - прямо головой, аж плечи впечатались в снег. Выкарабкался, покрутил шеей - кажись, еще цел маленько! - поднялся и пошагал по улице. Было еще довольно темно, и он хотел так же, как вчера, перед воротами уйти в сторону, огибая белогвардейский пост, перебраться через ограду и выйти на дорогу в Бородино. Шел быстро, не глядя по сторонам и не сторожась, и это подвело его: лишь только он миновал дом батюшки Иллариона, как кто-то отделился от стены, схватил сзади за локоть и сказал:
- А ну-ка стой!
От крика этого, от внезапности, непоправимости случившегося Ваня ощутил цепкий льдистый ужас, рванулся, но тут же другой солдат забежал вперед и, приставив к его груди штык, пробубнил:
- Куды-куды, ты постой, товарищок…
Ваня остановился, оглянулся беспомощно по сторонам и увидал ныряющий в сугробах, несущийся прочь от этого места темный ком: это Офониха бежала домой после сделанного ею доноса на сына соседки, который еще совсем недавно дневал и ночевал в ее избе. И ничем не омрачилась после этого ее душа. Она и дома всем рассказала о своем поступке и встретила одобрение домашних и иных пришедших на скорый слух деревенских богатинок: "Так-де ему и надо, Ваньке, краснопузому". И отец Илларион возбужденно гомонил среди них: "Тако, тако! Наказать, сугубо взыскать богомерзейшего отступника Ваньку, да под розгами и подпустить ему: "Ладно ли тебе, чадо? Бога-то не вспомнил ли? Ну-ко давай-ко, вспоминай". Вспомнит, вспомнит, увидите, запросит сей отрок у мира пощады и покаяния…"
12
А Ваня тем временем сидел в амбаре большого дома деревенского богатея Ромкина, где размещался штаб белогвардейского отряда, и ждал решения своей участи. Вместе с ним сидел там еще колчаковский солдат, арестованный за кражу валенок из обозной повозки. Вор сначала заинтересовался соседом, спросил, нет ли еды и курева; умяв же ковригу сунутого матерью Ване на дорогу хлеба, сыто отдулся и рассказал о своем преступлении. На вопрос, какого ждет наказания, ответил вяло:
- Шомполков, поди-ко, пожалуют. Ну, да я уж бит. Как-нибудь, бог даст… Сам-то кто, в чем виновен?
- Ни в чем я не виновен. У тятьки с мамкой гостил, да и схватили.
- Тады сиди спокойно. Ежли не расстреляют, так выпустят, - ухмыльнулся солдат.
- А почему ни о чем не спрашивают? - забеспокоился Ваня. - Сколь мне можно здесь сидеть? Поди-ко, уж день настал, а я все сижу да посиживаю!
- Обожди, не торопись. Господа офицеры с утрева кофий да какаву попивают. Дойдет твоя очередь!
В амбаре было холодно, почти так же, как в конюшне у Игрени. Ванюшка чакал зубами, совал ладони в рукава, пытаясь согреться.
Не согрелся, задремал от усталости и отчаяния и почти сразу был позван в избу конвойным солдатом. Его провели по длинненькому, похожему на сени коридорчику между большой печью и стеной. Ваня думал, что окажется в комнате, где Ромкины устраивали совместные трапезы, однако солдат велел подниматься на второй этаж, и там он оказался в обширной горнице. В ней за столом сидели, о чем-то переговариваясь, два офицера - подпоручик и штабс-капитан. Знаки различия белогвардейской армии Ваня знал хорошо.
- Подойди к столу, голубчик, - сказал штабс-капитан, отпустив конвойного. Он был значительно старше подпоручика, рыхл и голубоглаз, со вздернутым носом, и китель на нем сидел мешковато, как-то не шибко по-военному. Встретишь такого где-нибудь ненароком и подумаешь: добрецкий дядька! - Как тебя зовут, говоришь? Ну, молчи, молчи, я все равно знаю. Иван, верно? Имя-то какое хорошее, самое русское.
Хмурый, чернявый, подтянутый подпоручик неопределенно кивнул, дрыгнул ногой в тонком блестящем сапоге, ударив носком по ножке стола.
- А кто же тебя, истинно русского мужичка, учит, что надо революцию непременно делать? Господ свергать? В расположении войск крутиться?
- Ни по чему я не крутился.
- Ну вот, еще и лжешь.
Вдруг дикий вопль раздался под окнами избы. Толстяк поморщился, а подпоручик встал, глянул:
- Это, Евгений Павлович, Федоркина порют.
- Так драли бы его где-нибудь на огороде, что ли. А то нашли место - прямо перед штабом!
- Нет, клянусь честью, это-то как раз и не плохо. Вид публично наказуемого устрашает. Не воруй! Демонстрация, демонстрация нужна, демонстрация! - Офицер так взглянул на Ваню, что тот съежился, и на лбу выступил мелкий пот.
"Ой, сколь страховидный! Всех бы, поди, убил", - подумал он. И вслух заканючил жалобно:
- Отпустите меня, дяденьки-и… Не знаю никого, ничего…
- Лжешь, лжешь, голубчик, - штабс-капитан опять скривился от донесшегося с улицы неистового воя. - Нам доподлинно известно, что ты служил у красных, причем добровольно, а не по мобилизации. Впрочем, какая может быть мобилизация для мальчишки? Ну, это неважно. Так вот: одного факта твоей службы у большевиков достаточно, чтобы расстрелять тебя без суда и следствия.
Крики внезапно прекратились, и наступила тишина. За окнами стоял ясный, солнечный морозный день.
"На лыжах бы сейчас", - мелькнуло в голове у Вани.
- Но если ты сейчас подробно ответишь на некоторые наши вопросы насчет твоей службы в Красной Армии, а после публично раскаешься перед своими земляками в совершенном преступлении, мы, так сказать… сможем смягчить наказание…
- Какие еще вопросы?
- Ну вот, молодец. Вопросов у нас будет много: к какой части относишься, кто тебе дал задание, какое, круг командиров, с которыми общался… Не молчи, не молчи, это тебе не на пользу. Может быть, ты дал им какую-то присягу, или клятву, или вообще какое-нибудь слово, и теперь боишься его нарушить? Стойкость и верность слову - качество, конечно, отменное, но имей в виду, что любая клятва относительно тех, кто тебя послал, - пустой звук. Ибо однажды они уже преступили присягу, данную богу и царю. Значит, кем мы можем их считать? Христопродавцы, клятвопреступники - вот и все слова…
Заржали кони, загикали люди под окнами: видно, шел обоз. Эх, завалиться бы на дровенки, на мягкую соломку…
- Врете вы все! - сказал Ваня. - Все вы врете.
- Так-так-та-ак! - удивленно вскинул руками штабс-капитан. - Что же это мы врем? Интере-эсно! Просим пояснить.
- Никакие они не клятвопреступники, вот! И никого они не продали, дяденьки!
Пронзительные глаза подпоручика снова уперлись в Ваню, а штабс-капитан воскликнул:
- Вот они, наши мужички! Мы-то думали, он после нашего разговора со Христом побежит в свою избенку - сеять и жать хлеб, кормить коровку, молиться о властях предержащих, а он…
- Что говорить, Евгений Павлович! Долиберальничались мы с ними. Мало драли в свое время, надо было больше драть, мало Столыпин за пожары в усадьбах вешал, надо было больше вешать.
- Нет, вы обождите! - Ване кровь бросилась в лицо, и порозовело в глазах. - Только, видать, и знаете - драть да вешать! А мужик на вас за это работай - со Христом, да? Коровку корми? Да еще на своих богатинок гни шею? Ладно, если до весны хлебушка-то хватит! А нет - опять иди Ромкину в ноги кланяться. Он даст, у него много. Да только за хлеб-от за этот сколь на него робить надо! Разве ж это правильная была власть? Чего мужику за нее молиться-то?
- Э, да ты, братец, еще и агитатор? Не могу стерпеть, надо поучить тебя…
Штабс-капитан вскочил со стула и, кряхтя, кинулся к Ване. Мальчик отскочил к двери, толкнулся в нее, но она оказалась закрыта. Подбежавший подпоручик завернул ему за спину руки, а толстяк, ухватив мясистой сильной рукой Ванино ухо, скрутил его. Ваня зажмурился - так велика была боль. Что-то треснуло - и сразу стало жарко, торкнуло в виски, и только тогда он закричал.
Штабс-капитан будто опомнился от этого крика, сразу отпустил ухо, поглядел брезгливо на обрызганные кровью пальцы, достал платок и стал аккуратно вытирать их.
- Пойду я, Сергей, - сказал он устало и подавленно. - Что-то… нехорошо мне стало. А этого малолетнего Робеспьера возьмите уж на себя. Только я прошу - без этих ваших пытошных методов. Мы ведь не Шешковские, не Малюты Скуратовы.
- Полагай - решим все без формальностей, по законам военного времени? - спросил подпоручик за Ваниной спиной.
- Да, разумеется, голубчик! Составьте такую небольшую бумагу… для отчета. Я подпишу.
Когда за ним закрылась дверь, подпоручик громко выругался, гаркнул:
- Либерал! Долиберальничались, просадили Россию. Ручки боится запачкать!
Потом он бил Ваню. Устал, вытащил за шиворот в сенки, бросил на стылый пол, сказал часовому:
- На место его!
Тот - пожилой, усатый - сел перед мальчиком на корточки:
- Ах, вашбродь, вашбродь… Ну, вставай ино, малой, потихоньку… Вот так… вот так…
Обнял мальчика, потащил по сенкам. Ваня мутно видел, как навстречу им попались братья Ромкины, друзья по детским делам. Они куда-то торопились, разговаривали и вдруг быстро, как мышата, метнулись вбок и припали к стене. Лица у них были испуганные. Конвоир проволок Ваню мимо них.
Возле открытой двери в амбар сидел на чурбаке только выпущенный оттуда вор-солдат, тот самый, что сказал Ване утром: "Ежли не расстреляют, так отпустят". Солдат постанывал от боли; при виде мальчика он охнул, хлопнул руками по коленям и заплакал. Конвоир согнал его с чурбака:
- Ступай отсель, Федоркин. Получил свое и иди, не мути людей.
Солдат убрел, стеная, волоча за собой холщовый мешок. А Ваню конвоир ввел в амбар, посадил возле стены, достал из кармана маленький, облепленный табачными крошками кусок сахара:
- На, пососи хоть чуток, легче станет.
Вышел и стал закрывать дверь на толстый деревянный засов. Ваня пососал сахар, но легче ему не стало, вроде еще сильней заболело тело. Да еще ухо горело, и от этого страшно ныла голова. Он пополз в угол, где стояла маленькая бадейка с водой, наклонил над ней лицо, стал жадно пить, затем свалился на пол и забылся.
То ли во сне, то ли наяву - появлялся в амбаре беркут-подпоручик, снова пинал его, орал: "Ну-ка рассказывай всю подноготную! А то перестреляю на глазах всю твою родню-блудню!" А он лежал перед офицером, распростертый, как кукла, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.
Лишь к вечеру отошел, со стоном перевалился на живот, попытался встать; заглянувший на шум часовой дал ему кусок хлеба:
- Ешь, болезной.
Он ел и чувствовал, что голова снова становится чистой и уже не так ноет тело. Нагреб в угол соломы, попробовал снова забыться - и не мог. Не добраться теперь по доброй воле ни до мамки, ни до тятьки, ни до тетки Агахи, ни до товарища Тинякова… А как было бы хорошо!
В то, что его казнят, Ваня не верил - как в детстве вообще никто не верит в собственную смерть. Поползал в темноте по амбару, покуда не нашел выброшенную при обыске из дорожной котомки дудочку-жалейку, подаренную некогда Михеем. Утром его обыскивали солдаты-доброхоты в караулке, но лишь сверху, очень нетщательно, потому что начальник караула был пьяный, лыка не вязал. Самое главное - не нашли тогда бумажку, спрятанную Ваней в шапку, бумажку, где верный друг Санко Ерашков нарисовал расположение белогвардейских позиций и написал о вооружении и численности марковского гарнизона. Ваня эту бумажку свернул и утыкал в мох амбара между бревнами. Теперь проверил, на месте ли они. На месте-то на месте, да что теперь от нее толку? Нет уж, не попадет она к товарищу Тинякову до того самого времени, покуда Марково не освободят красные войска и его не выведут из этого проклятого амбара на бел-свет. Тогда подойдет к нему Иван Егорыч и скажет сурово: "Выходит, не получилось твое разведчицкое дело, боец Карасов. Жалко, жалко. А я было на тебя понадеялся…" И проедет дальше на лошади, только пыль задымится за ним. Ваня всхлипнул. Вспомнил песенку:
Ох ты, Ваня, разудала голова,
Сколь далеко отъезжаешь от меня,
На кого же оставляешь ты меня?
Аль на братца, аль на друга своего?
Братца нету, друга в очи не видать,
С кем прикажешь теплым летичком
Со весною мне гулять?
- Гуляй, гуляй, моя милая, одна,
Не забывай обо мне-ка никогда…
Приложил ко рту берестяную дудочку - подарок красноармейца, душевного друга Михея - и попробовал выдувать легонько мелодию. Легонько, совсем тихо - выдувалось неплохо, но стоило подуть сильнее - жалейка начинала хрипеть.
На плоту было, плоточке,
Ладо, ладо, на плоточке.
Девица мыла чеботочки…
- Хороший был мужик дядя Михей! Хорошие пел песни.
Возня, сдавленное фырканье послышались за амбарной стеной. Это братья Ромкины пробрались к амбару и запели:
Ох ты, Ванька ты Карас,
Ты попался в эфтот раз,
Теперь, Ванька, не балуй,
Посиди да покукуй!
Часовой солдат завозился на чурбаке, цыкнул, топнул на них:
- Пошли отсель, шалыганы! Вот стрелю теперь, как ведено по уставу, - будете знать!
Ребята убежали.
"Ничего, погодите, надерет вас вечером отец - тогда запоете…" - со злорадством подумал Ваня. Ромкин порол своих вороватых сыновей каждый вечер - для порядка.
Вскоре появился сам Ромкин с отцом Илларионом и Офоней Борисовым.
- Слышь, служивый! Открой нам амбар-от. Страсть охота Ваньку Караса поглядеть - што он за такая стал птица?
- Не положено! - угрюмо отвечал солдат. - Ежли вы без пароля, без начальственного позволения - тогда без разговору должон я в вас стрелить!
- Ой, ой! - заторопился Ромкин. - Ты обожди! Нам сами их благородие, господин штабс-капитан, позволили. Давай, отпирай амбар-от, он в моем, поди, доме или нет?
Солдат, ворча, отодвинул засов, и вся компания, нагибаясь, проникла в амбар. Офоня Борисов угодливо держал керосиновую лампу, а кривобокий пегобородый Ромкин с толстым батюшкой ходил вокруг пленника.
- Што, Ваня, не глядишь на нас? - спросил поп. - Или стыд тебя одолел?
- Была мне нужда глядеть на вас, мироедов! - раздался суровый ответ.
- Гляньте-ко, мужики, - сказал Ромкин, - большевичок у нас Ванька-то, истинно большевичек! Комиссар! Ну-ко я его! - И он сильно пнул мальчика в бок. Тот повалился на пол.
- Вот я вас! - застучал прикладом часовой. - Не своевольничать мне тут! Тебя бы так-то стукнуть. Убирайтесь живо! Насмотрелись, поди!
Полупьяный батюшка протрубил еще на прощанье:
- Уйми, Ваньша, гордыню! Вот отдерут тебя батогами на миру, тогда, истинно говорю тебе, отвратишься ты от богомерзких своих комиссарских дел. Не верю я в столь глубокую твою порчу. Одумайся!
Они ушли.
"Поди-ко, ночь уже", - подумал Ваня, услыхав, что снаружи, перед амбаром, стали меняться часовые. Прежний был дядька неплохой: он все сидел, ворочаясь, на чурбаке, смолил, видно, цигарку да гудел что-то под нос. А новый оказался ретивый: ходил, ходил перед амбаром, а когда Ваня попросил его: